Тьфу-тьфу-тьфу, не сглазить бы

Что-то я подозрительно много пишу стихов в последнее время. Скоро начну еще строчить, как американский куплетист Цветков или швейная машинка «Зингер».

Все-таки снова комсомольцы

Я редко реагирую на то, что обо мне пишут — и охоты нет, да и выходит это по большей части за пределы «добрых нравов литературы» (понятие, нынче совершенно утраченное).

Но главка, посвященная моей статье «Одноклассники» (Новый мир, 6, 2013), в обзоре журнальной прозы, исполненном на сайте Кольта.ру (уже не таким) молодым критиком и стихотворцем Денисом Ларионовым, остановила меня удивительным пассажем, где в нескольких строчках содержится два или даже три удивительных утверждения. Сначала следует длинная цитата из моей статьи:

«Но прежде всего и самое главное, та катастрофа окончательно оформилась вследствие реального прихода нового поколения — первого поколения, выращенного при советской разрухе и действительно не имевшего уже ничего общего ни с культурой русского модерна, ни даже с культурой революционного авангарда и только чуть-чуть с “классической” русской культурой (в объеме школьного и рабфаковского курса). Имеются в виду как писатели, так и читатели — “молодые любители белозубых стишков”, по ядовитому выражению О. Э. Мандельштама. Комсомольцы, одним словом» (в «О. Э». я вернул бессмысленно уничтоженный пробел), а потом нижеследующее:

Насколько можно судить, советский опыт (в самом широком смысле) для Юрьева однозначно негативен и для него важно обнаружить в текстах Зальцмана и Петрова (а также Веры Пановой, которую трудно заподозрить в диалоге с модернизмом) точки, тем или иным образом не вписывающиеся в пресловутый «опыт советского человека».

Ну, во-первых, насчет «советского опыта» — по чему, собственно, можно судить, что он для меня негативен, да еще и однозначно. Такие утверждения не удивляют у старых совков, расшипевшихся по блогам о моей-де «ненависти ко всему советскому». С них и спросу никакого нет, на всю голову мягкие. А вот (сравнительно) молодой критик мог и задуматься о том, что такие утверждения следует… не доказывать, конечно (в литературе ничего доказать невозможно), но иллюстрировать конкретными примерами — на основе чего у него возникло такое мнение, где у меня идет речь о каком бы то ни было «советском опыте». Само понятие «опыта» мне довольно чуждо, я им обычно не оперирую.

Стоило бы, конечно, задуматься, а может ли этот «опыт» быть позитивным или негативным — вообще, в принципе, советский или несоветский. Не является ли любой «опыт» орудием уничтожения человека — путем, ведущим к его физическому и духовному исчезновению? Что такое, собственно, индивидуальный «опыт» — это просто человеческогая жизнь. А коллективного «опыта» не бывает — это всегда идеологический конструкт (о чем ниже).

Я, пожалуй, об этом обо всем еще подумаю на досуге, как и, во-вторых, о том, а можно ли распространить шаламовское представление о Гулаге, который никого лучше не сделал (оно же, в принципе, представление Боровского об Освенциме) на вязко-болотистую, текучую обычную жизнь. Но считать собственную жизнь (а она почти на половину прошла в этой тягучей советской скудости) «негативным опытом» — это, вообще говоря, означает не уважать себя самого. Но считать ее «позитивным опытом» — это уже просто глупость. Нет, не бывает никакого «позитивного» или «негативного» опыта, если под опытом имеется в виду жизнь в том времени, в каком тебе суждено жить. Но, повторяю, коллизия интересная, я о ней еще подумаю.

Я, может быть, и благодарен г-ну (или тов? — из его утверждения звучит некая белозубая новокомсомольская обида на «клеветников Совдепии» — или прошу прощения, если ошибаюсь!) Ларионову за повод для размышлений, но необходимо сказать, само по себе его утверждение нехорошее по стилю, гм… несколько напоминающее о комсомольской литкритике.

Второе утверждение, однако же, я нахожу просто нелепым. Текст Веры Пановой привлечен в основном для иллюстрации существенных культурных различий между несоветской и советской культурной парадигмой. Никаких «точек» я у нее не ищу, а только демонстрирую, как функционирует создание картин мира и в том, и другом случаях, что удабно на практически одном и том же фактическом материале. Или надо было проиллюстрировать это утверждение.

И что такое опыт (опять «опыт» — на мой вкус крайне сомнительное философски понятие, похожее на некий перевод с французского) советского человека, и почему он «пресловутый», и кто, собственно, этот «советский человек». Тут уже Денис Ларионов оперирует «интегральными схемами», придуманными советской литкритикой и, с позволения сказать, философией. Никакой «опыт» не вписывается в этот конструкт — «пресловутый опыт советского человек», да ведь и речь не об этом совсем, а о двух способах художественного отображения реальности.

Хочу подчеркнуть, что дело для меня не в полемике, не о попытке возразить, не о выражении моего авторского неудовольствия в связи с недопониманием (мы привышные) — речь идет о попытке (я знаю — с негодными средствами!) обратить внимание пишущих критику на то, что так всё же нельзя, на то, что внимательное чтение обозреваемого текста и подтверждение своих утверждений примерами (и даже на малой площади обзоров) является профессиональным, да и этическим долгом любого критика. Несоблюдение его активно способствует обеднению (к сожалению, энергично развивающемуся) культурного поля, что жалко. Но, видимо, неизбежно.

О сплошном написании буквы ё

Любителем такового я отнюдь не являюсь. В конце концов, есть орфографическое правило употребления «ё», которое, кажется, никто не отменял: «ё» ставится там, где имеет смыслоразделительное значение — проще говоря, где без его постановки можно спутать произношение и/или значение слова. Сам я пишу по т. н. «правилу Библиотеки Поэта»: всё то же самое, но всё всегда с «ё». Мне так приятнее.

Конечно, применение этого правила в советские десятилетия полуграмотными людьми привело к накоплению тяжелых ошибок, прежде всего речевых — наподобие пресловутой «афёры».

