ЭЛЕГИЯ НА СМЕРТЬ ТИШИНЫ

Я забыл тишину — на каком языке,
Говорите, она говорила?
То ли русскую розу сжимала в руке,
То ли твóрог немецкий творила?

То ли ножик еврейский в межпальчьях мелькал,
Как дежурный обшлаг генерала?
Говорите, она была речью зеркал,
Говорите, она умирала?

Как я вышел из дóму к наклонной реке
И потек в направлении света,
Всё слабела она в темноте, тишина,
Вся под сеткой светящейся лета.

Ускакал я в огонь на зеленом жуке,
Обнуздавши рогатое рыло…

Я забыл темноту — на каком языке,
Говорите, она говорила?

VIII, 2013

Спасибо аккуратному В. А. Дымшицу,

сохранившему материалы переводческого семинара Э. Л. Линецкой, — нашелся мой тридцатилетней, что ли, давности перевод йейтсовского «Плаванья в Византию». Были и другие переводы из Йейтса, но, поскольку не обсуждались на семинаре, пропали, по всей видимости, безвозвратно.

С оригиналом не сравнивал и не собираюсь. Текст имеет для меня скорее сентиментальное измерение.

Уильям Батлер Йейтс

ПЛАВАНЬЕ В ВИЗАНТИЮ

I
Здесь плохо старым быть. Клан молодых —
К плечу плечо; клан птиц на ветках свищет
(Их умершие предки — в песне их);
Лосось — кишит; макрелью море прыщет;
Дичь, мясо, рыба — это блáзнит всех,
Кто был зачат, рожден, кто смерть обрящет,
Кто — в путах музыки плотскóй — весьма
Плюет на вечный монумент ума.

II
Старик — всего лишь нуль, безмёдный сот,
Клочкастый плащ на вешалке, пока не
Захлопает душа, не воспоет
Клочочек каждый в смертном одеянье, —
Лишь в монументах собственных высот
Наука пенья — наше достоянье,
И потому, преплыв моря, у врат
Твоих я, Византия, святый град.

III
О мудрецы, стоящие в святом
Огне — как на настенной мозаúке —
Покинув огнь, ввертясь в спираль винтом,
Учите душу пения науке!
Сожгите сердце! С гибнущим скотом
В связи, от похотей в истомной муке,
Оно не знает правды. Вскройте путь
Мне в вечности прехитростную суть!

IV
Там, вне природы, я смогу облечь
Себя не формою, в природе сущей,
А той, что греков златокузням вмочь
Сковать, глазурью изощря блестящей, —
Чтоб сонный кесарь вспомнил: день — не ночь!
Или с сука златого воспоющей
Для византийских дам и для господ
О том, что было… есть… или придет.

(с английского перевел Олег Юрьев)

Говорят, умер Вася Филиппов.

Я его совсем мало знал, видел всего несколько раз в жизни. Лена Шварц познакомила нас перед входом в театрик Юрия Томошевского, тогда в подвале на улице Гоголя. «Два моих любимых современных поэта, познакомьтесь», — и стрельнула косо глазами в ленинградское небо: Лена умела быть неловко-очаровательно любезной.

Вася был нежный, тонкий, вечный юноша, хоть и старше меня на четыре года. Недавно я видел более или менее актуальные фото Кирилла Козырева, удивился и совсем его не узнал — мужчина, мужик с усами. Славный.

Жалко его, хотя не знаю, а следует ли жалеть — очень ли страдал он в том посверкивающем (вероятно!) тумане, в каком жил? не избавлением ли эта смерть была для него?

В любом случае — покоя Вам, Вася, и отсутствия страдания.

Небольшие романы — 15

О БОЛЬНЫХ НАСЕКОМЫХ

Светлые гусенички, испещренные точками виноградной проказы.

Бабочки, хромающие крыльями.

Жуки, надтреснутые, вернее, подлопнутые, точнее, кокнутые об стенку.

Стрекозы, на глазах высыхающие от хвоста до груди. Глаза их яснеют последней ясностью.

