Спасибо аккуратному В. А. Дымшицу,

сохранившему материалы переводческого семинара Э. Л. Линецкой, — нашелся мой тридцатилетней, что ли, давности перевод йейтсовского «Плаванья в Византию». Были и другие переводы из Йейтса, но, поскольку не обсуждались на семинаре, пропали, по всей видимости, безвозвратно.

С оригиналом не сравнивал и не собираюсь. Текст имеет для меня скорее сентиментальное измерение.

Уильям Батлер Йейтс

ПЛАВАНЬЕ В ВИЗАНТИЮ

I
Здесь плохо старым быть. Клан молодых —
К плечу плечо; клан птиц на ветках свищет
(Их умершие предки — в песне их);
Лосось — кишит; макрелью море прыщет;
Дичь, мясо, рыба — это блáзнит всех,
Кто был зачат, рожден, кто смерть обрящет,
Кто — в путах музыки плотскóй — весьма
Плюет на вечный монумент ума.

II
Старик — всего лишь нуль, безмёдный сот,
Клочкастый плащ на вешалке, пока не
Захлопает душа, не воспоет
Клочочек каждый в смертном одеянье, —
Лишь в монументах собственных высот
Наука пенья — наше достоянье,
И потому, преплыв моря, у врат
Твоих я, Византия, святый град.

III
О мудрецы, стоящие в святом
Огне — как на настенной мозаúке —
Покинув огнь, ввертясь в спираль винтом,
Учите душу пения науке!
Сожгите сердце! С гибнущим скотом
В связи, от похотей в истомной муке,
Оно не знает правды. Вскройте путь
Мне в вечности прехитростную суть!

IV
Там, вне природы, я смогу облечь
Себя не формою, в природе сущей,
А той, что греков златокузням вмочь
Сковать, глазурью изощря блестящей, —
Чтоб сонный кесарь вспомнил: день — не ночь!
Или с сука златого воспоющей
Для византийских дам и для господ
О том, что было… есть… или придет.

(с английского перевел Олег Юрьев)

О халтурном жилье

Я, вероятно, уже писал когда-то, что мы жили, пока не переехали на Староневский (когда я перешел в шестой класс, т. е. в 1971, что ли, году), на Колокольной 11, в «красивом доме». Квартира № 2.

Сегодня заметил, по случайной надобности пересматривая книгу Эммы Герштейн о Мандельштаме, что в этом же доме, но в квартире № 6, жили Рудаковы — т. е. С. Б. Рудаков, бывший с Мандельштамом в воронежской ссылке и его жена, запутанная в знаменитую историю исчезновения и/или уничтожения гумилевского и мандельштамовского архивов. Рудаков погиб на войне, жена его до ее смерти в конце 70-х гг. так и жила на Колокольной в такой же, по всей видимости, коммунальной квартире, как была и у нас (только окна и потолки были, конечно, пониже). Мандельштам ночевал там, приезжая в Ленинград (по возвращении из Воронежа в Москву, естественно). Теперь я всё время представляю себя ребенком, ворочающимся на тахте (семья, чтобы не мешать мне засыпать, ушла на кухню разговаривать с другими соседями), на потолке движутся трамвайные тени, а через этаж прямо надо мной, до моего рождения, конечно, но какая разница, всё происходит одновременно… — ворочается на рудаковской раскладушке Осип Мандельштам.

Алик Юрьев — телефонный сказочник

Записывал сегодня тексты из немецкой версии книжки «Обстоятельства мест» («Von Orten. Ein Poem«) для «Франкфуртского литературного телефона». В течение месяца (в моем случае — января следующего года) каждый может позвонить по определенному номеру и послушать 7-8 минут моего чтения.

Надо сказать, прочитал я, по всей вероятности, плохо — запинаясь и еле удерживаясь от смеха, поскольку вспомнил вдруг — уже во время записи — сказки, которые в советское время можно было послушать по телефону-автомату, за пятнадцать, кажется, копеек. Тоже в месячном цикле.