Но именно поэтому нынешняя мода на сплошную расстанавку «ё» приводит сплошь и рядом к трагикомическим эффектам — просто-напросто из-за того, что расставляющие сплошь и рядом расставляют «ё» неправильно.

Только что я закончил сочинением большую статью о Тихоне Чурилине — в связи с выходом двухтомника его стихотворений и поэм (М., Гилея, 2012). Издание более чем важное и более чем замечательное, но… сплошная, да еще автоматическая, вероятно, простановка «ё» при отсутствии, кажется, компетентного в этом смысле корректора привела к упомянутой выше трагикомедии.

«Ё» появилось, например, в церковнословянского происхождения словах, где его в принципе быть не может..

Бессмысленно разрушились некоторые рифмы (заодно Чурилину были приписаны диссонансные рифмы, к которым он не склонен).

Есть и более сложные случаи — редактор, корректор или кто там должен же чувствовать: “звéзд въезд” — естественно для чурилинской просодии, “звёзд въезд” — плохо, и не только для нее.

Вершиной же всего является словечко “úдёт”. Здесь заодно отменяется правило русской орфоэпии, что ё всегда под ударением. Уж хотя бы какую-нибудь евтушенку с еёным «úдут белые снеги» могли бы ответственные лица в детстве читать, чтобы догадаться, что слово это используется здесь в другой форме.

Короче говоря, сплошная расстановка «ё» возможна, когда автор сам читает корректуру и принимает решения под свою ответственность. Расстановка «ё» за других людей, за покойников и классиков, невозможна, поскольку далеко превышает грамотность современного человека-редактора-корректора — после семи десятилетий советской полуграмотности и двух постсоветской безграмотности.

К чему это я?

Во-первых, к тому, что сей пассаж ну никак не влез у меня в статью о Чурилине, которая и без того получилась очень длинной. А пассажа жалко, потому что давно хотелось об этом сказать.

И во-вторых, добрый совет издательству «Гилея» — если будет второй тираж стихотворений и поэм Чурилина (чего я от всего сердца желаю и на что от всего сердца надеюсь), Сережа, снимите сплошную расстановку «ё», всё равно с ней некому справиться по нашим временам. Расстановка по правилам русской орфографии избавит Вас от этого неловкого положения, ей-Богу! Не будите лихо, пока оно тихо.

Еще раз: я не борец за правила (и сам использую их только тогда, когда они мне подходят). Но в данном случае их использование просто-напросто безопаснее для издателя и издания.

А Чурилин — замечательный! Я читал и писал с наслаждением!

Феврали

Сталинизм/оттепель: Февраль, достать чернил и плакать…

70-80-е гг.: Февраль, достать полукопченой колбасы и кушать…

90-е гг.: Февраль, достать волыну и шмалять

2000-е гг.: Февраль, достать всех по самые помидоры разговорами про миллиарды Путина

Самые безмозглые, конечно, первый и последний феврали.

Я ВАМ НЕ СКАЖУ ЗА ВСЮ ЕВРОПУ (Часть вторая)

(Письмо Алеше Прокопьеву по поводу верлибра)

начало здесь

ЕЩЕ ОДНА НЕОБХОДИМАЯ ОГОВОРКА

Надеюсь, что Вам (и никому другому из числа мыслящих существ, а немыслящие пускай считают как хотят) не придет в голову причислить меня к “врагам верлибра”. имя же им Легион — ну, например, к каким-нибудь простодушным ИТРам, с чьей точки зрения всё, что нельзя спеть под гитарку, по определению не является стихами. Бывают еще (и даже довольно часто встречаются) люди, обычно выпускники Литинстутута, которые с таким трудом выучились (или думают, что выучились) рифмовать на два притопа три прихлопа (т. е. пятистопным ямбом), что всякий чужой отказ от этого волшебного искусства возмущает их до потери пульса как вопиющая неблагодарность. Есть и другие категории “верлиброедов”, но не станем их касаться — это завело бы нас слишком далеко. Думаю, интуитивно ощущается, что я и к ним не принадлежу.

Как читатель я ничего не имею против верлибра на любом из трех языков, на которых могу читать стихи (т. е. кроме русского и немецкого — по-английски с известными ограничениями), если это стихи, которые мне нравятся. Я не враг верлибра и не друг верлибра. Также я не враг и не друг силлабо-тоники, силлабики, квантитативного стихосложения и слоговой версификации типа японской. Я просто-напросто полагаю, что все эти вещи относятся к инструментарию — частично заданному культурно-историческими и лингвистическими реальностями, а частично зависящему от нас, развиваемому и используемому нами. Другое дело, что не всё из перечисленного я как человек определенной культуры и определенного языка в состоянии непосредственно воспринять. Музыкальное ударение — ИСКЛЮЧЕНО! Да и орган для восприятия силлабики у нас отмер (спасибо, Михайло Васильевич!) и никогда не отрастет, несмотря на все попытки талантливых и не очень талантливых людей возродить “русскую силлабику” — мы всегда будем слышать ее как тонику. Соответственно, и писать сейчас силлабические стихи — вещь несерьезная. Даже переводить ими.

Мы, конечно, очень много времени и сил уделяем мыслям обо всем этом инструментарии, и это ОЧЕНЬ правильно с нашей стороны: любой приличный слесарь беспокоится о сохранности и обновлении своих инструментов, но это зачастую приводит к известному преувеличению значения всех этих вещей в нашем профессиональном сознании, отчасти даже к “инструментальному фетишизму”, перефразируя снова вошедшего в моду бородача. Все же давайте не позабудем, что сутью наших занятий является результат применения этих инструментов. Т. е. поэзия.

А что есть поэзия, Алеша? Как верно заметил наш вечный патрон (и наша вечная укоризна, насчет того, что у него “всё чужое — и всё свое”) Василий Андреевич Жуковский: “Поэзия есть Бог в святых мечтах земли!” Лучшего определения у меня для Вас (и для себя) нет. Вот давайте и исходить из того, что Богу в святых мечтах земли всё равно, где появиться — в шестистиопном ямбе или в верлибре. Это наши инструменты, а не его. Если Вы, один из признанных виртуозов русской силлабо-тоники, заскучали от этого своего всеумения и находите, что верлибр представляет Вам больше возможностей по вызову упомянутого божества, то это, несомненно, Ваше полнейшее и легитимнейшее право, но результаты такого решения могут быть поверены только Вашей личной практикой, т. е. Вашими личными произведениями. А вовсе не мировой историей.

