Приехали из Дрездена,

где провели три с половиной дня — сначала выступали в кафе городского музея. Ольга Мартынова рецитировала из «Попугаев», поскольку ее новая книжка стихов еще не вышла (выйдет летом), а я читал стихи по-русски, немецкие же переводы возглашал ведущий — очень для меня непривычная ситуация, многие годы я выступаю по-немецки, но немецкие стихи, конечно, вслух читать не стану. Ведущий, поэт Петер Гериш, женат на польке и живет в Польше, приехал специально на наше выступление (ну, может, у него и еще какие-нибудь дела были в Дрездене). Очень милый пожилой господин, называл нас «фрау Ольга» и «герр Олег», что, конечно, является калькой польского вежливого обращения «пани Ольга» и «пан Олег».

Жили мы в гостевом домике музея Кращевского, единственного в Германии совместного польско-немецкого музея. Кращевский эмигрировал из русской Польши после второго польского восстания, которое скорее было войной польских и местных полонизированных помещиков за «кресы», населенные белорусами, украинцами и еврейскими арендаторами (мнения последних, как свидетельствуют документы, например, воспоминания Езекиеля Котика, разделились: некоторые были за поляков, некоторые за русских — я лично в таких спортивных случаях всегда болею за русских) — т. е. своего рода предварительная колониальная война: считалось, очевидно, что Крымская война и отмена крепостного права так ослабили Российскую империю, что Польша все равно скоро освободится при помощи западных друзей, потому надо застраховать «кресы». Кращевский считается романтиком, но был тривиальный коммерческий писатель, в основном исторический, типа Дюмы, Пикуля или Акунина — по советскому телевидению шел в свое время шестисерийный фильм про графиню Козел и прочие тому подобные радости («Блеск Саксонии и слава Пруссии» назывался, если ничего не путаю) — снятый по его романам. Написал ок. 400 книжек. Жил двадцать лет в Дрездене, на дом, где сейчас музей, ему собрали по подписке в связи с юбилеем литдеятельности. В том числе из России, где он много публиковался и имел много друзей — например Нестора Кукольника, присылавшему ему драмы на оценку. Но после франко-прусской войны выяснилось, что он был французским шпионом, его судили и засадили в Магдебургскую крепость, откуда выпустили через полтора года поправить здоровье и вернуться. Он, естественно, сбежал (успев продать дрезденский дом) — сначал в Сан-Ремо, а потом в Женеву, поскольку опасался выдачи Германии. Через четыре дня после переезда в Женеву помер.

Музей образовали в 1960 г. в порядле дружбы ГДР-ПНР, экспонаты были взяты из запасников варшавского музея Мицкевича. И вот сейчас, некоторое время назад — нам об этом все в Дрездене рассказывали с изумлением и страданием в глазах — какой-то чиновник в польском минкульте вытащил закон, по которому польское госимущество не может находиться долее 5 лет за пределами Польши. Вследствие чего поляки забрали из музея ВСЁ и засунули в запасники музея Мицкевича. Дрезденский музейчик не имеет теперь никакого собственного фонда, даже мебели не имеет. Там проводят какие-то сменные выставки, но, в основном, изумляются.

По случаю нашего заселения в близлежащем книжном магазине выставили наши книжки на витрину (чего со стихами практически не бывает, но и магазин особый, стихами интересующийся):

Дрезден оказался (меня туда занеско в первый раз) городом замечательным и замечательно приведенным в порядок (потому что я могу себе представить, что там было в 90-е гг., просто потому, что видел другие города).

Вот тут «золотой всадник» (т. е. вездесущий курфюрст Август Сильный) скачет на гэдэровскую панельную роскошь:

Увлекательные ориентальные страшилища во дворе этнографического, что ли, музея:

Молочная лавка, куда мы ходили пить простоквашу:

Были в «Старых мастерах», видались с Сикстинской Мадонной, но в обморок не упали. Весь музей заполнен русскими, никакой другой речи практически не слышно — мы насчитали пять экскурсий и один школьный класс. Одна экскурсоводша поразила меня в самое сердце: наклонив черноволосую головку, говорила на каком-то русско-птичьем языке с ускользающей в распад смысла интонацией (не подумайте, что немка, русская явно). Когда я увидел, как она тычет пальцом в изображение трех каких-то толстых теток и произносит: «Рыженькие блондинки — идеал венецианской красоты», я понял, что могу пойти за ней куда угодно — собрал все свои силы и пошел в другую сторону. Видели саблю Петра Первого, полученную курфюрстом Августом Сильным в результате обмена футболками. Еще шляпами они менялись при этом случае, но шляпы нам не показали. В музее фарфора (очень интересном) «бабушка на входе» (обратно русская, естественно) гневно выговорила нам, что мы за один день отсматриваем три музея (т. е. старых мастеров, оружейную палату и фарфор, входящих в один билет) — она-де филолог, сказала она высокомерно, поэтому больше одного музея за день воспринять не может. Я ей сказал, что это вопрос навыка — я лично за день якобы обхожу три Эрмитажа и хоть бы хны. Очень она меня презирала, плебс эдакой.

Интересно, что по Эрмитажу я нисколько не скучаю, а по Русскому музею — очень.

Были в опере еще, на премьерном спектакле «Шванды-волынщика» Яромира Вейнбергера, чешской оперы 1927 года. Это такая помесь «Фауста» Гете (первой части) и «Свадьбы в Малиновке» — мне очень понравилось. Семпер-Опера — одна из самых красивых барочных опер в Европе:

Ну и вообще — милый город, милые люди, хорошая погода, хорошие рестораны… Три с половиной дня отпуска.

Хроника

Вчера вечером вернулись из Лейпцига, с книжной ярмарки. Точнее, из Веймара, где сделали остановку на обратном пути, но сначала о Лейпциге, он же древнее славянское поселение Липск:

Чтение в Horn’s Erben получилось, по нашему ощущению, вполне удачное: Ольга Мартынова читала из романа, а я из новой книжки стихов. Дело происходило в десять часов вечера и продолжалось до первого часа ночи. В помещении «Horn’s Erben» (старая саксонская почта, судя по названию и рожкам, везде нарисованным), помещалась единственная частная винокурня ГДР — с розливом собственных шнапсов. Очень милое место.

На самой ярмарке было всё как всегда — огромное количество случайных и неслучайных встреч с друзьями и коллегами со всего немецкоязычного пространства. О кое-каких практических результатах можно уже сообщить — например о том, что — тьфу-тьфу-тьфу! — по возможности еще в этом году выйдет книгой «Турдейская Манон Леско» Вс. Н. Петрова (пер. с русского: Даниил Юрьев, комментарии: Ольга Мартынова, статья: Олег Юрьев). Об остальном позже, когда еще чуть-чуть созреет.

В субботу после ярмарки мы переехали в Веймар, переночевали в гостинице «Императрица Августа», где жил Томас Манн и, вероятно, еще кто-нибудь. Во всех веймарских гостиницах жили разные великие люди. В гостинице «Герцогиня Анна Амалия» жил, например, Кафка (с Максом Бродом), номер стоил одну рейхсмарку в день (дело было до войны). Если бы и сейучас он столько стоил, то сомнений никаких не было бы, но мы выбрали «Августу» по ее близости к вокзалу. В смысле литературы выбор был бы обратный.

Ужинали в старейшем ресторане Веймара, «У черного медведя» (нет, мои дорогие, это не солянка — не солянка, не солянка, не солянка! в остальном было прилично).

На следующий день встретились с веймарским жителем, замечательным (одним из лучших, на мой вкус) немецких поэтов старшего поколения (ему 78 лет) Вульфом Кирстеном, который поводил нас по городу, и много всего (но, конечно, ничтожную часть возможного и того, что он знает о Веймаре) рассказал и показал. Когда я хотел сфотографировать ужасно смешной бюст Пушкина с мандельштамисто задранной головой, выяснилось, что мой фотоаппарат отдал богу душу. Естественно.

Среди прочего узнали, что И. В. фон Гете больше всего на свете ненавидел собак и очкариков. Всю дорогу мне потом представлялась очкастая собака.

Очень смешной домик у Гете (туда мы ходили уже без Кирстена, он пошел гулять с внуками; правда, как раз пошел дождик) — весь забитый плохими картинами и статуями, скрипучий и потрескивающий. Два зеркала из родительского дома во Франкфурте, в которые мы не могли наглядеться. Неизвестно почему, эти зеркала оказались (для меня) самым важным переживанием Веймара…

Ну, приехали домой — «крутим дальше колесо». Через неделю в Дрезден, снова совместное чтение (22 марта в музейном кафе).

НКХ объявляет о выходе очередного обновления

ОБНОВЛЕНИЕ ВОСЕМЬДЕСЯТ ВТОРОЕ от 19 марта 2012 г.