Очень популярное было развлечение — набиться впятером-вшестером в телефонную кабину и заслушать сказочку. Особенно хорошо шел «Колобок» после трех-четырех бутылок гнилостно-сладостного вина «Кавказ».

Еще я себе представил, как в каком-нибудь семьдесят лохматом году захожу в Ленинграде в телефонную будку, снимаю гладкую, теплую еще от чужих ушей трубку, отпускаю в вертикальную щелку пятнадцать копеек и, вместо «Колобка», слышу свой собственный голос, дрожащий и запинающийся (я сейчас знаю, что от сдерживаемого смеха, но тогда я этого не знаю), произносящий, явно по-немецки, что-то непонятное .

По смежной ассоциации я стал думать о загадочных телефонных номерах, куда можно было позвонить, сказать «Новоросскийск» и тебе рассказывали, в каком магазине продают чехословацкие книжные полки, давали юридическую консультацию и даже заказывали билет на «Красную стрелу». Я стал вспоминать очень смешную историю про то, как я с помощью этой телефонной юрсправки «не для всех» поступал в литинстут, но тут запись кончилась (и была-то минут восемь) и я пошел в тумане домой. Посеревшие небоскребы растворялись верхушками в небе. Деревья и светофоры клубились, последние трехцветно. Восточные девушки с лицами красивых кузнечиков смаргивали круглыми веками и утирали слезу варежкой. Их телефоны голубели в уши.

Об Аронзоне и Эрле

Илья Кукуй опубликовал фельетон из комсомольской газеты «Смена» об Аронзоне и Эрле.

Бедный Аронзон — очень ему не везло с фельетонами. Этот еще талантливо написан и, в общем, по тогдашним временам скорее реклама, чем угроза. А вот роль переписчика и распространителя стихов Бродского в известном сочинении про окололитературных трутней — это было, несомненно, ударом ниже пояса, и не как угроза, а как оскорбление.

Там в обсуждении поднимается вопрос «мерцающих реклам» — переношу свой комментарий по этому поводу, поскольку удивителен талант нашего народа ничего не помнить:

Что касается реклам, то 60-е годы были классическим временем советской рекламы, в т. ч. и новомодной тогда движущеся-электрической, на ячеистых лампочках. У нас, например, на Владимирской площади, над гастрономом в торце ее (где были прекрасные скульптуры с частями рыб и коров и прочая сталинская гипсовая красота), висел экран, вечерами показывающий разную мелькающую и мерцающую рекламу. Помню, я ее всегда смотрел, когда меня водили гулять в прекрасный Владимирский садик (сейчас туда гулять не пускают — садик захапала церковь, даром, что я его даром вскапывал на школьных субботниках). Потому что это выглядело как маленькие мультфильмы. Помню зрительно рекламу гастролей испанского певца Рафаэля. Мелькало только так!

Такой же экран был на площади Восстания и. кажется, напротив Гостиного.

Потом со всем с этим, как и с прочими достижениями научно-технической революции 60-х гг. произошли износ и ломание, и к концу 70-х, поскольку возобновлением никто не занимался, оно все постепенно исчезло. В данном случае, очевидно, просто лампочки перегорели.

Ну и для полноты информации: реплика Дм. Вл. Кузьмина в этой связи.

Не знаю, по какой причине Эрль так ополчился на бедного Витю Кривулина — никогда в жизни я не слышал от того ни одного плохого слова об Эрле. Судя по всему, отношение Кривулина к Эрлю было иронически-уважительное, как, в общем, и у всех, кого я тогда знал, за исключением разве что покойной Натальи Иосифовны Грудининой, которая очень сердилась на эрлевский псевдоним и не упускала случая напомнить, что он Горбунов. Впрочем, Наталья Иосифовна — замечательная, безумная старуха, беспартийная православная большевичка, которую мы по-своему очень любили — обожала придумывать молодым поэтам псевдонимы. Чуть ли Мише Яснову не она придумала его элегантное «Мяснов». Незабываемо, как она пыталась навязать Диме Заксу самолично придуманный ею псевдоним «Зайцев» и очень сердилась, что он от него (и всякого другого) уклонялся. И не очень его любила, хотя его вообще-то все любили.