Попросту сказать: кто хочет верлибрировать, пусть, пожалуйста, верлибрирует сколько хочет, но пусть не ссылается на Европы, на Гельдерлина, на Ницше (и на Гейне) и вообще пусть пользуется для само(обо/о)снования надежными данными. Тем более в рубрике “Ликбез”. Вот мой личный простой и единственный интерес в связи с Вашей “речью о верлибре”. Но теперь — к родным осинам, на язык которых Вы “переперли” так много прекрасных стихов, а я — так немножечко и не всегда прекрасных.

ЗАБЛУЖДЕНИЯ В  РОДНЫХ ОСИНАХ

Вообще, как только дело доходит до отечественных материй, Ваше изложение, в европейской, особенно немецкой части, очень интересное по материалу и представлениям, вдруг приобретает какой-то несколько неопределенный характер. В целом его уже трудно назвать и изложением, поскольку я, честно говоря, подчас с трудом улавливаю связь между отдельными высказываниями и утверждениями. Понятно только, что Вы провозглашаете нечто, но что? По общему контексту, грядущее Торжество Верлибра в русской стихотворческой продукции. Точнее даже, Вы объявляете его количественно совершившимся:.

Сегодня свободный стих занял место регулярного в смысле распространенности практики — и если прежде было удивительно, когда кто-то пишет регулярным, это стало просто труднее делать, тем интереснее эти примеры.

На основании каких данных Вы делаете такие смелые утверждения? Любой человек, перелистнувший толстые журналы и текущие стихотворные книжки придет к выводу о явном количественном превосходстве продуктов регулярного стихосложения над верлибрами. Вы, конечно, можете сказать, что “они не считаются”, потому что плохие и неинтересные, но со стиховедческое точки зрения это уже было бы совершенно нерелевантно. Утверждение если не очевидно ложное, то очевидно недоказанное — и это снова удар по Вашему тексту в целом.

Если уж мы говорим на уровне ощущений о вещах, которые могут и должны быть измерены, то я бы сказал, что по моему ощущению соотношение различных форм регулярного и “свободного” стиха в текущей продукции на русском языке не очень изменилось по сравнению с советским временем. Тогда для “верлибристов” был выделен свой угол и в этом углу производилось и публиковалось заметное количество верлибров, в том числе и вполне качественных. Достаточно назвать уже упомянутого Г. И. Алексеева, или, несомненно, хорошо известных Вам Метса, Бурича или Куприянова (у последнего, кстати, многие переводы с немецкого, на мой вкус, довольно блистательны — можно вспомнить того же яндлевского мопса). Да и советские многопишущие чиновные “лирики” типа какого-нибудь там Винокурова производили известное (и немалое) количество верлибров, которые публиковались в журналах и включались в ихние “очередные книжки”. Единственное отличие сего дня — появление бытового верлиброписания, т. е. теперь графоманят не только ямбами, но и верлибрами. Уж не знаю, радует ли Вас это обстоятельство, но оно безусловно не имеет прямого отношения к вещам, о которых мы с Вами рассуждаем.

Я бы сказал (если Вам, конечно, интересно), что по моему ощущению (не станем больше касаться количественных вещей, это ведь действительно совершенно некорректно без надежных количественных исследований!) в современной ситуации произошло заметное ухудшение среднестатистического качества верлибра, не только по сравнению с советским временем, но и по сравнению с 10-20 гг., когда верлибр был сравнительно редок, но меток. Признаюсь, что в современной (т. е. начиная с 80-х гг. прошлого века и по сей день) верлибрической продукции на русском языке (не беру на себя смелость утверждать, что вся она проходит через меня, но кое-что, конечно, подвертывается) я пока не встретил ничего сопоставимого ни с несколькими текстами Блока, ни с верлибрами (если они действительно верлибры, это требовалось бы еще просчитать как следует)  Хлебникова, ни с “Нашедшим подкову”. Шедевры русской поэзии по-прежнему возникают преимущественно в широких рамках регулярного стиха. Иногда можно обнаружить что-нибудь любопытное на уровне Нельдихена, но редко, к сожалению… Это мое личное вкусовое ощущение, которое я, разумеется, никому не навязываю, но всё же убежден, что если мне сейчас покажут “Нашедшего подкову”, то я его узнаю.

Думаю, что причины этого качественного отступления русского верлибра можно найти — только Вы не обижайтесь, Алеша! — во многих десятилетиях деятельности Вашего цеха, цеха стихотворных переводчиков, безустанно снабжавших “Иностранную литературу” и издательство “Радуга” (не забыть “Молодую гвардию” с ее брощюрками, у меня была пачка сантиметров на тридцать!) переводами заграничной поэзии. В результате в сознании нескольких поколений молодых людей, образовывавших себя этими переводами и наивно полагавших, что это-де стихи Элиота или Эзры Паунда, или Сен-Жон Перса, или-или-или, но только по-русски, укрепился некий совокупный образ “прогрессивного западно- /среднеевропейского стиха” в виде наслоения холостых, не напрягаемых с никаких сторон, “словарных”, т. е. взятых в первых, нейтрально-бесполых значениях слов.

Вы же не станете в здравом уме и памяти отрицать, что советский “информативный перевод” — не “классической” (там были другие, вполне ясные требования и условности), а более или менее “модерной” стихотворной продукции окружающего СССР мира — только в очень редких и случайных случаях являлся действительно русскими стихами (можно вспомнить несколько гениальных переводов Михаила Еремина из элегий Элиота на фоне сергеевской промокашки; прошу любителей не обижаться: я высоко ценю качества Андрея Яковлевича Сергеева как прозаика и мемуариста, но переводы его никогда не производили на меня никакого впечатления). В большинстве случаев они являются некоей условностью того или иного лингвистического и версификационного качества. Это, повторяю, не в обиду — я очень люблю переводчиков, вырос среди них, но таковы, с моей точки зрения, факты: просветительская деятельность советского переводческого корпуса имеет очень много негативных (но, разумеется, не только негативных) сторон в смысле воздействия на текущую литературу. 