Водомерки с переломленными коленями, спотыкающиеся на покатой воде.

Кузнечики… кузнечики… медленно вылизывающие свои зеленые потрошки…

Задыхающуюся собачку или корову, источающую кровавое молоко, жалко самих по себе.

Больных насекомых жалко вместо себя.

Читающим по-немецки: JURJEWS KLASSIKER

Очередная, № 69, колонка в берлинской газете «Der Tagesspiegel».— о Циприане Камиле Норвиде

Следующая будет об «Отцах и детях» Тургенева.

Наши тихие радости

Некто уже больше 6 месяцев ищет книгу

Юрьев Олег. Жиды на полуострове

и готов заплатить за нее 780 руб. и больше

(имеется в виду, конечно, мой роман «Полуостров Жидятин». — Разве же это не счастье?)

ПЕСЕНЬКА О ПТИЧЬЕМ ПЕНИИ

неба склон закружен облаками
— зáворот зáворот заворóт —
моря склад загружен клобуками
и развеванием бород
панночка бежит щебечет каблуками
— зá город зá город в огород! —

пеночка летит щекочет голосами
— пиррихий пиррихий пиррихий хорей —
а ямбов мы не знаем сами
их только совы знают из зверей

где звезды нúзки и вязкú
на низке робко веющей
двойные сиплые свистки
в листве ночной — и в траве еще

морская брынза в небесах
бронза небесная в море
бормочет филин на басах
о гóре гóре гóре

— на горé на горé на заборе —
— на лугу на лугу на лугу —
— гу гу гу — угу —

VIII, 2013

Новая Камера хранения: Обновление девяносто первое от 2 авг. 2013 г.

Новая Камера хранения: Обновление девяносто первое от 2 авг. 2013 г.

Михаил Айзенберг. СВЕТ КАКОЙ-ТО ИЗ НИЧЕГО
Сергей Стратановский. ИОВ И АРАБ (стихи разных лет). Книга стихов
Сергей Стратановский. ИДИ ТУДА (новые стихи)

О СТИХАХ
Валерий Шубинский, ДРУГАЯ ЖИЗНЬ ДРУГИХ ОБЭРИУТОВ (О Климентии Минце и Александре Разумовском)
Валерий Шубинский, СЛОВА И НЕ-СЛОВА (о двух новых книгах Игоря Булатовского)

ОТДЕЛЬНОСТОЯЩИЕ РУССКИЕ СТИХОТВОРЕНИЯ
Николай Филиппович Павлов (1803/05/05 – 1864). ЧТО ДОМОВ, ЧТО КОЛОКОЛЕН. Предложено В.И. Шубинским

ЛЕНИНГРАДСКАЯ ХРЕСТОМАТИЯ
Дмитрий Евгеньевич Максимов (1904 – 1987). ПОЭТ НА ЛИГОВКЕ. Статья Валерия Шубинского «Неприятные стихи, или О докторе Хайде профессора Максимова»

Сетевые издания «Новой Камеры хранения»

АЛЬМАНАХ НКХ (редактор-составитель К. Я. Иванов-Поворозник)
Выпуск 55: стихи Михаила Айзенберга (Москва), Сергея Стратановского (Петербург), Ивана Соколова (Петербург) и Ольги Мартыновой (Франкфурт-на-Майне

Все-таки снова комсомольцы

Я редко реагирую на то, что обо мне пишут — и охоты нет, да и выходит это по большей части за пределы «добрых нравов литературы» (понятие, нынче совершенно утраченное).

