Не знаю, стоит ли касаться

письма Гольдштейна и всего, связанного с ним?

Я разговаривал с Гольдштейном всего пару раз, по телефону. Правда, один разговор был очень долгий, часа на два — он брал у меня интервью. Он мне тогда очень понравился — толковый человек, любящий литературу, живущий ею. Что он писал — нравилось мне по-разному, если речь идет о статьях и эссе. «Художественное» в его исполнении понравилось, кажется, только один раз — воспоминания о бакинской жизни, опубликованные, кажется, в «22» и, кажется, под псевдонимом (хотя вычислить его было несложно). Но симпатичен (вчуже) он был мне всегда.

Я могу до некоторой степени понять и этот нелепый поступок — написать письмо критику, который походя пнул твою книгу, особенно в те времена, когда было написано это письмо, и особенно, если ты привык к благосклонности московского бомонда. Еще царила иллюзия «единой русской литературы», объединившей все три свои ветви после искусственного разъединения, виной которому была Совдепия. Ужас , полагаю, был даже не в самом отрицательном отзыве человека, которого Саша по незнанию биографий и обстоятельств числил «своим», на «нашей стороне», уж как он ее понимал, а во внезапном подозрении, что вся иллюзия эта рушится, что ей уже недолго осталось… Я и сам освободился от остатков этой иллюзии сравнительно недавно, но рассудительные письма немзерам, не говоря уже о курицыных, писать бы, конечно, никогда не стал. Но у Саши была совсем другая жизненная история — из Баку в Москву на белом коне через Израиль, он не хотел и не мог, очевидно, понять, что совдепия живет и будет еще долго жить в людях и литературных структурах. Она только в первой половине 90-х гг. слегка затаилась, испугалась, притихла, перешла на заранее подготовленную позицию «пусть цветут сто цветов», а убедившись, что никто ей ничего не сделает, снова начала крепнуть и наглеть: «Эй, человек, сделай нам читаемо!». Пока не дошла до нынешнего своего состояния. Переписываться с ними со всеми, конечно, совершенно бессмысленно — и было, и тем более есть.

Но мало ли бессмысленных поступков мы совершаем, пока живы! То, что я здесь всё это (и не только это) пишу — тоже, по всей очевидности, бессмысленно.

Так что речь не о Гольдштейне. Речь также и не о мотивах публикации, хотя могу предполагать, что она была не имеющим к Гольдштейну и его вдове ударом в рамках каких-то московских отношений, неслучайно адресат так быстро и грубо отреагировал. Очевидно, Б. Кузьминский (с которым я, слава Б-гу, незнаком) воспринял эту публикацию как личный наезд, как чью-то расплату за неудовольствие или недоставление удовольствия. В некотором смысле, понять его возмущение можно, но кто же заставлял его заводить разговор про гонорар для вдовы и демонстрировать себя таким образом в качестве откровенного беспардонного жлоба? Впрочем, нынче они себя не стесняются.

Вообще заметно, что эта публикация проявляет в людях худшие качества — и нравственные, и интеллектуальные. Это видно и по комментариям в ОпенСпейсе, за исключением, конечно, комментариев божественной Нины Николаевны Садур, у которой — калькой с немецкого — «сердце на верном месте», и это серце умнее любого нашего ума. Это заметно и по записи обычно такого милого и олимпийски спокойного Владимира Березина, которому все же, на мой личный взгляд, не следовало бы ничего выносить из Литинститута (кроме диплома, если он для чего-то нужен, и юмористических воспоминаний), тогда бы, быть может, он лучше понял бы отношение к литературе таких людей, как Александр Гольдштейн. Никого он, конечно, не обидел, но сам себя немножко продал.

Может быть, это касается и меня — впрочем, это я уже предположил выше: писать всё это — не от большого ума, вероятно. Но как-то мне это сейчас всё равно.