Вы, конечно, правы, когда говорите о благодетельных ошибках перевода, “кто-то великий” (действительно не помню кто) сказал, что вся европейская культура — это гигантская ошибка перевода (библии, естественно), но НЕ ВСЕГДА ЖЕ ОНИ БЛАГОДЕТЕЛЬНЫ и не во всех случаях! Не стоит превращать парадоксы в законы исторического материализма, и конкретно в нашем случае, применительно к русской литературе 60-90 гг., вся эта индустрия ознакомительного перевода, обращенная к ОЧЕНЬ НАИВНЫМ в культурном смысле людям (которые с тех пор, кажется, стали еще наивнее) и создающая не реальное знание и понимание, а ИЛЛЮЗИЮ знания и понимания, привела к возникновению разнообразных химер, начиная с молодежной прозы 60-х гг., основавшейся на творчестве Риты Райт-Ковалевой, или вот к химере “постсоветского верлибра”, имитирующего в значительной части неведомо какие переводы с неведомо каких языков. А заодно неведомо какую “усредненно-современную” жизнь, какой в России никогда не было и не будет. Литературные воздействия “из вторых рук” чаще всего приводят к второсортности, и даже распространившееся сейчас “офисное” знание английского языка ничего не меняет: оригиналы читаются под углом зрения когдатошних переводов. Впрочем, тема «ошибок перевода» как двигателя культуры — очень интересная тема. Стоило бы ее когда-нибудь обсудить с бескорыстным интересом.

КТО ТАКИЕ НОВОАКМЕИСТЫ

К Вам (или к Вам и к Станиславу Львовскому) возникает ряд вопросов и просто по тексту. Потому, что непонятно!

Например, кто такие “неоакмеисты” в нижеследующем Вашем высказывании и зачем их сравнивать с “настоящими акмеистами” (и кто такие, к слову говоря, “метареалисты” с “концептуалистами” и о чем они спорили, тоже по поводу ритмических схем? — шучу-шучу, знаю, кто такие, наслышаны-с…):

Очень интересно было бы сравнить стихи современных русских поэтов, тех, кого условно называют «неоакмеистами», со стихами настоящих акмеистов, мне кажется, результаты исследования одной только формы стиха были бы для многих, мягко скажем, неожиданными.

 Вполне допускаю, но почему без имен? Кого называют, кто называет? И о результатах такого рода гипотетического сравнения Вы высказываетесь довольно-таки неопределенно, в сущности, сообщаете только, что они нас удивят. Но что, собственно, должно нас удивить? Что ритмо-метрические схемы у “настоящих акмеистов” (кто опять же имеется в виду — Зенкевич, Нарбут?) богаче, чем у наших современников, “рифмующих квадратиком” (по известному выражению Анны Ахматовой)? Ну, так примерно такой же результат мы, вероятно, получим, сравнив Блока с Валерьяном Бородаевским, а Ахматову с Татьяной Вечоркой, т. е. с современниками меньшего калибра. Понятное дело, начни мы сравнивать (хорошо бы Вы обозначили стиховедческую методику такого сравнения, существуют разные — со времен Андрея Белого много воды утекло) Ахматову с вялой Седаковой или с советским — очищенным от советской идеологии, но вполне московским толстожурнальным своего времени — стихом  “Московского времени”, то результат, несомненно, получился бы плачевным для наших современников. В смысле, выглядели бы ритмически беднее. А если сравнить, например, «Симфонии» Андрея Белого с Драгомощенкой? Ой, что бы тут было — все бы удивились, в первую очередь Роман Якобсон! Ну и что?

Вполне допускаю, что если бы такое сравнение производилось между действительно сопоставимыми по поэтическому значению авторами, например, той же Ахматовой или того же Блока с изошренным полиметризмом ранней и средней Елены Шварц, или с глубочайшим ритмическим дыханием “допереломного” Александра Миронова, достающим иногда до самого дна метрического вдоха-выдоха, да хоть и с головокружительными по внутреннему звуку четверостишиями Олега Григорьева, то результы удивили бы уже Вас — Вы удивились бы богатству “синтаксически-ритмических конструкций” современной русской просодии. И ее возможностям, каковые Вы с порога отвергаете, толком не объяснив, по какой причине Вас не убеждает довод о невыработанности ритмо-метрических и прочих возможностей русского языка. Меня лично он во многих смыслах убеждает. В своей практике я чувствую эти возможности, этот невыработанный ресурс каждую минуту, каждую секунду. И это наполняет меня счастьем, простите за интимности.

Кстати, то же самое распространяется (в меньшей, но существенной степени) и на немецкий язык. Что обеспечивает ему теоретическую и практическую возможность “возвращения” в лоно непримитивно понятого “регулярного стихосложения” (что  сейчас отчасти и происходит). У французского или польского, языков с исходной силлабикой и фиксированным ударением такой возможности просто-напросто нет, даже кабы и захотели — недостаточно дать регулярному стиху век-другой постоять “на парý”, необходимы и объективные, в том числе лингвистические предпосылки, которые Вы, кажется, недооцениваете. Эти языки обречены на верлибр — или на изобретение когда-нибудь новых систем стихосложения.

Справедливости ради должен заметить, что разнообразие и богатство ритмо-метрических схем ЧИСТО ТЕОРЕТИЧЕСКИ не должно само по себе гарантировать поэтической значительности. Иначе “поэты из программистов” давно бы нарисовали в компьютере очень красивые схемы и забили в них свое “Солнышко лесное”. И превзошли бы Мандельштама. Впрочем, кажется, именно этим они и занимаются. Может быть, и без компьютера.

Впрочем, тут я не сказал ничего свежего, всё это рассказывал еще Андрей Белый Саше Черному за рюмкой зеленого вина.

Повторюсь: меня очень смущает полная, со всех сторон закругленная неконкретность Ваших высказываний — так же нельзя, Алеша: в таких случаях нужно выкладывать карты на стол: имена, тексты, принципы сравнения, результаты. Хорошо бы и схемы. Предположения тут не работают.