Вероятно, ее, во-первых, огорчало, что это не она придумала Эрлю псевдоним, а во-вторых, она, конечно, не понимала, зачем вообще Эрлю псевдоним. Вот если бы он был по паспорту Эрль, то она бы придумала ему псевдоним — например, «Горбунов» (или «Горчаков») — и все бы прекрасно понимали почему.

…Но вот что касается Миронова, то, конечно, стихи, которые он написал, перейдя в состояние «принца неофициальной поэзии» и «лучшего ленинградского поэта», как мне сообщил Витя Кривулин, уводя по Садовой (Большой, естественно) деревянную пятнисто-опаленную собачку на шлепающих и стучащих лапках — к такси, что должно было повезти его на день рожденья (нулевой — как раз родился) мироновского сына (впрочем, у Вити все были «лучшие ленинградские поэты», если нужно было, но стихи Миронова и самого Миронова он, несомненно, очень любил), невозможно даже сравнивать с гормональным авангардизмом малосадовского «хеленуктизма». Среди стихов Александра Николаевича 70-80-х гг. есть такие, что навсегда остались в «Большом Сводном Тексте» русской лирики, куда хоть одной строчкой попасть — великая честь.

Чуть не забыл — с праздником

Военно-Морского Флота!

Малая ода тельняшке

…а деток, буксируемых на предмет ежегодного запечатления в фотографию, у нас в Ленинграде полагалось в шестидесятых годах обряжать как бы по-флотски Читать далее

She has never seen an ugly bridge

She has never seen an ugly bridge…

По случаю дня рождения девушки старый текст, который уже выставлял. Но пусть будет еще раз:

СИСЬКИ МЭРИЛИН

А ты всё хохочешь, ты всё хохочешь,
Кто-то снял тебя в полный рост,
Обнимаешься, с кем захочешь
За сто тысяч отсюда верст…

Песня

Америку открыл не Колумб, а Билли Уайльдер, маленький берлинский еврей. И довольно недавно. Лет двадцать пять назад, утром, вместо лекции по политэкономии социализма я сижу в жарко натопленном, потно и винно припахивающим вчерашним последним сеансом кинотеатре «Колизей», что на Невском проспекте: «В джазе только девушки», в зале только мальчики, человек шесть. Мэрилин робко пляшет в тесном вагонном проходе, с маленькой гавайской гитарой, втиснутой под нечеловеческие груди, с плоской фляжкой, ненадежно заткнутой за чулочную сбрую. Мне душно в расстегнутом мокроволосом пальто. Я смеюсь, чтобы не заплакать. Мне неловко перед собой и остальными мальчиками. Мэрилин, ты давно умерла и похоронена. Похоронена и сгнила. Сгнила и рассыпалась. Я люблю тебя, Мэрилин. I like it hot.

…В сущности, уже изобретение фотографии, а впоследствии и доизобретение кинематографа, фотографии движущейся, во многом изменило человеческую чувственность. То есть не сразу изменило, то есть не сразу моментально, как фотография эта судорожно задвигалась на люмьеровском вокзале, а лет этак через двадцать-тридцать, когда стали постепенно стареть-умирать первые «звезды экрана». Их некогда нежные, полные, белокожие, обернутые прозрачными шелками, отравленные коньяком и кокаином тела уже медленно распадались в сухой голливудской землице, а на фильм-театровых полотнищах они всё так же томно изгибали станы и руки, раскрывали к поцелую влажные рты, измученно улыбались как бы всегда заплаканными, обильно затененными глазами — короче говоря, всячески дышали негой. Но смотрящие-то знали, что их уже нет: умственное зрение — не постоянно, но внезапными вспоминающими вспышками — видело за вечно-юной плотью разверстые гробы, тление и смердение. И коллективное вожделение к мертвым поднималось от плюшевых кресел, смешиваясь с тихо верещащим лучом проектора. И, как бы отраженное от экрана, снова падало в залу, где его, рассыпавшееся, распавшееся на индивидуальные партикулы, полуобиженно-полузавороженно принимали на себя присутствующие здесь дамы — не иначе, для того и ходили. …Нет-нет (отвожу невысказанный упрек), мир не симметричен, женщины, конечно, тоже любят живых кинокрасавцев — и бесконечно ничего не испытывают к мертвым. Известно же: «для женщины прошлого нет. Разлюбила — и стал ей чужой…» Женщины слишком конкретны. Некроэротика такого рода — специфически мужское проявление, в залах повторного фильма и перед телевизорами, обожающими киноклассику за дешевизну, ежевечерне разыгрывается вторая часть гетевского «Фауста» — сорвавшийся с цепи пожилой доктор все вызывает и вызывает к полужизни Прекрасную Елену. Иногда в виде Рудольфо Валентино.

