Читающим по-английски

Эссе «Молчание, изгнание, хитроумие…», написанное и прочитанное в прошлом году в качестве благодарственной речи для церемонии вручения премии им. Хильды Домин за литературу в изгнании — в английском, насколько я могу судить, очень хорошем переводе.

Чуть не забыл — с праздником

Военно-Морского Флота!

Малая ода тельняшке

…а деток, буксируемых на предмет ежегодного запечатления в фотографию, у нас в Ленинграде полагалось в шестидесятых годах обряжать как бы по-флотски Читать далее

Там кузнечики воют, как псы

Сколько лет я читаю Виталия Кальпиди — так, кажется, ни разу не удалось восхититься. Отлаженный механизм, мерная стиховая поступь, уверенный звук хорошо смазанного двигателя вызывали уважение… но не восхищение. А восхищение (во всех — т. е. двух — значениях этого слова) — единственный смысл чтения стихов, я в этом убежден.

И вот — подборка в свежем «Знамени». Два первых стихотворения там — исключительного качества, особенно второе:

* * *

Для умерших исчадия тьмы
не мордатые монстры, а мы.
Это наши глаза, как огни,
сквозь туман различают они.

Для умерших — мы призраки сна,
с нами в сговоре даже весна,
и они, ощущая весну,
в жутком страхе отходят… ко сну.

Для умерших закончился бог:
он висит, как амбарный замок,
на воротах своей темноты,
где из ангелов — только кроты.

На могилах уральских стрекоз —
оболочки скукоженных ос,
и, кусая осу за усы,
там кузнечики воют, как псы.

Развеваются волосы вниз:
из стеклянной слюны гусениц
их сучит шевелящийся лес,
шелестя шевелюрой небес.

И встаёт она дыбом, когда,
под ногами шумит не вода,
а, пугаясь упавшей росы,
всё бегут под землёй мертвецы.

Их слова — это местный лесок,
а страдание — просто песок,
и поэтому возле леска
поднимаются волны песка.

Разговаривать пылью — легко,
правда, слышно не так высоко,
как при помощи мимики лиц
то зелёных, то синих синиц.

Местами (где про кузнечиков и стрекоз) так напоминает Вольфа, что сердце сжимается, но это, несомненно, случайность. Стихи вообще, сами по себе, более чем замечательны и относятся к числу стихов, оправдывающих наше время.

Маленький ответный подарок

для всех, кто поздравил меня с днем рождения:

Радио «Цыганский джаз». Круглые сутки не дает ничего делать и ни о чем думать! Так что немножко коварный подарочек, но — тимео данаос эт дона ферентес, что в перепёре на язык родных осин означает «дареному троянскому коню в зубы не смотрят».

Текущее чтение:

переписка Георгия Иванова, Одоевцевой и Романа Гуля, «Тройственный союз» (переписка 1953 — 1958 годов), СПб., Петрополис, 2010, публ., сост., коммент. А. Ю. Арьева и С. Гуаньелли.

Могу только посоветовать — исключительно забавная и печальная книга, образцово, насколько я могу судить, подготовленная. Отдельная благодарность издательству и тем, кто публ., сост. и коммент. — за пробелы между инициалами, за неподчинение этой ужасающей варварской моде.

Но я еще десятой доли не прочитал, так что сейчас не о книге как таковой, а по ходу чтения об одном упоительном комментарии, восхитившем меня просто как штука прозы:

Л. Н. Толстой принципиально не писал сразу набело, многократно перерабатывая свои тексты. (на стр. 56)

Ну и принципы были у старика!

И молчать он тоже не мог.

Про Львов

В «Новом мире» № 7 подборка текстов из книги Виктора Александровича Бейлиса:

Мы наконец добрались до Львова, вышли из вагона. На перроне нас ждали дедушка и мамин брат Боба. Я увидел их, кажется, впервые. Оба — участники войны, им разрешено было подыскать для семьи квартиру (свободных квартир было много), и они выбирали поближе к университету.

Какое-то время мы шли по шпалам. Услышав звук выстрела, я поднял палец, как бы прислушиваясь, и сказал: “Ляют (т. е. стреляют) — война закончилась!” Эту фразу я освоил еще в Одессе, когда к нам ворвались соседи с криком: “Слышите, слышите, стреляют — война закончилась! Это победа!” Вот эту-то усеченную фразу я и повторял сейчас.

Но стреляли не в воздух, а в нашу сторону, а еще вернее — в нас, “новых оккупантов”. Во Львове еще долго постреливали, во всяком случае, когда отец возвращался из университета домой через парк в темное время суток, в него стреляли неоднократно — не прицельно, конечно, но так, на всякий случай.

Не хотите — не верьте, но я помню обед, которым накормили нас дедушка и дядя, когда мы добрались до дома. Это был божественный желто-прозрачный бульон из куриных потрошков с крупными золотистыми бобами. Я тогда же освоил два новых слова: “фацоли” и “пупчик” (то есть куриный желудочек). Потом я заказывал обед таким образом: “Супчик, пупчик и фацоли”.

Очень жаль, что только выбранные места, а не вся книга целиком. Читатели этого журнала уже свели знакомство с этим произведением — по прекраснейшим «Рассказам о бабушке» (здесь и здесь).

А «Новый мир» выбрал «рассказы о Львове».