Ну, и не могу не заметить, что и применительно к истории русской поэзии в Вашем изложении звучат иногда странные вещи: “Александрийские песни”, например, НЕ ЯВЛЯЮТСЯ верлибрами — это явный тонический стих, пусть и нерифмованный, зато укрепленный синтаксическими параллелизмами до состояния имитации позднегреческих размеров. Что для Вашего изложения, впрочем, совершенно неважно, как неважны для него и верлибры Блока, генетически связанные скорее с тургеневскими “Senilia” (Блок иногда испытывал нежность к плохой литературе). Всё это неважно, поскольку само по себе ничего не доказывает. Ну, назовете Вы еще несколько верлибров этого времени, и что дальше, что это объяснит?

ЗАКЛЮЧЕНИЕ

Я не стремился опровергнуть или поправить каждое Ваше утверждение или высказывание, показавшееся мне сомнительным или несомнительно ложным. Я остановился только на некоторых примерах этого рода, само наличие которых не позволяет всерьез говорить о Ваших посылках.

Это не полемика, Алеша. Если бы это была полемика, то я бы действительно остановился на интерпретации заголовка.

Мне кажется, что Ваше выступление в значительной степени обесценивается методологическими и фактическими неточностями, неподтвержденными утверждениями и т. п. И я попытался обратить Ваше и Ваших читателей внимание на эти важные вещи.

А тема интересная и любопытная. Есть — применительно к русскому верлибру — вещи, которые хотелось бы обсудить. Например, негативную роль Синодального перевода библии в формировании соответствующего типа русского протоверлибра, т. е. “библеизирующего стиха”. Вы правильно отмечаете происхождение некоторых типов верлибра из такого “библеизирующего стиха”, но есть все же ощутимая разница, опирается такой стих на перевод Лютера (или на другие немецкие переводы, они в литературном смысле почти все неплохи), или на Библию Короля Джорджа — или на Синодальный перевод, чьи художественные качества, мягко говоря, оставляют желать лучшего. Как говорила незабвенная Э. Л. Линецкая: “Библейские цитаты мы, к несчастью, должны давать в Синодальном переводе”. Вследствие чего  нам остается в качестве источника вдохновения только славянская библия (жаль, что ее мало издают — следовало бы!), отчетливо помнящая о своем происхождении от Септуагинты, и соответственно, редко путающая библейскую прозу с библейским стихом.

Или теоретически возможное произведение различных видов верлибров от различных видов регулярного стиха (надо было бы считать, считать!) — например, блоковского верлибра от блоковского дольника, мандельштамовского — от мандельштамовского вольного стиха соответствующего времени…

Но оставим это, лучше подытожим сказанное:

— начиная с заголовка, создающего совершенно ложное впечатление о реальной ситуации, и продолжая чрезвычайно интересным, но местами ошибочным или, по меньшей мере, недостаточно обоснованным изложением истории европейского, в особенности немецкого верлибра, Ваш текст является подрывом собственного фундамента: ведь невозможно поверить автору, так часто и так очевидно ошибающемуся;

— переход от западноевропейских реалий (даже если бы они были отражены безупречно) к “родным осинам” методологически и логически ни на чем не основан, кроме принятой за полуневысказанную аксиому необходимости догонять европейские зады;

 — изложение в последней, “отечественной” части совершенно бездоказательно, отрывочно и напоминает скорее обрывки какого-то ненаписанного манифеста, чем внятное размышление о заданной проблеме.

Мне очень грустно было говорить всё это, но не сказать всего этого я не смог (хотя и пытался уговорить себя не реагировать) — именно потому, что Вы великий переводчик и прекрасно образованный человек, доверие к Вашим утверждениям и сведениям со стороны “малых сих” было бы вполне понятно и естественно. И я призываю Вас, Алеша: пожалуйста, не забывайте об этой Вашей особой ответственности. Перепутать или ошибиться может каждый, но возьмите собрание сочинений Гельдерлина и посмотрите в раздел “Позднейшие стихи”, прежде, чем говорить то, что Вы сказали.

И последнее: если Вы напишете нового “Нашедшего подкову”, я буду бесконечно счастлив за Вас, за себя и за русскую поэзию. Но это совершенно не требует подведения фундаментальной базы, обосновывающей историческую необходимость всеобщего перехода к верлибру. Ей-Богу! Достаточно Вашего личного желания.

Ваш дружески (поверьте, действительно дружески)

Олег Юрьев

Я ВАМ НЕ СКАЖУ ЗА ВСЮ ЕВРОПУ (Часть первая)

(письмо Алеше Прокопьеву по поводу верлибра)

ТРИ НЕОБХОДИМЫЕ ОГОВОРКИ

Вероятно, следует сразу же сказать, что я с большим уважением и симпатией отношусь к Алексею Прокопьеву — одному из лучших русских стихотворных переводчиков нашего времени и замечательному поэту, многие стихотворения которого мне очень нравятся. И что это отношение нисколько не изменилось в результате чтения материала „Почему в Европе все пишут верлибром“, который я считаю довольно ошибочным по сообщаемым читателю сведениям и чрезвычайно сомнительным по не столько прямо высказанным выводам, сколько по выводам, к которым наивный читатель (а ненаивных читателей мы, к сожалению, имеем сегодня очень немного) подталкивается якобы самостоятельно.

У меня нет никаких сомнений в принципиальной компетентности и осведомленности Алексея Прокопьева в области истории поэзии на основных европейских языках  — если не он в курсе дела, то кто же? Некоторые фактические уточнения с моей стороны ни в коем случае не означают обратного.

И последнее пока: я прекрасно понимаю, что если это не написанный, а записанный текст, то не меньше трети, а то и половину практической ответственности за формулировки и ход изложения несет записывающий, в данном случае Станислав Львовский. Такой текст, в сущности, справедливо было бы называть текстом Прокопьева-Львовского, но поскольку я не знаю степени редакционного участия Ст. Львовского, поскольку текст опубликован слитно, в виде эссе, и поскольку, в конце концов, он подписан именем Прокопьева, то обращаться я буду к нему, исходя из его полной ответственности за опубликованное под его именем (но имея, конечно, в виду вышесказанное).