СТИХИ
Михаил Айзенберг: ИЗ КАМЕРЫ-ОБСКУРЫ
Валерий Шубинский: СТИХИ

О СТИХАХ
О стихах Михаила Айзенберга: Олег Юрьев: ЮНЫЙ АЙЗЕНБЕРГ
О стихах Алексея Порвина: Лев Оборин, Елена Горшкова, Кирилл Корчагин, Петр Разумов
О стихах Сергея Стратановского
: Анна Орлицкая: МИКРОИСТОРИЯ ВЕЛИКИХ СОБЫТИЙ
О стихах Олега Юрьева: Алексей Порвин

Сетевые издания «Новой Камеры хранения»

АЛЬМАНАХ НКХ (редактор-составитель К. Я. Иванов-Поворозник). Выпуск 46: стихи Михаила Айзенберга (Москва), Валерия Шубинского (Петербург), Елены Сунцовой (Нью-Йорк) и Линор Горалик (Москва)

НЕКОТОРОЕ КОЛИЧЕСТВО РАЗГОВОРОВ (редактор-составитель О. Б. Мартынова)
Выпуск 19
Игорь Булатовский: ЖИЗНЬ ЕСТЬ ТОЛЬКО В АДУ (о фотографиях Роберта Каппы)
Ольга Мартынова: О МУЗЫКЕ ГАГАКУ. ПОВЕСТВОВАТЕЛЬ, ЧИТАТЕЛЬ И ИХ ЧИТАТЕЛИ

В настоящее время ведутся блоги Олега Юрьева, Ольги Мартыновой, Алексея Порвина, Валерия Шубинского и Игоря Булатовского

Напоминаем, что мы просим авторов и читателей «Новой Камеры хранения», имеющих собственные блоги и страницы в социальных сетях, повторять наши извещения об обновлениях, если это не противоречит концепции ведения этих блогов и страниц.

ОБЪЯВЛЕНИЕ

(для жителей Петербурга и окрестностей)

25.03.12 воскресенье 19.30 магазин «Порядок слов» Фонтанка, 15
Вечер семи поэтов — постоянных участников собраний литературного общества «Локус»: Ольга Баженова, Владимир Беляев, Игорь Булатовский, Алла Горбунова, Дмитрий Григорьев, Алексей Порвин, Валерий Шубинский

Читающим по-немецки: JURJEWS KLASSIKER

Колонка № 57: О Георге Крайслере и его романе «Пророк без будущего».

Следующая — вероятно, о Герцене.

В ЭТУ НОЧЬ

В эту ночь сгорит вода
Вплывшего в луну прудá,
Облачного прýда —
От ночного трута.

Чтоб растлелся этот трут,
Его птицы в гнездах трут
Из кривого прута —
И взмывают круто

(Чтоб расплелся этот прут,
Скоро в небе отопрут
Облачные двери —
Но каждому по вере)

Во вторые небеса,
Где лежит, как колбаса,
Кривое солнце ада —
Но нам туда не надо.

Мы останемся с тобой
Там, где молнии пробой
Говорит без коды,
Что есть иные входы.

III, 2012

Форсайтия

— хворост, внезапно покрывающийся желтыми бабочками. На улице — раньше всех, в марте уже, но и посреди зимы — если взять пучок прутьев (фасцию, так сказать) и принести домой, в тепло, то расцветет, как невзрачная девушка в такой же ситуации. В юности я знавал профессиональных соблазнителей (отвратительный род человеческих существ, нужно признаться), среди них был подотряд специалистов по некрасивым девушкам. Эти авторитетно утверждали, что некрасивые девушку становятся в тепле красивей красавиц. ́

Но, кажется, я о форсайтии. Уже больше двадцати лет она нас удивляет и радует! Моя старенькая мыльница, конечно, не передает всей девичьей красоты этой фасции.

Читающим по-немецки.

В ярмарочном (Лейпцигская книжная ярмарка начинается завтра, мы туда едем послезавтра) приложении к газете «Neues Deutschland» опубликована рецензия Ирмтрауд Гучке на мою книгу стихов «In zwei Spiegeln» — это уже вторая, первая рецензия была во «Frankfurter Rundschau» на следующий же день после выхода, но ее не выложили в сетевой выпуск.

Ирмтрауд Гучке рецензировала в свое время оба моих последних романа — и «Новый Голем» («vielleicht Jahrhundertroman» — «может быть, роман века», написала она тогда о нем), и «Винету», с замечательным пониманием (художественного) смысла и (культурных) реалий. Здесь же у нее еще и русский текст был перед глазами (она славистка).

