(из цикла «Переливание времени»)
…Когда я был мальчик в тупоносеньких валенках (по низу облитых сияньем галош), и в электрошубке из искусственного краткошерстного кротика (под грудью перетянутой довоенным офицерским ремнем без звезды, а под воротом — волосатым шарфóм с Кузнечного рынка), и в шапочке шарообразной того же взрытого таяньем меха (та, наоборот, с красноармейской кокардой во лбу, а под подбородком на зачерствевший бантик подвязана; посередине же горели желтым фонарным огнем кривые очёчки), да, собственно, и весь похожий на кротика, как я теперь понимаю, — самым моим любимым местом на весь снежно скрипящий в едва просвеченной тьме Ленинград середины 60-х годов была «Лавка писателей» у Аничкова моста. Точнее, та ее комната, что сразу от входа налево. Еще точнее, старый двустворчатый шкаф сразу по правую руку от прохода, у поперечной стены.
В шкафу на трех верхних полках стояли все уже вышедшие на то время тома Большой серии «Библиотеки поэта», а на нижних, кажется, двух — все Малой. …Ну, все… не все… считалось, что все… Почему-то они оказывали на меня необыкновенное, зачаровывающее действие. Меня оставляли стоять у шкафа и отправлялись по делам — в Елисеевский магазин, в универмаг ДЛТ, в универмаг «Гостиный двор», в булочную, в прачечную, в сапожную мастерскую. Может быть, даже в парикмахерскую. Или в отпуск в Адлер. А я оставался и стоял, и смотрел неотрывно на блекло-разноцветные (первого выпуска) и восхитительно синие с тусклым золотом (второго выпуска) корешки. И знал: когда я вырасту, и у меня будет такой шкаф. Можно сказать, до некоторой степени он был моей нянькой, наряду с беловолосой и суровой бабой Надей, рано умершей. И до некоторой степени я все еще там — стою… из рукавов вывисают волосатые пестрые варежки на резинке и капают на пол; две лужицы уже накапали, сейчас уборщица придет, заругается…
…Знаю, все знаю про «Библиотеку поэта», тут и говорить не о чем. В сущности, совершеннейшая шнапс-идея буревестника революции. Мысленному взору его предстал молодой пролетарский поэт, буквально вчера от станка. А с ним (чуть поодаль и сзади) крестьянский — от сохи. И обоим парнюгам надлежало овладеть в сжатые сроки решительно всей культурой, а также и всеми решительно «техническими приемами», созданными предыдущими «общественно-политическими формациями». Чтобы на их, значит, основе и с их применением срочно создать новую, коммунистическую по содержанию культуру, в данном случае, поэзию. И вот, думал буревестник, Советская власть им, чертям полосатым, издает целую библиóтеку Дельвигов всяких и Кюхельбекеров с прочими Вяземскими, чтобы они, значит, шельмы такие, учились и овладевали, а потом как вдарили, если враг не сдается! — и кашлял, и плакал, и шевелились взволнованно и неблагоуханно его ницшеанские желто-седые усы… …И вот они, значит, шельмы и полосатые черти, научились и овладели. И вдарили. И так вдарили, что мало не показалось. Или так овладели. Все мы этому свидетели, хотя отчасти и сами участники эксперимента. «Привет участникам погрома!», как называлась пьеса одного моего былого коллеги и друга.
…Но и зная, ничего не могу с собой сделать. Время от времени приезжают они во Франкфурт, эти книжки — иногда разноцветные, изредка синие, чаще всего, конечно, зеленые (третьего выпуска и новые, постсоветские изделия издательства «Академический проект») — пакет за пакетом. И ряд за рядом становятся в… ну, пускай не шкаф и не двухстворчатый, а просто стеллаж, но ведь это же неважно, да? Изредка и я становлюсь перед этим неважным стеллажем, смотрю на корешки, и как будто черный ленинградский воздух, прошитый снежными искрами, начинает клубиться за окнами.