И начнем действительно с самого начала, с заголовка, на чем можно было бы и закончить, если бы речь шла о чистой полемике. Но речь о чистой полемике не идет — речь идет о вещах, которые сами по себе важны и интересны.

НАЧНЕМ С НАЧАЛА

Дорогой Алеша, я, как и Вы, уже взрослый мальчик и мне известно, что заголовки по большей части даются редакцией. С глубокой верой газетных редакторов в свое право и обязанность изменить придуманный автором заголовок ничего не поделаешь, я уже махнул на это дело рукой. Но если Вы сами придумали этот заголовок, то извините, пожалуйста (и Станислав Львовский пусть извинит). В любом случае, кто бы его ни придумал, Вы его не отозвали и не заменили, а он КРАЙНЕ неудачен, поскольку с самого начала предпосылает материалу стопроцентно ложную, искажающую реальное положение вещей информцию. Даже если бы всё последующее (в части объективных сведений, о мнениях мы сейчас не говорим) было „без сучка и задоринки“ (чего, к сожалению, с моей точки зрения, не наблюдается), то уже одного этого заголовка было бы достаточно для системного искажения картины.

Алеша, я Вам, конечно, не скажу за всю Европу, вся Европа, как Вы и сами хорошо знаете, очень велика, но за Молдаванку и Пересыпь, т. е. за немецкоязычное пространство, возьму на себя смелость сказать совершенно определенно: ЭТО НЕПРАВДА.

„В Европе“ вовсе не „все“ пишут верлибром (не касаясь пока определений и оставаясь при интуитивном понимании). Более того, в последние полтора-два десятилетия любой внимательный наблюдатель отметил бы в текущей, т. е. реально пишущейся, печатающейся и читающейся немецкой лирике очевидное отступление формально „свободного“ стиха и очевидное наступление весьма многоразличных, в том числе и очень нетривиальных форм регулярного стиха. Причем эта тенденция касается всех поколений этой сегодня необыкновенно многообразной и технически, тематически, стилистически весьма изощренной поэзии. Достаточно назвать книгу „Sonanz“ (2007) Эльке Эрб — по моему мнению (не буду ссылаться на критику и более или менее единодушное мнение „литературной общественности“ — мне достаточно моего), одну из самых выдающихся книг в истории поэзии на немецком языке — ну, не менее чем за два-три века. Вы понимаете, чтó это значит. В „Sonanz“ Эльке Эрб, за свою жизнь (она родилась в 1938 г.) не зарифмовавшая, кажется, ни единой строчки за исключением, конечно, переводов, демонстрирует — скажем осторожно — ритмометрические кластеры и рифмические (рифмоидные) вкрапления, позволяющие говорить об индивидальном стихе этой книги как о варианте регулярного стиха. Я писал, кажется, когда-то об этой книге — с помощью определенных ментальных техник Эльке Эрб в течение нескольких лет заглядывала в свое языковое и поэтическое подсознание — и там, к ее изумлению, оказались целые ландшафты “регулярного стиха”, о которых она даже не подозревала.

Или возьмем, например, — чтоб было посложнее стиховедчески — Ульфа Штольтефота, моего (и не только моего) фаворита в “среднем” поколении, среди тех, кому сейчас за сорок — в своих “кристаллографических” строфах он выработал совершенно индивидуальный стих, совершенно отчетливо имеющий собственный “закон возвращений”, в том числе и ритмический. Назвать этот стих “верлибром” было бы просто-напрасто стиховедчески неверно. 

Не знаю, авторитетно ли для Вас мое мнение — мнение человека, регулярно посещающего поэтические чтения, читающиего новые книги и выпуски литературных журналов, наконец, антологии современной немецкой лирики, т. е. человека, существующего более или менее “внутри” текущей немецкой поэзии — ни о каком “все пишут верлибром” не может идти речи, даже сонеты снова пишутся (что я не слишком одобряю, признаться, но это другой разговор) — причем я имею в виду не бытовое стихотворство, а стихотворство вполне квалифицированное и принимаемое немецкой “литературной общественностью” в качестве серьезной лирики.

Как Вы, конечно, и сами понимаете (поскольку даете “негативное определение верлибра”), “свободным стихом” не является НИКАКОЙ стих, демонстрирующий известный и чувствуемый читателем закон возвращения. Стих — по самому общему определению — это и есть “закон возвращения”. В этом смысле и синтаксический стих Геннадия Алексеева, иконы русского верлибра, — страшно сказать, во многих проявлениях верлибром не является, посколько опирается на синтаксические повторы, автоматически обеспечивающие повторы ритмические, не говоря уже о том, что в значительных своих объемах (особенно в прижизненных публикациях) это белый регулярный стих, в той или иной степени маскирующе записанный, И тут мы возвращаемся в немецкий язык, не в сегодняшнюю его ситуацию, о ней я высказался достаточно отчетливо — а к базовой проблеме восприятия, особенно восприятия извне. Стиховедам следовало бы и в немецких стихах 50-90 гг. изучить публиковавшиеся массивы и отделить “чистый верлибр” от белого регулярного стиха с теми или иными перебивами, “отчужденного” с помощью графики (разломом строк, в первую очередь, но и не только). Эти внимательные стиховеды обнаружили бы, что ОЧЕНЬ значительная часть массива высококачественной немецкой лирики, ее высших достижений по обе стороны Стены окажется “отчужденным” или “ложным” верлибром. Это, несомненно, касается и Грегора Лашена, и Вульфа Кирстена, и Сары Кирш, и Петера Хухеля и такого неомненно великого поэта, по значению для немецкой поэзии не уступающего, на мой взгляд, Целану, как Иоганнес Бобровский. А такие важные поэты как Артманн и вообще постоянно пользовались вариантами классического стихосложения. Еще следовало бы хорошенько рассмотреть со стиховедческой точки зрения сочинения, например, Эрнста Яндля или Оскара Пастиора (с его чисто фонетическими схемами возвращения), но в любом случае, даже без подробного изучения яндлевского мопса можно сказать, что мессидж Вашего заголовка, дорогой Алеша, не соответствует не только фактам сегодняшнего дня, но и фактом ближайшей (т. е. однозначно маркируемой “верховенством верлибра”) истории поэзии на немецком языке. Даже когда казалось, что есть только верлибр, было на самом деле много еще чего. Причины, сделавшие для немецкой поэзии 50-90 гг. прошлого века все эти “маскировки” необходимыми, достаточно очевидны — кто в больших объемах читал немецкую “культурную”, “философскую” и “натурфилософскую” лирику, начиная с вильгельминских времен и кончая пятидесятыми годами следующего века, хочет всё проклясть и никогда в жизни не рифмовать, не ямбировать и некоторые (очень многочисленные слова) немецкого языка просто забыть. Это касается не только разного рода культурной графомании, переходящей в нацистские гимны, но и, в принципе, довольно доброкачественной “натур-философской лирики” т. н. “внутренней эмиграции” — Вильгельма Леманна и Оскара Лёрке, например, сопоставимых по качеству с Самойловым или даже (в случае Леманна) с Тарковским. Но тем не менее — возвышенно-культурно-философское рифмование выработало к концу 50 гг. свой ресурс, даже с учетом дольников. Совсем выработало. Политическая и историческая составляющая, о которой обычно говорят, тоже имела место, но было бы интересно рассмотреть, как она практически, психологически, поэтологически действовала на таких авторов, как, например, Гюнтер Айх, вполне успешно начинавших в “Третьем Рейхе” и принимавших решения об изменении своей поэтики в ранней ФРГ.

