И снова о Гомельском банке

Причем тут «Белоруссия», изобретенная большевиками, я не знаю, но в Гомеле действительно был банк с колоннами, и мой прадедушка по материнской линии был его совладельцем. И вполне возможно, что этот банк действительно был первым в западных губерниях России, из которых позже была слеплена эта советская республика.

Я его помню, кстати, этот банк — один раз мне пришлось провести часть каникул в г. Рогачеве Гомельской области, где проживала с семейством старшая сестра моей бабушки тетя Хана. Оттуда мы ездили на экскурсию в Гомель и любовались, среди прочего, прадедушкиным банком, где размещалась центральная сберкасса или что-то в этом роде.

В принципе, готов принять от ВГО «Белоруссия» какой-нибудь орден с зайчиком, а главное, компенсацию за отчужденное у нашего семейства имущество.

Интересующиеся историей банковского дела в России могут прочитать рекомендованную Лентой.ру и действительно очень хорошую статью об истории Гомельского горбанка, из которой, впрочем, следует, что, может быть, прадедушка мой владел паями какого-то другого банка, их оказалось больше одного.

Если так, то ордена не надо, а компенсацию все-таки было бы неплохо выплатить — тот или не тот, но какой-то банк национализировали большевистские белоруссификаторы.

А самые замечательные романы двухтысячных —

назову лишь для примера “Новый Голем” Олега Юрьева, “Помни о Фамагусте” Александра Гольдштейна <..>не имели критического отклика и читательской судьбы <...>

Я очень тронут (и благодарен Борису Дубину) — меня в последнее время почти всегда очень трогает, когда в России, где художественная проза потерпела сокрушительное поражение от коммерческой беллетристики, вспоминают мои романы. Но справедливости ради должен заметить, что насчет критического отклика Борис Дубин ошибается — «Новый Голем» рецензировали довольно много и, в сущности, вполне даже квалифицированно (если отвлечься от полудебильной рецензии Дмитрия Бака в «Новом мире»). Насчет читательской судьбы, вероятно, Дубин прав. Но ведь не могут же (т. е. чисто статистически, отдельные случаи бывают, конечно, разные) читатели, с удовольствием читающие Пелевина, Улицкую или Быкова, с удовольствием и пониманием читать и мою прозу. Им же трудно, они уже развращены разреженностью. Они верят, что автор обязан сделать им легко и не выходить за пределы их знаний и представлений. Они убеждены (и можно даже перечислить, кем), что литература — это сфера сервиса, а не «сон в святых мечтах земли». Именно поэтому я говорю часто, что в смысле художественной прозы в России эон проигран. Не то что она не может появиться — отнюдь и появляется время от времени, а в том дело, что с этой читающей (и, в первую очередь, в разных смыслах решающей) публикой у такой прозы нет или почти нет никаких шансов.

Ну что, Яковлевичи и Яковлевны, вот и еще один еврейский год прошел как не бывало?

Приличной вам записи на следующий!

Хочется верить, что еще при нашей жизни сковырнется золоченый прыщ и восставится Храм, и мы придем туда, чтобы вознести жертву (надеюсь, и торгующие будут на своих местах, не тащить же мне телушку из Франкфурта! — и она не полушка, и перевоз далеко не рубль; да и пустят ли ее в самолет?).

ИЗ ПОЕЗДА, два стихотворения

1. В СТЕПЯХ БАВАРИИ ПОДГОРНОЙ

…в степях баварии подгорной
где облако вечернее ползет пыля
и задевая о поля
трубою свернуто военною ль подзорной
из раструба искрóю ало-черной
подшерсток перелесков опаля —
там избегая изгибается земля…

…труба на западе а на востоке лира
в степных аллеях темные дубы…
и каменных овец мрачнеющие лбы
и все томительное совершенство мира
сейчас взовьется как полито с пыра
вколотится в воротные столбы
и общей не уйдет судьбы!

VII, IX, 2011

2. ЧЕМ БЛИЖЕ К СЕВЕРУ

Чем ближе к северу, тем тишина яснее,
Тем треугольней бледная вода,
И искры звонкие в небесном самосее,
Как тыщи зябликов, летящих не туда.