В Львове закончил войну мой дедушка — комиссаром госпиталей военного округа. С детства я слышал восхищенные рассказы — об этаже в доме начальника львовского гестапо, где они жили, о «львовских лакомствах», изготовляемых, как у В. А. и описано, поляками, и о «львовских сувенирах», распродаваемых отъезжими в Польшу поляками не поляками, а польскоподанными, оптировавшими незгинелую Польску. Нынче многие из них называют себя «изгнанными с родины» — это, конечно, наглое вранье и спекуляция. Могли остаться, если бы хотели. Но оставаться «на Украине», которой вдруг сделалась польская, еврейская и русинская Галиция, мало кто хотел. Боялись.

Один пожилой еврей предлагал бабушке — об этом много рассказывалось — ехать с ним. Не в смысле увода, а всей семьей — вместе с мамой и дедушкой. Он обещал купить все бумаги, а в Польше «и дальше» завести специально для бабушки лабораторию (она была лаборантка). Бабушка спросила дедушку-комиссара, но, конечно, об этом не могло быть и речи. Да и вообще, дедушку быстро демобилизовали (то ли он сам хотел как можно скорее вернуться в Ленинград, без которого не мог представить себе существования, то ли он поссорился с кем-то в начальстве и его выжили…), и еще до приезда Бейлисов бабушка с дедушкой и с мамой переехали из гестаповского этажа в крошечную комнату на улице Петра Лаврова. Из львовских сувениров осталсь альбом с марками, завалявшийся у начальника гестапо на этаже (сплошные маленькие разноцветные Гитлеры), три гобелена, один другого плоше, и ваза с Психеей и Амуром с львовской барахолки.

Еще в этом номере «Нового мира» могу порекомендовать стихи Ильи Исааковича Риссенберга — их всегда могу порекомендовать.

Не знаю, стоит ли касаться

письма Гольдштейна и всего, связанного с ним?

Я разговаривал с Гольдштейном всего пару раз, по телефону. Правда, один разговор был очень долгий, часа на два — он брал у меня интервью. Он мне тогда очень понравился — толковый человек, любящий литературу, живущий ею. Что он писал — нравилось мне по-разному, если речь идет о статьях и эссе. «Художественное» в его исполнении понравилось, кажется, только один раз — воспоминания о бакинской жизни, опубликованные, кажется, в «22» и, кажется, под псевдонимом (хотя вычислить его было несложно). Но симпатичен (вчуже) он был мне всегда.

Я могу до некоторой степени понять и этот нелепый поступок — написать письмо критику, который походя пнул твою книгу, особенно в те времена, когда было написано это письмо, и особенно, если ты привык к благосклонности московского бомонда. Еще царила иллюзия «единой русской литературы», объединившей все три свои ветви после искусственного разъединения, виной которому была Совдепия. Ужас , полагаю, был даже не в самом отрицательном отзыве человека, которого Саша по незнанию биографий и обстоятельств числил «своим», на «нашей стороне», уж как он ее понимал, а во внезапном подозрении, что вся иллюзия эта рушится, что ей уже недолго осталось… Я и сам освободился от остатков этой иллюзии сравнительно недавно, но рассудительные письма немзерам, не говоря уже о курицыных, писать бы, конечно, никогда не стал. Но у Саши была совсем другая жизненная история — из Баку в Москву на белом коне через Израиль, он не хотел и не мог, очевидно, понять, что совдепия живет и будет еще долго жить в людях и литературных структурах. Она только в первой половине 90-х гг. слегка затаилась, испугалась, притихла, перешла на заранее подготовленную позицию «пусть цветут сто цветов», а убедившись, что никто ей ничего не сделает, снова начала крепнуть и наглеть: «Эй, человек, сделай нам читаемо!». Пока не дошла до нынешнего своего состояния. Переписываться с ними со всеми, конечно, совершенно бессмысленно — и было, и тем более есть.

Но мало ли бессмысленных поступков мы совершаем, пока живы! То, что я здесь всё это (и не только это) пишу — тоже, по всей очевидности, бессмысленно.

Так что речь не о Гольдштейне. Речь также и не о мотивах публикации, хотя могу предполагать, что она была не имеющим к Гольдштейну и его вдове ударом в рамках каких-то московских отношений, неслучайно адресат так быстро и грубо отреагировал. Очевидно, Б. Кузьминский (с которым я, слава Б-гу, незнаком) воспринял эту публикацию как личный наезд, как чью-то расплату за неудовольствие или недоставление удовольствия. В некотором смысле, понять его возмущение можно, но кто же заставлял его заводить разговор про гонорар для вдовы и демонстрировать себя таким образом в качестве откровенного беспардонного жлоба? Впрочем, нынче они себя не стесняются.

Вообще заметно, что эта публикация проявляет в людях худшие качества — и нравственные, и интеллектуальные. Это видно и по комментариям в ОпенСпейсе, за исключением, конечно, комментариев божественной Нины Николаевны Садур, у которой — калькой с немецкого — «сердце на верном месте», и это серце умнее любого нашего ума. Это заметно и по записи обычно такого милого и олимпийски спокойного Владимира Березина, которому все же, на мой личный взгляд, не следовало бы ничего выносить из Литинститута (кроме диплома, если он для чего-то нужен, и юмористических воспоминаний), тогда бы, быть может, он лучше понял бы отношение к литературе таких людей, как Александр Гольдштейн. Никого он, конечно, не обидел, но сам себя немножко продал.

Может быть, это касается и меня — впрочем, это я уже предположил выше: писать всё это — не от большого ума, вероятно. Но как-то мне это сейчас всё равно.

Читающим по-немецки

В берлинском «Тагесшпигеле» пишут об аудиокниге «Die russische Fracht» — т. е. о моем романе «Винета», прочитанном — и совершенно волшебно прочитанном — по-немецки знаменитым чтецом, переводчиком и вообще знаменитым Харри Ровольтом.