Вообще говоря, достаточно послушать современные немецкие стихи (в произнесении их авторов, естественно), как желание назвать многие из них верлибрами незамедлительно исчезнет — в устном исполнении очень многие стихи демаскируют себя незамедлительно.  

Прежде, чем я перейду к “русской части” Вашего “гимна верлибру”, не удержусь всё же от высказывания некоторых сомнений и в общеисторической, так сказать, общеобразовательной части Вашего изложения. Я не буду прочесывать весь Ваш текст, скажу только о том, что бросилось в глаза и (от Вас) удивило.

О ГЕЛЬДЕРЛИНЕ И ПСЕВДОПСЕВДОАНТИЧНОМ СТИХЕ

Мне всё же кажется, Алеша, что Вы иногда притягиваете факты литературной истории к желательному для Вас результату.

Ваша идея о первенстве немцев в области “свободного стиха” на основе реформ Клопштока очень лестна для немцев, которые, как известно, имеют невинную слабость считать себя первоизобретателями всего, но всё же очень и очень сомнительна.

Безусловно, система передачи качественного древнегреческого стихосложения через количественные условные подобия является величайшим достижением — подарком не только немецкому языку, но и любому языку, располагающему лишь силовым ударением в отличие от музыкального, в том числе, конечно, и русскому. Это “псевдоантичное” стихосложение входит как дополнение в систему регулярного стихосложения как немецкого, так и русского языка и, собственно, никого не беспокоит — ни здесь, ни там.

Но я понимаю, что Вы имеете в виду “псевдопсевдоантичное”, т. е. “антикизирующее” стихосложение, например, индивидуальный стих Гельдерлина.  Этот стих действительно довольно часто создает впечатление, что он — “античный” стих (псевдо- я опускаю, понятно, что в “тонических” языках, никаких непсевдоантичных размеров быть не может), при ближайшем же рассмотрении не показывает полного соответствия ни одному из известных нам античных размеров (или строф как фиксированной комбинации стоп).  Но это, конечно, не делает стих Гельдерлина “верлибром”  или даже “протоверлибром”. Это остро ритмический стих, под маской антикизирующего стиха (что позволяет очень сложные зияния и перебивы) практикующий скорее нерегулярную, но тем не менее ощутимую тонику “библеизирующего стиха”. К слову, мне неловко напоминать Вам об этом, но безумие Гельдерлина является медицински доказанным фактом (и любой бы сошел с ума после варварских процедур, каким его подвергали), но, тем не менее, в этом безумном состоянии он писал  вполне рациональные, абсолютно регулярные стихи во вкусе просветительской и частично остроумничающей поэзии XVIII века, не имеющие ничего общего с “гельдерлиновым стихом” — ни версификационно, ни образно. В гельдерлиноведении их причисляли прежде к “наивной поэзии”, сейчас имеется тенденция искать в этик т. н. „Späteste Gedichte“ связи с “основным Гельдерлином”. Т. е. дело обстоит образом, прямо противоположным Вашему утверждению. Впрочем, верю и надеюсь, что это самое утверждение, прямо противоречащее общеизвестным фактам, есть результат какого-то нарушения взаимопонимания или коммуникации между говорящим и записывающим. Но в любом случае, оно требует уточнения и исправления. Но это так, к слову, вернемся к предмету.

Вы же и сами хорошо понимаете (и этого касаетесь), что почти любое фольклорное стихосложение (и древнееврейский стих соответствующих частей библии в том числе) демонстрирует очень нерегулярные закономерности ударений, цезур и т. п., и тем не менее никаким верлибром не является — на известных массивах текста чисто статистические закономерности возврата ударений (счета силлаб, где это укоренилось в результате распада позднеантичной версификации) ощущаются как стиховой признак.

Соответственно, не является верлибром и стих Ницше, который Вы поминаете — этот в целом типичный “библеизирующий стих” (несколько замаскированный новой, “заратустрианской экзотикой” — там где это стихи, а не философские афоризмы), каким разговаривали еще в барочные времена просто проповедники и поэты-проповедники. Считать эти “подражания Св. Духу”, вполне, впрочем, вписанные в системы жанров соответствующих европейских языков, стихами или прозой — дело скорее идеологических предпочтений и традиций каждой отдельно взятой литературы, но думаю, что если бы мы могли их самих спросить, этих проповедников, то стихами они бы назвали бесчисленные сонеты и гимны во всем великолепии их метрических экспериментов, — но Вы, один из лучших переводчиков немецкого барокко на русский язык, Вы всё это знаете не хуже, а, скорее, и много лучше меня.