Чем ближе к северу, тем плечи серебрее
У ив, глядящихся в пустые зеркала —
Тем ближе к острову, где дуб Гипербореи
Скалу последнюю опутал в два ствола.

Чем ближе к северу, тем зябче рты свирели
У губ закушенных, сочащих белый йод,
И пальцы бедные дрожат, засеверели,
На скользких дырочках, откуда смерть поет.

IX, 2011

ИЗ ПОЕЗДА, два семистишия

…в степях баварии подгорной
где облако вечернее скользит пыля
по краю неба за поля
трубою свернуто военной ли подзорной
из раструба искрóю красно-черной
подшерсток перелесков запаля —
там избегая изгибается земля…

…труба на западе а на востоке лира
в степных аллеях темные дубы…
и каменных овец мрачнеющие лбы
и все томительное совершенство мира
сейчас взовьется как полито с пыра
вколотится в воротные столбы
и общей не уйдет судьбы!

IX, 2011

Технический вопрос по поводу LJ Archive

После известных турбулентностей с «Живым Журналом» у меня прекратил работать LJ Archive: не скидывет комментарии (да, кажется, уже и записи) и выдает «synk error». Кажется, не у меня одного.

Не знает ли кто,

а) исправимо ли это?

и б) есть ли другая возможность архивировать журнал, кроме LJ Archive?

Текущее чтение: «Роман без вранья»

Опять же, проезжая на велосипеде мимо магазина «KniЖnik» на Данцигской площади, обратил внимание на скромный томик, поскольку так случилось, что никогда до сих пор этого сочинения не читал. Всего остального Мариенгофа читал, а это, с одной стороны, никогда самоходом не подворачивалось, а с другой стороны, особо и не интересовало — поскольку особо не интересовал Есенин. Я — как теперь выяснилось — ошибочно полагал, что там Есенин главное.

Причем никакого распространенного во временах и местах моей юности отталкивания или пренебрежения к Есенину у меня нет и не было, просто-напросто — не особо интересовал. Несколько лет назад, когда вышла книжка в МС НБП, я за раз перечел основной корпус, что всегда полезно. Многие стихи очень понравились, много есть шедевров для хрестоматий юношеского чтения (безо всякой иронии, большое дело), но в целом было ощущение, что звук плосковат — дыхание не глубокое, а поверхностное. Это все, разумеется, не касается «Пугачева» — это сочинение совершенно выдающееся и восхитительное, и с глубиной звука там тоже всё в порядке. Может, ему Мандельштам помогал его писать? Интересная мысль.

Возвращаясь к Мариенгофу — и безотносительно к Есенину, который меня по-человечески так и не заинтересовал — книга совершенно замечательная. Я бы поставил ее на второе место среди известных мне сочинений Мариенгофа (а я читал, кажется, всё, кроме пьес) — после «Екатерины», конечно же, этого упоительно написанного (хотя в смысле исторических представлений и довольно казенно-нигилистического) романа об императрице Фике. «Циники», не говоря уже о «Бритом человеке» — довольно душные и скушные произведения (а может, виноват непрививаемый к русской прозе экспрессионизм, что и по Пильняку видно, и по Артему Веселому, и по прочим попыткам).

«Роман без вранья» трактует тот же самый материал, что и «Циники» — пореволюционную Россию и ее человеческие типы — но написан гораздо просторнее, живее и веселей. Хорошей плотной прозой, но без экспрессионистской натуги. Есенин Есениным, кто им интересуется, свой интерес (или свою потребность в раздражении) удовлетворит, но ценность романа (а это действительно роман с сюжетом, даже в некотором смысле любовным) — в самом образе времени и страны, в самом потоке жизни, проходящем через страницы.

Надо будет заезжать в «Книжник» в этот, благо близко и по дороге, если на велосипеде кататься на реку ехать. Может, еще какую дыру в образовании заткну.

Секундарное

В 110-м номере «Нового литературного обозрения» рецензия Кирилла Корчагина на мою книгу — или, лучше сказать, — большая статья Кирилла Корчагина о моей книге «Стихи и другие стихотворения» (М., Новое издательство, 2011).