Не знаю, стоит ли касаться: 39 комментариев

  1. Ну, если меня уж тут помянули, я всё-таки сделаю несколько замечаний.
    Не свой роман же поясняю.
    Оно, конечно, высокие чувства хороши, но я бы исключил из разговора о текстах аргументацию типа «если у вас есть сердце, то вы понимаете».
    (Об исключении аргументации «Если вам не нравится текст N., то вы себя немного продали» — и говорить не приходится).
    Тут есть некоторый шаманизм, сродни «А если вам не нравится, то вы не доросли ещё до понимания этого текста».
    Мне эта ситуация интересна как раз резонансом — есть текст письма, к которому я предъявляю претензии как формалист, претензии эти счётны, проверяемы, тексты и письма и романов доступны. Долгие периоды, избыточные неточные метафоры — всё это легко обнаруживаемо, противоречивость и беспомощность письма заявлены.
    В ответ вместо контраргументов я наблюдаю «Да запретите же им!» (с) и «Да кто вы такие?»
    Нет, я говорю только за себя, и вовсе не хочу прерывать никого, кто хочет крикнуть «Господа, вы звери!».
    Но в литературоведении эмоциональная аргументация бита ОПОЯЗом сто лет назад.

    • Очень интересно, Владимир (простите, не знаю Вашего отчества)! Где же Вы прочитали, что я аргументирую «сердцем», тем более в разговоре о текстах. Я написал, что только Нина Николаевна Садур выглядит в длинной череде комментариев к письму Гольдштейна хорошо — т. е. и умно, и благородно, и высказал предположение, что это от того, что у нее «умное сердце».

      И про Вас я написал нечто совсем другое, чем то, в чем Вы меня укоряете. Да и как, интересно, я мог бы написать, что «Если вам не нравится текст N., то вы себя немного продали», если я практически сразу написал, что текст(ы) N. и мне не очень нравятся? Про Вашу запись я написал по сути только, что у нее неожиданно раздраженный тон (по сравнению с обычным Вашим спокойным изложением), и что сообщение, что Вы вынесли что-то из Литинститута, на мой слух, очень и очень забавно. По моему опыту и взгляду на вещи, это скорее похоже на самооговор.

      Вообще, где у меня написано, что я хочу кому-то что-то «запретить»? Но иметь собственную точку зрения на природу и смысл реакций на письмо Гольдштейна, как бы оно ни было написано, я все же имею? Или ОПОЯЗ это запрещает?

      Мне эта ситуация тоже «интересна резонансом», качество сочинений Александра Гольдштейна имеет в данном случае очень опосредованное отношение к ситуации как таковой.

      Мне кажется, «письмо Гольдштейна» продолжает демонстрировать свои «нехорошие качества» — вот и Вы отвечаете мне на то, чего у меня не написано и приписываете мне позиции и намерения, которых у меня нет и быть не могло. Не учил ли ОПОЯЗ случайно читать не намерения автора, а то, что им буквально написано, хотя бы для начала? Или этому, кажется, учил Б. Б. Вахтин (давайте читать слова итд, точной цитаты я сейчас не нашел, извините).

      Если бы я действительно разбирался с Вашей реакцией на эту коллизию в полном объеме, то я бы мог коснуться и других вещей — к примеру, странной идеи насчет присоединения Гольдштейна (если бы он не умер) панданом к Шишкину. Это можно было бы со всех сторон обсудить — и со стороны Шишкина, и со стороны Гольдштейна. Но последний уже пять лет как умер, а я питаю некоторое предубеждение против всей и всяческой альтернативной истории и прочей научной и ненаучной фантастики. Она мне кажется, признаюсь, чем-то быковатым.