В общем, я с Вашей концепцией развития темы верлибра в немецкой поэзии категорически несогласен, вижу в Вашем изложении рад фактических ошибок, да и вообще оставил бы на своем месте французский приоритет насчет систематического введения “верлибра”, что подчеркивается и самим словом, проникшим во все языки. Чисто методологически, даже если бы отдельные попытки и существовали в других языках раньше лет на сто, то это бы не означало действительного приоритета; первый язык массового применения верлибра был всё же французский. Впрочем, спорить об этом дело праздное — какое нам, собственно, дело, кто у них там чего изобрел. Хочу только отметить, что приведенная и остроумно интерперетированная Вами остроумная цитата “кого-то из великих”, насчет того, что “«Кто знает, может быть, жизнь — это короткий дивертисмент между двумя ледниковыми периодами». То же самое, кажется, можно сказать о рифмованной силлаботонике.” — методологически работает скорее против Вашей концепции: кто знает, не являются ли жалкие сто (ну, пускай сто пятьдесят) лет массовидного применения “свободного стиха” в европейской поэзии незначительным и не создающим никакого особенно историко-литературного значения интермеццо — как дело у них там дальше пойдет, мы ж не знаем, может через век-другой все будут ронделями шпарить. А, может, никаких стихов вообще не будет — отомрут.

Если не находиться в религиозном убеждении, что в истории версификации (и вообще в истории) существует поступательное движение, завершающееся — как в историческом материализме — победой верлибра (коммунизма, либерализма) и его Вечным, уже не нарушаемым никаким развитием Царствием (а в такой примитивности я Вас не обвиняю, хотя должен признаться, что рассматриваемый текст может быть истолкован в этом огорчительном роде), то следует спросить себя: не слишком ли преувеличиваем мы “знамения века сего”. Вы говорите о долгих исторических вещах и применяете их к этому краткосрочному периоду — явное нарушение исторической оптики! Двух- или полуторатысячелетняя история постоянного умножения и усложнения элементов версификационных структур, “вдруг” остановленная, пока что весит на методологических весах несравнимо больше этой остановки. Пока что мы не знаем, чем она кончится, эта остановка (даже если она существует, что теоретически обсудимо, мы видим зачастую совсем не то, что есть — а то, что хотим или можем видеть). Не знаем и никогда не узнаем, ибо краток век человеческий…

Но не стоит ли нам уже, наконец, перебраться в наши палестины, поскольку доказать необходимое и обязательное соответствие процессов, происходящих в “западной культуре” (которую тоже не стоило бы воспринимать уж так уж интегрально, но это другой разговор), процессам, происходящим и долженствующим происходить в русской культуре, практически в такой же степени возможно, как доказать утверждение, что в России должны быть те же средние температуры воздуха, как в Европе. Ну, было бы — в данном конкретном случае, с температурами — неплохо, но что толку об этом говорить: придет всемирное потепление, в тундре вырастут пальмы, вот тогда и поговорим.

Другими словами:

Даже если бы всё сказанное Вами о европейской ситуации было правильно (что, к сожалению, далеко не так), то это ни в коей мере не могло бы быть автоматически обращено на русский язык, на русскую культуру — и на русскую версификацию, как некую техническую область между ними. «Необходимость верлибра» следовало бы доказывать для этого случая отдельно, исходя из местных условий. Этого Вы не делаете. Получается требование шубы отменить, потому что в Италии сейчас плюс двадцать, — ну и ходят доверчивые молодые люди вечно простуженные. Или — уж извините — получается извечная погоня за Вандербильдихой. Я уверен, что Вы этого не имели в виду, но… — получается, особенно в глазах “малых сих”. В Европах все пишут верлибрами, рассказывают знающие люди, а мы, как всегда отстали. Даешь догнать и перегнать! Поскольку Вы пристраиваете к этому делу солидно выглядящий исторический и теоретический фундамент, который Ваш читатель в основном не в состоянии проверить на устойчивость, выглядит всё это гораздо солиднее, чем обычно. И именно поэтому я счел нужным отметиться с некоторыми уточнениями.

Но сначала еще одна необходимая оговорка.

окончание здесь

И снова о «Мириам»

Не успели еще высохнуть электроны на моей записи о спектакле по моей же пьесе «Мириам» в Челябинске, где отмечалось, что и денег не дают и даже разрешения иногда не спрашивают, как выяснилось, чту упомянутая пиэса поставлена в г. Кострома театром-студией «Другое дерево».

Всё это очень мило, но почему, собственно, никто не спросил у автора разрешения? Я что, уже покойник и уже семьдесят лет покойник? Что, меня трудно найти? — в два клика в сети отыскивается адрес, по которому меня можно найти. Противновато это всё.

Его призвали всеблагие…

В известной статье о Тютчеве (предисловие к малой серии БП, 1969 г.) Н. Я. Берковский, чересполосно демонстрируя то большую культуру и незаурядную чуткость к тексту, то остатки рапповщины, от которой он, по всей видимости, так и не избавился и которая привела его в 1936 году на трибуну Союза писателей осуждать Добычина (что, конечно, не помешало ему сделаться «кумиром интеллигенции 60-70 гг.»: себе они прощают всё), среди прочего разбирает «Цицерона» («Оратор римский говорил…») и уделяет известное место рассуждению о «счастье» жить в «роковые времена». Ну, понятно, романтизм, Гегель и т. д. Кажется, однако, это всё же сравнительно простой случай непонимания словоупотребления 19 века: «счастлúв» — не значит, что счастье, а значит: «повезло», выпала удача перейти как бы в высшее сословие, стать высшей породой — полубогом (блаженным, как было в другой редакции).

Вообще интересно, сколько в нашем понимании классической русской литературы непонимания простых словоупотреблений, в первую очередь не образовательной, а социокультурной природы — словоупотреблений и простых правил поведения, этикета и т. п.. Началось все это, конечно, еще с Белинского с его представлениями о «высшем свете».

Горное дело

Есть языки, для произношения которых наиболее благоприятным является обратный прикус. Например, швейцарский немецкий или шотландский английский. Может быть, дело в горах?