Но главка, посвященная моей статье «Одноклассники» (Новый мир, 6, 2013), в обзоре журнальной прозы, исполненном на сайте Кольта.ру (уже не таким) молодым критиком и стихотворцем Денисом Ларионовым, остановила меня удивительным пассажем, где в нескольких строчках содержится два или даже три удивительных утверждения. Сначала следует длинная цитата из моей статьи:

«Но прежде всего и самое главное, та катастрофа окончательно оформилась вследствие реального прихода нового поколения — первого поколения, выращенного при советской разрухе и действительно не имевшего уже ничего общего ни с культурой русского модерна, ни даже с культурой революционного авангарда и только чуть-чуть с “классической” русской культурой (в объеме школьного и рабфаковского курса). Имеются в виду как писатели, так и читатели — “молодые любители белозубых стишков”, по ядовитому выражению О. Э. Мандельштама. Комсомольцы, одним словом» (в «О. Э». я вернул бессмысленно уничтоженный пробел), а потом нижеследующее:

Насколько можно судить, советский опыт (в самом широком смысле) для Юрьева однозначно негативен и для него важно обнаружить в текстах Зальцмана и Петрова (а также Веры Пановой, которую трудно заподозрить в диалоге с модернизмом) точки, тем или иным образом не вписывающиеся в пресловутый «опыт советского человека».

Ну, во-первых, насчет «советского опыта» — по чему, собственно, можно судить, что он для меня негативен, да еще и однозначно. Такие утверждения не удивляют у старых совков, расшипевшихся по блогам о моей-де «ненависти ко всему советскому». С них и спросу никакого нет, на всю голову мягкие. А вот (сравнительно) молодой критик мог и задуматься о том, что такие утверждения следует… не доказывать, конечно (в литературе ничего доказать невозможно), но иллюстрировать конкретными примерами — на основе чего у него возникло такое мнение, где у меня идет речь о каком бы то ни было «советском опыте». Само понятие «опыта» мне довольно чуждо, я им обычно не оперирую.

Стоило бы, конечно, задуматься, а может ли этот «опыт» быть позитивным или негативным — вообще, в принципе, советский или несоветский. Не является ли любой «опыт» орудием уничтожения человека — путем, ведущим к его физическому и духовному исчезновению? Что такое, собственно, индивидуальный «опыт» — это просто человеческогая жизнь. А коллективного «опыта» не бывает — это всегда идеологический конструкт (о чем ниже).

Я, пожалуй, об этом обо всем еще подумаю на досуге, как и, во-вторых, о том, а можно ли распространить шаламовское представление о Гулаге, который никого лучше не сделал (оно же, в принципе, представление Боровского об Освенциме) на вязко-болотистую, текучую обычную жизнь. Но считать собственную жизнь (а она почти на половину прошла в этой тягучей советской скудости) «негативным опытом» — это, вообще говоря, означает не уважать себя самого. Но считать ее «позитивным опытом» — это уже просто глупость. Нет, не бывает никакого «позитивного» или «негативного» опыта, если под опытом имеется в виду жизнь в том времени, в каком тебе суждено жить. Но, повторяю, коллизия интересная, я о ней еще подумаю.

Я, может быть, и благодарен г-ну (или тов? — из его утверждения звучит некая белозубая новокомсомольская обида на «клеветников Совдепии» — или прошу прощения, если ошибаюсь!) Ларионову за повод для размышлений, но необходимо сказать, само по себе его утверждение нехорошее по стилю, гм… несколько напоминающее о комсомольской литкритике.

Второе утверждение, однако же, я нахожу просто нелепым. Текст Веры Пановой привлечен в основном для иллюстрации существенных культурных различий между несоветской и советской культурной парадигмой. Никаких «точек» я у нее не ищу, а только демонстрирую, как функционирует создание картин мира и в том, и другом случаях, что удабно на практически одном и том же фактическом материале. Или надо было проиллюстрировать это утверждение.

И что такое опыт (опять «опыт» — на мой вкус крайне сомнительное философски понятие, похожее на некий перевод с французского) советского человека, и почему он «пресловутый», и кто, собственно, этот «советский человек». Тут уже Денис Ларионов оперирует «интегральными схемами», придуманными советской литкритикой и, с позволения сказать, философией. Никакой «опыт» не вписывается в этот конструкт — «пресловутый опыт советского человек», да ведь и речь не об этом совсем, а о двух способах художественного отображения реальности.