На мой вкус, статья очень серьезная в смысле напряженного вглядывания в предмет и очень интересная по постановке вопроса. Я читал ее с большим интересом и совсем не только потому, что она обо мне.

Есть, однако, две вещи, о которых я непременно хотел бы сказать Кириллу Корчагину и только по той причине, что качество его текста и уровень его понимания делают такой разговор осмысленным. Обе вещи не касаются непосредственно меня или моих сочинений (иначе бы я и не стал об этом заговаривать — мне почему-то кажется, что автор не должен полемизировать с рецензентами и критиками, о нем пишущими).

Первая вещь: на мой взгляд, неоправданно широкое распространения термина «проклятые поэты», «Les Poètes maudits», за пределы его непосредственно-исторического значения. Я не возражаю против расширительного значения, но все же в пределах разумного: «проклятый поэт» в этом расширительном смысле — поэт органически (ну, не всегда органически, иногда и понта ради) неспособный соблюдать нормы социального поведения своего времени, поэт, ведомый по жизни мучительным и необоримым комплексом саморазрушения и активного самопротивопоставления окружающему обществу. Чаще всего это отражается и в стихах проклятого поэта, но может ограничиться и поведением — алкоголь, наркотики, бордельные/бордюрные ласточки, обратный режим, склонность ввязаться в драку и пр.

Честно говоря, я совершенно не понимаю, на каком основании Кирилл Корчагин называет «проклятыми поэтами» тишайшего, нежнейшего Батюшкова (который, заболев, стал несколько буен, но каким же образом психическую болезнь можно связать с понятием о «проклятом поэте») или даже и в болезни кротчайшего Гельдерлина, просидевшего тридцать лет у окошка над речкой. Почему Введенский, великий русский поэт и циничный детгизовский ремесленник, вдруг «проклятый поэт»? А Леонид Аронзон, принимавший действительно наркотики (поскольку жил с постоянными болями после своей злополучной геологической экспедиции), но, в целом, абсолютно вменяемый и трезвый человек? Мне бы хотелось, чтобы Кирилл Корчагин подумал о своем словоупотреблении и по возможности его п(р)ояснил.

Лично я, если честно, вообще очень сомневаюсь в возможности переноса понятия «Les Poètes maudits» на русскую, по крайней мере, литературу, поскольку в ее случае отсутствует имплицитно необходимый оттенок нарушения нормы поведения. В русской литературе, во все три века ее современного существования, этот род поведения является если не нормой, то чрезвычайно распространенным типом поведение — я бы и Аполлона Григорьева с его запойным пьянством и загулом по цыганским хорам и публичным домам не назвал «проклятым поэтом» — таких было много, очень много. Всегда. И сейчас, вероятно, много. В некотором смысле, в русской литературе «проклятым поэтом», нарушающим принятый образ поведения, является скорее какой-нибудь Иннокентий Анненский (который, кстати, «проклятых» и переводил) — штатский генерал, ученый античник, заслуженный педагог… Акмеисты, «умные, талантливые, буржуазные люди, родившиеся в России в предположении, что у нее будет совсем другая история«, были в этом смысле «проклятыми поэтами, эпатировавшими блоков и белых с их безднами, запоями, залетами на Острова и берлинскими танцами, а не наоборот.

Кстати, и применительно к немецкой литературе я очень сомневаюсь в осмысленности распространения на нее термина «проклятые поэты» — просто в виду его редундантности: в подробностях разработанные здесь в XIX веке образы и типы романтического поведения полностью включают комплекс значений, связанных с понятием «проклятого поэта» (но Гельдерлин, повторяю, от этого комплекса очень далек).

Это одна вещь, о которой мне хотелось сказать. О ней можно подумать, как-то попытаться обосновать это расширение или от него по зрелом размышлении отказаться. Можно настоять на нем, подведя под какую-нибудь интересную теоретическую базу, и даже, например, основать поэтическую серию «Русские прóклятые» — от Баркова с его одой в шляпе до Алика Ривина с его кошками в мешке. Или до Чудакова, например.