      Мне очень жаль, что Вы прочитали у меня то, чего у меня не было написано. Это вообще происходит часто и как справедливый человек я, конечно, не могу исключить чисто теоретически, что это происходит потому, что я так исключительно плохо, непонятно и путано пишу. Но поразмыслив хорошенечко, я все же это предположение отвожу — пишу я достаточно ясно, особенно когда речь идет о деловой прозе. По крайней мере, в привычной для меня системе «чтение — письмо». Может быть, со способностью к чтению что-то произошло в современной культуре?
      (Ответить)

      • Я — Владимир Сергеевич.
        И я бы вернул упрёк — потому как я тоже писал совсем не то.
        Во-первых, «которому все же, на мой личный взгляд, не следовало бы ничего выносить из Литинститута (кроме диплома, если он для чего-то нужен, и юмористических воспоминаний), тогда бы, быть может, он лучше понял бы отношение к литературе таких людей, как Александр Гольдштейн. Никого он, конечно, не обидел, но сам себя немножко продал» — это написано про меня.
        Не суть важно, хорош я или плох, (а уж к Литературному институту я отношусь и вовсе иронически), но ваших слов следует, что если бы я там не учился, то лучше бы понимал людей и их отношение к литературе).
        (Если бы я не окончил перед этим МГУ, я бы, видимо, понимал ещё больше).
        Про «немного продал» и вовсе вопрос остаётся открытым.
        Меж тем, аргументы ad homini не работают даже в области структур — если в Литературном институте произносят 2 х 2 = 4, то это автоматически не становится неправдой, как бы вам эта структура не была бы противна.
        Причём, я честно вам скажу — и сейчас во мне нет никакого раздражения. Эмоции мешают анализу, а я пытаюсь показать, где у вас именно аристотелевы ошибки классического образца. Например, если я говорю «В ответ вместо контраргументов я наблюдаю «Да запретите же им!» (с) и «Да кто вы такие?», то имеется в виду общая дискуссия на ресурсе (в частности, то, что пишет Садур и не только Садур). И если вы хотите возразить «Вообще, где у меня написано, что я хочу кому-то что-то «запретить»?, то это неважное возражение.
        То есть, вы возражаете несуществующему упрёку, а замечание по поводу общей аргументации пропускаете.

        Про Шишкина — да, интересно. Но Шишкин — мой друг, и я буду к нему предельно необъективен.
        А вот что касается происходящего в культуре, то мне представляется, что это закономерная (и модельная) реакция во время кризиса. Все нервничают, писателей перепроизводство, читателей дефицит, рушится социальный контракт между обществом и писателем.
        Ну, и натурально, у литераторов классической школы есть тревога, а как есть тревога, то преобладают и эмоции — что показывают и комментарии на Опенспейсе.
        Я всё более и более благодарен Мореву за эту публикацию, хотя по-прежнему продолжаю считать её жестокой по отношению к Гольдштейну.

        • Из моих слов про Литинститут следует, что я полагаю его злом (МГУ вещь нейтральная, думаю, хотя я его тоже не одобряю — но значительно меньше, чем ЛГУ — то просто рассадник скверны). Поучиться там можно было, конечно (я и сам поучился слегка), если это нужно было в каких-то практических советских смыслах (диплом там и т. п.), но — зажмурившись. И ничего оттуда выносить, на мой взгляд, не стоит, даже 2 х 2, поскольку ихнее 2 х 2 — совсем другое и несет в себе экзистенциальную ложь. Конкретно про Вас я сказал, что Ваша реакция на письмо Гольдштейна показывает полное непонимание психологической структуры этого человека (и людей его типа) и особенностей исторического момента, в который это письмо было написано. Как к Гольдштейну ни относись, он был «несоветским писателем» — одной из тех мутаций позднесоветского времени, которые в своих лучших проявлениях только и оправдывают эпоху (с моей личной точки зрения). А Литинститут, если не зажмуриться, проходя это поприще, выпускал (и, судя по всему продолжает выпускать) советских писателей — советских авангардистов, советских пост- и прочих модернистов, советских пассеистов, советских православных и т. д. и т. п. Ну, и советских «реалистов», разумеется. В этом заключался смысл моей шутки: отсылаясь к Литинституту, Вы как бы лишали себя права суждения о таких людях как Гольдштейн.