Хочу подчеркнуть, что дело для меня не в полемике, не о попытке возразить, не о выражении моего авторского неудовольствия в связи с недопониманием (мы привышные) — речь идет о попытке (я знаю — с негодными средствами!) обратить внимание пишущих критику на то, что так всё же нельзя, на то, что внимательное чтение обозреваемого текста и подтверждение своих утверждений примерами (и даже на малой площади обзоров) является профессиональным, да и этическим долгом любого критика. Несоблюдение его активно способствует обеднению (к сожалению, энергично развивающемуся) культурного поля, что жалко. Но, видимо, неизбежно.

О «Тангейзере»

Вчера на Вагнеровском фестивале в Байрёйте была премьера “Тангейзера”. С неделю назад, благодаря тому, что являемся стипендиатами Виллы Конкордия в не очень далеком Бамберге, мы получили пригласительные билеты на генеральную репетицию именно этого самого “Тангейзера”. Другим стипендиатам достались другие спектакли — оперы “Кольца”, например, в постановке знаменитого берлинского (театрального) режиссера Касторфа, только что освистанные премьерной публикой и осмеянные прессой. Речь только о постановке — музыкальное руководство и дирижирование русского дирижера Кирилла Петренко вызвали всеобщий восторг: везде писали, что это-де не “Кольцо” Касторфа, а “Кольцо” Петренко.

Впрочем, это я так. Не буду притворяться специалистом по опере, а уж любителем Вагнера и вовсе не буду. Было любопытно взглянуть на всё это, когда бы еще случай представился, — ну, и поехали.

Прежде всего, прекрасен и удивителен сам театр, т. е. “фестивальное здание”, построенное по проекту или, по крайней мере, в соответствии с требованиями Рихарда Вагнера. Сейчас здание ремонтируется, частично завешано полотнищами с изображением “как будет”, но и так более или менее видно: одно из самых нелепых (театральных) зданий, какие я только видал. С одной стороны, гигантское, разросшееся во все стороны, целый квартал! — а с другой, какое-то мелкое, административных очертаний. Как этажерочная статуэтка, увеличенная до размеров площадной статуи. Внутри — та же теснота, непростор, что-то катакомбное.

Театр явно хотели построить с “намеком на античность” — не на классицистскую, переработанную архитекторами Нового времени, а на выплывшую из раскопок девятнадцатого века. В результате больше всего здание похоже на курхауз в каком-нибудь Бад-Приезжайте-к-нам-умирать-и/или-проигрывать-деньги-на-рулетке. Если бы на месте сцены был бассейн со вспаренной минеральной водицей, всё было бы в порядке, хотя, конечно, бывают курхаузы и попросторней и поудобней для внутреннего передвижения. Вот в Баден-Бадене, например, очень милый курхауз. “Алле цузаммен фарен Баден-Баден”, как незабвенно сказано у Шолом-Алейхема.

Здание окружено разными стеклянными и деревянными точками общепита — перерывы длятся около часа и посетители, заплатившие нечеловеческие деньги за билеты, хотят заплатить нечеловеческие деньги за пищу.

На одном киоске, именовавшем себя “Байрейтские фестивальные сардельки”, рекламировали “жареную сардельку из омара”, что меня, признаюсь, страшно восхитило. Хотелось бы еще получить пиццу с черной икрой, гамбургер из трюфелей и т. п. Но и сардельки из омара я не получил — посетителям генеральной репетиции ее не подавали. Только начиная с премьеры. Настоящим гостям.

Ну ладно, пошли в театр. Знаете ли вы содержание “Тангейзера”. Я Вам его расскажу:

Один хороший русский, пардон, немецкий поэт попадает в лапы богатой, хищной, сладострастной еврейки — ну, назовем ее Венера Абрамовна Гольдина (Гольда — имя нордического соответствия древнеримской Венеры) и сидит у нее в доме (в “Венерином гроте”), осыпанный роскощью и не зная ни в чем отказу. Кушает омаров и черную икру, запивая «Советским шампанским». За это он должен наполнять своей духовностью и народным здоровьем пустую душу и гнилое тело Венеры Абрамовны. В конце концов, ему это дело надоедает и он начинает проситься погулять, не без прицела на смыться. Венера, конечно, не хочет и пытается всеми средствами его удержать. В очень смешной поэме Генриха Гейне на этот сюжет она говорит: “Тангейзер, меня ты словами не мучь, а лучше прибей, как бывало!”, а также в очередной раз предлагает ему свое “бело-лилейное тело”. На что получает ожидаемый ответ: “На бело-лилейное тело твое мне даже смотреть неприятно!” Всё это в переводе ленинградского переводчика Поэля Мееровича Карпа, для которого этот самый перевод, вероятно, есть оправдание всей его долгой жизнедеятельности, состоявшей, кроме перевода как такового, из дрязг в переводческой секции Союза писателей, почему-то балетной критики и, с началом перестройки, из “прогрессивной публицистики” в прогрессивной газетке “Книжное обозрение”. Статейки были типа “Сталин бяка, Ленин пуся” и, вероятно, занравились бы сегодняшним новоиспеченным комсомольцам.

Тангейзер, конечно, вырывается из буржуазно-еврейских пут и отправляется гулять. Гулять он является в ресторан Союза писателей, пардон, на соревнование миннезингеров на горе Вартбург. Коллеги радостно встречают его, но при обмене свежими текстами (что у поэтов принято за чашкой водки) выясняется, что он насквозь пропитался еврейским материализмом, воспевает плотскую, а не духовную любовь и вообще оторвался от народа. Из ЦДЛ его прогоняют и чуть ли не ряшку чистят, и, осознав свои заблуждения, он отправляется к заведующему отделом культуры ЦК КПСС тов. Тютькину, т. е. к римскому папе Урбану, просить прощения. Тов. Тютькин/папа Урбан, однако же, говорит, что такой тяжкий грех как объевреивание для коммуниста/христианина непростителен и скорее у бронзового бюста Ленина в его кабинете вырастут рога/папский посох расцветет, чем этот грех будет прощен. Грустный поэт возвращается в ЦДЛ/на гору Вартбург, напивается в зюзю и сообщает коллегам, что ничего другого ему не остается, как возвратиться в еврейское логово, потому что деваться-то ему больше некуда. Коллеги выпивают с ним дальше и больше и уговаривают всё его отнюдь не возвращаться к Венере Абрамовне. Местечко в Доме творчества на месяцок другой они ему обеспечат, а там посмотрим. И убеждают. Однако же, выходя из ЦДЛ/спускаясь с горы Вартбург, бедный Тангейзер спотыкается и ломает шею. И тут появляется курьер из ЦК КПСС/паломник, возвращающийся из Рима, и сообщает, что на бронзовую лысину упали со стенки оленьи рога и застряли на ней/посох папы расцвел. Конец оперы.

Эта история в разных вариантах является прасхемной для очень многих произведений литературы конца девятнадцатого века в Германии и, кстати, для очень многих и двадцатых, “веймарских” годов. Не говоря уже о тридцатых. Да и в советской литературе эта схема, начиная с послевоенного времени, была очень продуктивна — возьмите хоть прекрасный роман Всеволода Кочетова “Чего же ты хочешь”.

Что, касается непосредственно оперы Вагнера, то, к сожалению, написана она не блистательными (чересчур блистательными, еврейскими-бездуховными) стихами Гейне, а деревянными виршами Рихарда Вагнера. Что при непосредственном прослушивании огорчает.

Про постановку много говорить не буду — дело происходит в трехэтажной этажерке с двумя экранами, где чего-то не в такт показывали. Певцы бегали туда-сюда по сцене, иногда выбегали за ее пределы и зачем-то возвращались. Иногда забирались на этажерку. Оркестр был хороший, певцы — кроме, к сожалению заглавного, тоже.

Но в целом весь этот Вагнер, и весь этот фестиваль, и весь этот Байрейт — это и есть “сарделька из омара”. Надеюсь, нас никто не слышит — и у Вагнера, и у Байрейтского фестиваля очень много почитателей; но я же не враг Вагнера, среди моих лучших друзей есть вагнерианцы!

И очень рад, что побывал и посмотрел.