Но вот второе словоупотребление, о котором я хотел поговорить, представляется мне гораздо более серьезным делом. Не поводом для уточнения значений, но поводом для взгляда в себя. Речь идет о поименовании Введенского и Аронзона «блистательными неудачниками отечественной словесности». Это в каком же смысле, позвольте спросить? Смысл может быть только один — социальный, ведь не хочет же Кирилл Корчагин сказать, что Александр Введенский или Леонид Аронзон посредственные поэты! Неудача у поэта может быть только одна — невозможность воплощения в стихах, и в случае и Введенского, и Аронзона мы говорим как раз о двух поэтах, написавших в максимально неблагоприятных для этого исторических и социокультурных обстоятельствах стихотворения, относящиеся к лучшему, когда-либо написанному по-русски. Т. е. о двух поэтах, относящихся к наиболее успешным русским поэтам ХХ века. Неудачниками в отечественной словесности являются всякие там евтушенки и вознесенские, межировы и самойловы, отдавшие за чечевичную похлебку «литературного успеха» в условиях подсоветской официальной литературы отпущенные им дарования, не воплотившие их, сталкивавшиеся при каждой попытке выпрыгнуть из аквариума с толстой стеклянной крышкой. Я уж не говорю о всяких премиеносных винокуровых и прочей советской полусерьезной фигне, заседавшей в свое время в президиумах и преподававшей в литинституте, имя же им легион. Да хоть покойного Сергея Владимировича Михалкова взять, близкого, кстати, друга Александра Введенского — вот кто, например, колоссальный неудачник отечественной словесности, несмотря на сто двадцать лет жизни, три гимна и дядю Степу.

Только с этим представлением об успехе и неудаче в отечественной словесности я готов согласиться, только его считаю возможным для разговора о настоящей, а не поддельной литературе, только в этом случае мы находимся в литературе, а не вне ее — и, поскольку в результате сегодняшнего чтения я выработал к Кириллу Корчагину большое уважение и искреннюю симпатию, то, в порядке исключения, готов взять на себе смелость сделать то, чего вообще-то никогда не делаю — дать непрошенный совет. Или, скажем лучше, попросить о личном одолжении: мне кажется, поймав себя на таком словоупотреблении, т. е. на существующем где-то, вероятно, подсознательно, социокультурно-базово обусловленно, представлении о «литературном успехе» внешнего, социального, подаваемого снаружи характера, необходимо найти в себе это место, очистить его и прижечь каленым железом (а потом еще скипидаром намазать).

Но, повторяю, все это никак не касается меня и моих сочинений, о которых всё же преимущественно идет речь в статье Кирилла Корчагина. И что для меня самое важное — автор явно понимает, что найденный им угол зрения не является самоцелью, а — как и рассмотренное под этим углом зрения — инструментом понимания. Доказательство этого — в последнем абзаце статьи:


… Все чужие голоса, полузабы­тые строки оживляются не ради биб­лиографической памятки, а ради того поэтического, что скрыто в них и что одно наделяет смыслом тот бесконеч­ный разговор с предшественниками, к которому устремлена поэзия …

В общем, рекомендую эту статью даже безотносительно ко мне — как серьезный, напряженно вдумывающийся, продуктивный в смысле собственных размышлений текст о поэзии. Я был рад прочитать его.

Удивительное дело —

мог бы подписаться почти под каждым словом (кроме непосредственной характеристики фильма Н. С. Михалкова, поскольку его не смотрел и не собираюсь — я вообще не смотрю никаких фильмов Михалкова после «Родни»; впрочем, подчеркну, что трех ранних фильмов вполне достаточно для бессмертия, да и артист он один из лучших в стране; да и человек симпатичнее многих). Но дело не в Михалкове, и не в кино даже, а в редкостном здравом смысле и понимании «культурной ситуации», на что по нынешним видоплясовско-смердяковским временам как-то даже трудно было рассчитывать. Не знаю, кто такой Алексей Гусев, но он в данном случае большой молодец. Видимо, не всё еще потеряно (кто-то, может быть даже я, пошутил когда-то, что это реклама бюро находок)!