Я с нею лично не знаком, но естественным образом очень симпатизирую.

Собственно, основная, содержательная запись к годовщине Елены Шварц

не нижестоящие две фотографии, которые к тому же уже выставлялись когда-то,

а отрывки из писем Елены Шварц, подобранные Ольгой Мартыновой и выставленные в ее журнале.

Надо было, конечно, сразу дать ссылку.

Елена Шварц, годовщина:

два года назад, 11 марта 2010 года умерла Елена Андреевна Шварц.
Здесь она на мосту в южнотирольском городе Мерано:

Это лето 2006 г., мы встретились на фестивале в южнотирольском городке Лана.

А это уже в столице Южного Тироля, Боцене:

О СЕРГЕЕ ШЕСТАКОВЕ

Алфавит в произвольном порядке № 15: «Ш»

Сергей Шестаков

Уже несколько времени прошло, как я получил эту книжку (Сергей Шестаков. «Схолии». М,: Ателье Вентура, 2011), а написать о ней собрался только сейчас. Прочел я ее, конечно же, сразу и даже не один раз, и не было бы на свете ничего проще и приятнее (правду говорить легко и приятно, дело известное), чем сразу же написать: книжка изумительной красоты, а стихи по большей части замечательные.

Стихи по большей части действительно замечательные, а книжка действительно сделана невероятно хорошо. Сейчас, кажется, и вообще разучились издавать некрасиво, иногда даже возникает легкая и дурацкая ностальгия по советским стихотворным книжоночкам из газетной бумаги с волосатыми завитушками на обложке, но всё это, конечно, чушь — неизвестное мне издательство сработало превосходно и дай бог, чтобы так оно работало и дальше.

Но прежде чем написать вышесказанное, мне вдруг захотелось остановиться и подумать: а почему, собственно, они замечательные, эти стихи, чтó им удалось преодолеть, чтобы стать замечательными. Потому что следы этого преодоления местами заметны. Видно, какими они могли бы стать, эти стихи — и, к счастью, не стали. А стали почему-то совсем другими. Почему? Вообще, чтение этой книги пробуждает разные мысли и чувства помимо чувств и восприятий, обычно возникающих от чтения стихов, что — признаемся сразу — вещь не такая уж частая.

Самое для меня поразительное в стихах Шестакова — это их (само?)освобождение от системы поэтического языка, в которой они написаны и в которой в целом остаются — если бы они из нее уходили, это было бы понятнее. Уйти из этой «системы» довольно трудно (хотя, конечно, возможно), поскольку она объединяет множество противоречивых элементов и до какой-то очень дальней границы позволяет практически всё.

Этот, довольно массовый, поэтический язык возник в 80-х гг. прошлого века в результате соединения различных элементов позднесоветского «культурного» стихотворства (толстожурнального, но не только) на основе, условно говоря, «мандельштамовского поэтического синтаксиса», где синтаксис понимается не только и не столько как строение строки, сколько как способ порождения образов, генерируящая машинка для выбора и соединения слов. Что касается собственно синтаксиса, то этому языку пришлось много бороться внутри себя с синтактическими инерциями по Бродскому, (что удалось далеко не всем, особенно, не всем, социализованным в позднесоветской официальной поэзии, буквально больной Бродским — что можно наблюдать ну, хотя бы на Олесе Николаевой) и в очищенном от них виде язык этот стал «естественным стихотворческим языком» позднесоветской «образованной», т. е. вузовской молодежи, бравшейся за стихи. Это примерно как в 30-40 гг. XIX века пушкинский поэтический синтаксис стал «естественным языком стихотворства» и в результате Пушкин как автор с индивидуальным языком к этому времени и навсегда растворился, перестал узнаваться. Что-то подобное произошло и с Мандельштамом в 70-80 гг. ХХ века — он растворился. Впрочем, об этом я в свое время писал более подробно.

Всё это, конечно, совершенно не оценочно, а лишь попытка осознать литературно-исторические явления.