          Что же касается остального, то наши комментарии находятся здесь же, каждый может составить собственное мнение на тот счет, кто кого не понял и кто неясно выразился. Я еще раз перечел Ваши и снова мне показалось, что Вы именно меня имеете в виду, когда говорите о «запретите им» и вообще меня имеете в виду. Простите, если я понял Вас неправильно.

          Нина Николаевна прореагировала с позиции «писатель всегда правее критика», чем продемонстрировала свое золотое сердце, вот и все, что я хотел сказать про нее. Эта правильная позиция, даже если — в каком-то другом случае — писатель плохой, а критик хороший. В некоторых границах, разумеется. Но тогда мы можем сказать, что «критик лучше неписателя».

          Но всё же Вы должны согласиться с тем, что посвятили много места и сил описанию того, как плохо написано письмо Гольдштейна. Я считаю, что это не играет в данном случае никакой роли — как оно написано и заодно какова была книга, объявленная «нечитабельной». Скорее слово «нечитабельная» — мне кажется, человек употребивший такое слово, расписался в отсуствии какого бы то ни была языкового слуха и вкуса. Какую-то роль — в качестве характеристики времен и нравов, играет еще «обол вдовы», о котором не стесняется заговорить адресат. И, может быть, вся история важна с исторической точки зрения — для меня, в рамках моих представлений о новейшей истории литературы на русском языке, она важна, поэтому я ее и коснулся.

          А почему Вы ее коснулись, Владимир Сергеевич, причем так эмоционально (простите, я слышу эмоции и в Вашей записи и в Ваших комментариях, сколько бы Вы ни говорили, что не раздражены)? Чтобы продемонстрировать подтверждение тезису, что сейчас кризис и все раздражены? Ну да, все раздражены. Но все всегда были раздражены и всегда был кризис. Как-то это маловато.

          Я предполагаю в Вашей реакции «антропологическое неприятие» типа личности Гольдштейна, и это для меня любопытно.

          • А, вот многое становится понятнее.
            Вы только не обижаётесь, но это как раз методология советской установочной критики (просто она с обратным знаком) — она ведь тоже использовала обобщения типа «Мы имеем сведения о том, что структура А нехороша, значит всё, что имеет к ней отношение, имеет те же характеристики что и А».
            Я этот институт знаю, никаких писателей он давно не выпускает, а выпускает пьяниц и лоботрясов уж лет двадцать на моей памяти — а начал ещё раньше.
            Меня в этой истории интересуют как раз метоология реакции «старой литературы» — то как она пытается защитится от кризиса.
            Вот вы видите что-то знакомое, вызывающее у вас эмоциональный отклик, и объясняете всё по старым лекалам.
            Это будто японский солдат, выйдя из своего убежища начинает выцеливать американского солдата. А США давно союзник Японии и всё такое.
            Между тем угрозы другие, литературоцентричность пала и всё такое (тут я повтояюсь).
            Нету никакого Литературного института — кроме тех самых фраз.

            Теперь смотрите: у меня как раз хохпункт в том, что письмо (и роман) написаны плохо. Я уже объяснял — почему. И аргументация «но это и не важно» тут не работает.
            Вопрос: хорошо ли написано? Ответ: плохо.
            Если вы используете «это не играет в данном случае никакой роли» то мы оказываемся в глупом положении.
            Мы говорим о литературе, а тут важно, как написано. (Не важно как раз кто адресат, каков его слух и всё такое).
            То есть, формальный признак вы заменияете на «как написано неважно — не играет в данном случае никакой роли, важно, что критик Мортус не хорош».
            Это и есть либеральная критика девятнадцатого века, и советская критика, которая изжила себя. То есть, почему » «нечитабельная» — мне кажется, человек употребивший такое слово, расписался в отсуствии какого бы то ни была языкового слуха и вкуса».
            Ну, а если сказать «книга — дрянь». Или сказать «книга распадается на слова», «книгу невозможно читать»? Вот кабы тут был контрпример, что легка для чтения, не отторвёшься — понимаю.
            Но я хочу адресата заведомо исключить из рассмотрения, портому что к нему вы применяете раз за разом аргументы ad homini.
            Я вот клянусь — посмотрите коментарии, они у вас раз за разом «Никто не понимает Гольдштейна, потому что критик Мортус плох».
            Это и есть одна из логических ошибок, описанных ещё аристотелем.
            Причём, я наблюдаю её во многих дискуссиях в разных местах.
            Что такое «»антропологическое неприятие» типа личности Гольдштейна» я и вовсе не понимаю?
            Я бью жидов и спасаю Россию, что ли?