Об Аронзоне и Эрле

Илья Кукуй опубликовал фельетон из комсомольской газеты «Смена» об Аронзоне и Эрле.

Бедный Аронзон — очень ему не везло с фельетонами. Этот еще талантливо написан и, в общем, по тогдашним временам скорее реклама, чем угроза. А вот роль переписчика и распространителя стихов Бродского в известном сочинении про окололитературных трутней — это было, несомненно, ударом ниже пояса, и не как угроза, а как оскорбление.

Там в обсуждении поднимается вопрос «мерцающих реклам» — переношу свой комментарий по этому поводу, поскольку удивителен талант нашего народа ничего не помнить:

Что касается реклам, то 60-е годы были классическим временем советской рекламы, в т. ч. и новомодной тогда движущеся-электрической, на ячеистых лампочках. У нас, например, на Владимирской площади, над гастрономом в торце ее (где были прекрасные скульптуры с частями рыб и коров и прочая сталинская гипсовая красота), висел экран, вечерами показывающий разную мелькающую и мерцающую рекламу. Помню, я ее всегда смотрел, когда меня водили гулять в прекрасный Владимирский садик (сейчас туда гулять не пускают — садик захапала церковь, даром, что я его даром вскапывал на школьных субботниках). Потому что это выглядело как маленькие мультфильмы. Помню зрительно рекламу гастролей испанского певца Рафаэля. Мелькало только так!

Такой же экран был на площади Восстания и. кажется, напротив Гостиного.

Потом со всем с этим, как и с прочими достижениями научно-технической революции 60-х гг. произошли износ и ломание, и к концу 70-х, поскольку возобновлением никто не занимался, оно все постепенно исчезло. В данном случае, очевидно, просто лампочки перегорели.

Ну и для полноты информации: реплика Дм. Вл. Кузьмина в этой связи.

Не знаю, по какой причине Эрль так ополчился на бедного Витю Кривулина — никогда в жизни я не слышал от того ни одного плохого слова об Эрле. Судя по всему, отношение Кривулина к Эрлю было иронически-уважительное, как, в общем, и у всех, кого я тогда знал, за исключением разве что покойной Натальи Иосифовны Грудининой, которая очень сердилась на эрлевский псевдоним и не упускала случая напомнить, что он Горбунов. Впрочем, Наталья Иосифовна — замечательная, безумная старуха, беспартийная православная большевичка, которую мы по-своему очень любили — обожала придумывать молодым поэтам псевдонимы. Чуть ли Мише Яснову не она придумала его элегантное «Мяснов». Незабываемо, как она пыталась навязать Диме Заксу самолично придуманный ею псевдоним «Зайцев» и очень сердилась, что он от него (и всякого другого) уклонялся. И не очень его любила, хотя его вообще-то все любили.

Вероятно, ее, во-первых, огорчало, что это не она придумала Эрлю псевдоним, а во-вторых, она, конечно, не понимала, зачем вообще Эрлю псевдоним. Вот если бы он был по паспорту Эрль, то она бы придумала ему псевдоним — например, «Горбунов» (или «Горчаков») — и все бы прекрасно понимали почему.

…Но вот что касается Миронова, то, конечно, стихи, которые он написал, перейдя в состояние «принца неофициальной поэзии» и «лучшего ленинградского поэта», как мне сообщил Витя Кривулин, уводя по Садовой (Большой, естественно) деревянную пятнисто-опаленную собачку на шлепающих и стучащих лапках — к такси, что должно было повезти его на день рожденья (нулевой — как раз родился) мироновского сына (впрочем, у Вити все были «лучшие ленинградские поэты», если нужно было, но стихи Миронова и самого Миронова он, несомненно, очень любил), невозможно даже сравнивать с гормональным авангардизмом малосадовского «хеленуктизма». Среди стихов Александра Николаевича 70-80-х гг. есть такие, что навсегда остались в «Большом Сводном Тексте» русской лирики, куда хоть одной строчкой попасть — великая честь.