Только естественно, что большинство уже не таких молодых людей с высшим образованием, с семьей, с профессией, некоторые и с кандидатскими диссертациями, и версификационно гораздо более квалифицированные и более начитанные, чем средний советский „молодой поэт“ 80 гг., включая сюда, конечно, и большинство воспитанников сиротского дома на Тверском бульваре, просто-напросто не попадало ни в какие существовавшие в конце 80-х — начале 90-х гг. „литературные сообщества“: начинать там с нуля, с необходимой позиции „молодого поэта“ было для этих взрослых людей практически невозможно — психологически, да и по затратам времени. И особенно, если они жили „не в столицах“. Интернет — как только он возник и предоставил возможности „самоорганизации“ — оказался естественной площадкой, как бы „коридором“, по которому они двинулись мимо не то что закрытых для них, но чужих и неподходящих комнат. И там они встретились, и оказалось, что у них — в очень широком смысле — общий язык.

Таковы были „начала“ литературной биографии и Сергея Шестакова, образ Интернета как коридора — из его письма ко мне.

Я бы сказал, что в результате многолетнего естественного отбора выделилась группа наиболее талантливых людей, практикующих этот язык во всей широте его границ.

Чем же стихи Сергея Шестакова отличаются — не на мой взгляд, а на мое непосредственное ощущение от непосредственного и многократного (в общем, уже многолетнего) чтения этих стихов — от других, даже очень талантливых текстов того же синтаксиса? Ну, возьмем для примера — и только для примера! не для противопоставления, а для сравнения! — одного из его „общепризнанных лидеров“ (т. е. признанного самим сообществом, хорошо помнящим совместные начала) — и версификационно, безусловно, одаренного Александра Кабанова.

Сергей Шестаков (тоже очень рано и высоко оцененный этим сообществом) каким-то «неизвестным науке способом» преодолел генеративную машинку. Его словосоединения и ритмические фигуры производят на меня впечатление сейчас, непосредственно сейчас и самостоятельно порожденных. Даже если с внешней, поверхностной стороны они кажутся «такими же», как у других — известными «по методу» — метод тут оказывается второстепенной вещью: у поэзии, оказывается, нет никакого метода, что не совсем так, но само ложное ощущение „отсутствия метода“ дорогого стоит. Т. е. Шестаков не выходит за пределы определенного поэтического синтаксиса (я об этом уже сказал), но синтаксис этот перестает быть готовым, порождаемым по определенным алгоритмам. Становится „порождаемым сейчас“.

И это, с моей точки зрения, резко выводит Сергея Шестакова за пределы того сообщества, из которого он — формально-исторически — вышел. Даже в очень удачных стихах Кабанова я почти всегда чувствую эту генеративную машинку с ее щелканьем и дрожью, это автоматическое порождение образных и ритмических оборотов. В большинстве случаев это хорошие стихи, но их написало, в конечном итоге, «коллективное бессознательное», а не их автор. Разумеются, авторы таких стихов чувствуют это (но, конечно, не признаются — и не должны) и пытаются найти выход. Один из возможных выходов — это то, что в только что открытом в сети «Воздухе» Мария Галина, аннотируя книжку Кабанова, очень деликатно назвала «этической амбивалентностью» Я бы назвал это своего рода «гнидцой» — но эта „гнидца“ не личного, человеческого происхождения (с автором этой книжки я незнаком, вполне возможно, что он прекрасный человек) — а «литературной природы», она как бы «нужна», может быть, даже необходима: „гнидца“ эта (характерная не только для стихов Кабанова, но и для зрелого творчества многих стихотворцев „из коридора“), получается, один из немногих способов «индивидуализации» результатов работы (иногда блистательных) генеративной машинки. В целом, это известный, романтический, т. е. исторически-романтический выход из ситуации «общего языка»: попытка удара по нервам, т. е. перевод восприятия со слуха и глаз, т. е. с собственно поэтических воспринимающих органов, на нервы. С этим связано и появление элементов демонизма и брутализма литературного поведении (о чем упоминает и Галина; повторяю речь идет о проявлениях в текстах, а не в бытовом поведения, которое нас не касается), к сожалению, и сам в свою очередь быстро автоматизирующийся (что мы легко увидим на примере журнально-альманашной поэзии 30-40-х гг. XIX века).

У Шестакова ничего этого нет (и это при том, что он отваживается писать стихи о самых тяжелых и глубоких переживаниях собственной человеческой жизни): они почему-то не бьют по нервам, остаются в рамках поэтического восприятия. Думаю, этого не происходит потому, что ему этого просто не нужно: здесь не поэт слуга лампы, а лампа служит поэту.

Думаю, сегодня он единственный в своем роде — поэт, подчинившей себе «систему», из которой вышел и в которой при этом безопасно для себя остался.