            • А причем же тут жиды и спасение России? Я что, об этом хоть словом обмолвился?

              Когда я говорю о об «антропологическом неприятии», я имею в виду свое представлении о двух культурно-антропологических типах, сосуществующих (очень конфликтно, в основном) в русской истории. Я много об этом писал, но, конечно, совершенно не ожидаю, что Вы что-нибудь из этого читали. Если в следующем году выйдет в НЛО книжка, где я рассматриваю эти вещи на примере истории русской поэзии, я Вам ее с удовольствием подарю.

              Мне по-прежнему кажется, что у меня — у меня в записи и у меня в комментариях — нигде не сказано, что «Никто не понимает Гольдштейна, потому что критик Мортус плох». Критик Мортус показал себя с неприятной стороны, но я через это ничего не аргументирую, мне это интересно скорее как штрих эпохи. Я действительно считаю установку на «читаемость» нелепой, потому что она предлагает распространение своей личной способности к чтению на «воображаемую публику», т. е. превращение субъективного параметра в объективный. Может быть, это имело какой-то смысл в советское время при тогдашнем наличии консолидированной интеллигенции, понимавшей и не понившей примерно одно, а сейчас, при сокращении читательской аудитории, распадении ее на различные страты и общем (не только в России) понижении способности к чтению и пониманию текстов — этот подход демонстрирует только «советское культурно-антропологическое происхождение» и не имеет больше никакого смысла и значения.

              (просолжение следует)

              • Это была шутка юмора. «»антропологическое неприятие» типа личности Гольдштейна» => Гольдштейн не татарин, антропология его яса => см. выше.

                Теперь смортрите: «Но всё же Вы должны согласиться с тем, что посвятили много места и сил описанию того, как плохо написано письмо Гольдштейна. [1]Я считаю, что это не играет в данном случае никакой роли — как оно написано и заодно какова была книга, объявленная «нечитабельной».[2] Скорее слово «нечитабельная» — мне кажется, человек употребивший такое слово, расписался в отсуствии какого бы то ни была языкового слуха и вкуса. [3]Какую-то роль — в качестве характеристики времен и нравов, играет еще «обол вдовы», о котором не стесняется заговорить адресат. [4]И, может быть, вся история важна с исторической точки зрения — для меня, в рамках моих представлений о новейшей истории литературы на русском языке, она важна, поэтому я ее и коснулся».
                Из [1] у вас слдует, что важно [2], что усугубляется [3], а отчего [4] — неизвестно.
                Тут разрыв между [1] и [4].
                Или, я учился в Литинституте [1], если б не учился и ничего не вынес, то понял бы Гольдштейна [2]
                Тут разрыв после [2] — потому что не представлено объяснений, что там надо поять. То есть в тот момент, когда публике надо предъявить, что хорошего в письме или в романе, вы каждый раз говоритие «это неважно».
                Вот и получается у вас каждый раз, что важно, что нехорош Мортус.
                Именно что аргументируете — и вот вам цитата.
                И, в довесок, всюду призрак Советской власти.
                А Советской власти нет, есть имманентные качества человека, которые были и до неё, и вовремя и наблюдаются сейчас.
                Как раз что Мортус, что я (мы не сговаривались) говорим: книга и письмо дурны — вот поэтому и поэтому.
                В ответ (по крайней мере, я) слышим: это неважно, сказать «нечитаемая» нельзя, а Мортус вспомнил о деньгах.
                Отставьте Мортуса и имейте дело со мной — это я говорю, что книга нечитаема, потому что сложна для чтения, я тогда — почтал, а с тех пор текст я думаю не изменился. И в исходном тексте, на который вы давали ссылку, я это объяснил. Письмо нечитаемо, потому что в нём мысль исчезает к концу абзаца, путается, теряется. Потому что метафоры избыточны, неуклюжи и неточны. Этот стиль взят из нечитаемой прозы.
                Примеры разобраны.
                Не последние люди — и не только М., но и Буйда, к примеру, говорят «графомания».
                И что?
                Нет, это потому что я учился в Литинституте? Нет, это потому, что Мортус неприятен?