За сто с лишним лет этого спиритического секс-сеанса выявилось несколько самых желанных, самых заклинаемых, если угодно, самых пленительно мертвых «кинодам по вызову». Красота как таковая тут не всегда существенна — всегда существенно что-то особое, отдельное, отмеченное проклятьем полубессмертия. Тем, что может сохранить лишь целлулоид.

Неподвижные, смертельные, насекомые глаза сутулой Греты.

Железная поступь Марлен.

Сиськи Мэрилин. Толстые, кроткие ноги Мэрилин. Пергидрольная белизна волос. Святые парикмахерские глаза…

Ну так что ж, хохочи, Мэрилин, хохочи… Мелькай смутно-белым крылатым туловищем между вечерних пальм… Плещись в Атлантическом океане, таинственно не намокая, а я, твой стареющий зритель, «сквозь все срокá пронесу тело нежное, фотку южную, полуголую твою красу…»

Приехали книги (2)

Альбом Мих. Шварцмана, купленный для нас на выставке в «Галерее Лазарева». Альбом, по-моему, очень хороший.

Шварцман был всегда очень важен для Елены Шварц, она считала его великим гением и, в общем, всем тем, чем он себя сам считал. В смысле изобразительного искусства у меня никогда не было ни такого внутреннего интереса, ни такой внутренней уверенности в своем суждении, как по отношению к литературе, поэтому я охотно соглашался бы с Леной, если бы не был по натуре «цулохешником» (от евр. «аф цулохес», «назло» — так назвала меня старшая сестра моей бабушки, тетя Хана, к которой меня еще в очень нежном возрасте отправили один раз в г. Рогачев Гомельской области на лето). В общем, был у меня насчет Шварцмана некоторый неформулируемый протест.

Но просмотрел я этот альбом и как-то совсем примирился с работами Михаила Шварцмана. И даже полюбил их, на что, в сущности, уже не надеялся. Просто я вдруг увидел, что конструкции Шварцмана собраны из элементов московского деревянного полупригородного «халтурного» жилья — дверей, ступенек, балкончиков, коридорчиков, наличников, сохраняющих и в перекомпонованном состоянии всю свою деревянную малеевскую и останкинскую еврейскую теплоту.и кровность.

И лицом (взглядом, в первую очередь) напомнил мне Шварцман о Борисе Понизовском (которого Лена по разным причинам не любила) — думаю, такой же он был «потерявшийся цадик», каким был Борис и какими были многие из этих огромноголовых, яростноглазых, окруженных солнечным сиянием бород потерянных или, скажем, заблудившихся гениев.

Не знаю, может быть, и счастливее были бы они, коли остались бы при своем — в каких-нибудь перебравшихся в Америку или Палестину «дворах» и «шулах», чем на путях создания «иератического искусства» и «универсального театра». А может быть, и нет, не знаю…

Но в том, что «потерянные хасиды», простые танцующие перед цадиком евреи, были бы счастливее в Бруклине и Иерусалиме, чем в «Клубе-81» — вот в этом я абсолютно уверен. Особенно, когда иду по Меа-Шариму и узнаю эти полуслепые хазарские лица под черными шляпами… Ах, Володя, Володя…

Ну ладно, мы сейчас всё же о Шварцмане. Совершенно замечательный художник, на мой вчера сформировавшийся вкус!

Жаль, что вас не было с нами

Почему в качестве подарка к дню русской армии выставляется авторское исполнение рассказа Вас. Аксенова «Жаль, что вас не было с нами» — с пластинки фирмы «Мелодия»?

Да потому что я и сам получил эту пластинку на 23 февраля, в подарок от коллектива сотрудниц отдела учреждения, именовавшегося «Ленсистемотехника», куда меня в начале 80-х гг. распределили по окончании Финансово-экономического института им. Н. А. Вознесенского (б. вундеркинда сталинских финансов, замерзшего, насколько известно, при этапировании в открытом вагоне).

Коллектив решил, что для молодого человека, по приходе на службу завтракающего принесенными с собой бутербродами с колбасой из мяса степных животных и сыром «Пошехонский», прочитывающего купленные по дороге газеты «Ленинградская правда», «Известия» и «Советский спорт», а затем опускающего кучерявую голову на изрезанный стол, что оставлял на щеках насечки типа полинезийских, пластинка «несколько заумного», по ихним представлениям, и нелегального писателя Аксенова — самый подходящий подарок.

Надо заметить, что Аксенов к тому моменту уже несколько лет как был «в отъезде», что твой Курбский, и где симпатичные итээровки раздобыли крамольную пластинку, остается их тайной. Могла, конечно, заваляться и в магазине, но вполне возможно, что кто-нибудь из дам пожертвовал из личных запасов.

Во всяком случае, это был мой лучший подарок на 23 февраля — и теперь я дарю его вам, защитники, полузащитники и нападающие любезного Отечества! Собственно, нам — я себя как выведенного за штат запасного офицера финслужбы не исключаю из поздравляемого множества.

Рассказ очень смешной и хороший (правда, я никогда не читал его на бумаге — и не собираюсь, зачем портить впечатление), едва ли не лучшее, что я знаю у этого автора, читает Аксенов очень славно. Как говорил глухой В. А. Соснора, заключая выступление одного из своих учеников: «Написано — прекрасно! Прочитано — прекрасно!»

…С обеденного перерыва (маленький двойной или четверной с кольцом «Песочное» в одной из трех-четырех морожениц на площади Мира или на Садовой в промежутке от площади Мира до Апраксина двора — чаще всего в компании с О. Б. Мартыновой, приходившей из Дворца пионеров и школьников, где работала машинисткой методического отдела, а иногда в обществе В. Б. Кривулина, служившего редактором в санитарно-гигиеническом издательстве, располагавшемся, кажется, в Апраксином переулке) молодой человек по мере возможности в учреждение не возвращался. Или возвращался несколько позже положенного. Впрочем, эти полтора года службы «по распределению» — отдельная история и отдельная вселенная, состоящая, как я теперь понимаю, из совершенно умопомрачительных персонажей, вроде Рудольфа Абрамовича З., любителя голодания, ходившего на службу с большим эмалированным бидоном для сплевывания, заполняемым к концу рабочего дня наполовину, и к тому же в пиратской повязке на одном глазу — модная теория утверждала, что таким образом зрение прикрытого глаза экономится и — при чередовании наложения повязки — глаз хватает на дольше, может быть, на две жизни. Про Рудольфа Абрамовича я могу вообще много чего рассказать смешного и интересного — я с ним один раз даже дрался, на кулачках! Если когда-нибудь еще соберусь писать прозу по-русски (что кажется мне сейчас маловероятным), надо будет этот сонно-веселый паноптикум описать. Включая внутренности сангигиенического издательства с прекрасными, отредактированными В. Б. Кривулиным плакатами на стенках, а также день смерти Брежнева, когда траурная сирена застала нас с О. Б. Мартыновой в одной из морожениц вонзавшими молодые зубы в пожилое песочное колечко — и как мы под эту сирену медленно и деликатно хрустели половинками жареного арахиса, обсевшими злополучное кольцо.

В общем, весело было. Жаль, что вас не было с нами.

Полулежащие головы

Есть такие еврейские головы, что не стоят на своих шеях, а как бы полулежат на них, на манер шезлонгов. Из чего получается мандельштамовская задранная голова. Такая же была у бедного Володи Шенкмана.