                Если вы перечитете ваш пост и комментарии, то увидите, что это такая портосовщина: «я дерусь, потому что дерусь».
                Нет, если вы скажете, что письмо Гольдштейна образец «прекрасной ясности» — ок. Будем разбирать детально. Или вы там за его прозу заступитесь — — нормальное дело.
                Но разговор идёт по кругу — Морстус плох, а Гольдштейна надо понять и его о тношение надо понять тоже, но это как доказательство бытия Божия могут сделать только чистые духом.

                • Мне кажется, Вы устанавливаете ложные связи между утверждениями, а потом удивляетесь, что их нет.

                  Я считаю, что в данном случае не играет никакой роли, как написано письмо Гольдштейна, хорошо или плохо.

                  Из чего никак не следует, что важно, как написаны комментарии Кузьминского — просто в них есть конкретные интересные особенности. Отношение к слову «читабельный» я высказал скорее апарт. Я вовсе не отрицаю того, что письмо Гольдштейна можно было бы привлечь для анализа личности и творчества Гольдштейна — просто я этим заниматься не собирался и не собираюсь.

                  Мой интерес к этой истории я попыталс как мог объяснить (видимо, недостаточно ясно): столкновение двух типов сознания, двух подходов к литературе — вероятно, в одном из ранних проявлений новейшего времени. И реакции на это столкновение, которые кажутся мне поучительными.

                  Причем тут СОветская власть? ЭТо опять передержка. Я говорил именно что культурно-антропологическом типе, создавшемся в советское время и воспроизводящемся и без Советской власти. Советской власти я нигде не вижу, а советский тип человека я вижу везде, «да он и не скрывается». И, собственно, это не ругательство — это констатация факта. Я вовсе не утверждаю, что Гольдштейн автоматически лучше, чем … ну я не знаю, Быков. Я просто говорю, что Гольдштейн мне интереснее как писатель, чем Быков, вот и все. Ну, говорите с Буйдой, что это графомания, меня это нисколько не беспокоит и не в этом дело, еще раз — я и отказываюсь поэтому обсуждать творчество Гольдштейна, тем более, если бы Вы внимательно прочли то, что я написал, то заметили бы, что свое мнение я высказал вполне определнно. Интересен не Гольдштейн, и даже не критик Кузьминский, а Ваши реакции.

                  И, кстати, насчет Литинститута это тоже передержка. Я не говорил, что сам акт обучения в Литинституте лишает Вас возможности понимания. Лишь если вы хорошо учились в Литинституте и вынесли оттуда целые три вещи. Но в конце концов, это с самого начала была тоже, как Вы выражаетесь, «шутка юмора». Не знаю, почему Вы так болезненно реагируете. Я же сказал с самого начала, что и сам учился в Литинституте (три года), и имею друзей, которые его даже закончили — Нину Садур, например.

                  Мне все равно, кто пользуется критериальным аппаратом «читаемо — нечитаемо», Вы или Буйда, или критик Кузьминский. Я считаю его вообще негодным. Как известно, «кому и горький хрен малина, кому и бланманже полынь». В юности я часто слышал от советских писателей жалобы на нечитаемость и непонятность Бродского, которому противопоставлялся Кушнер, как понятный и читаемый. Ну и что. Теперь эти же самые писатели клянутся Бродским и обвиняют в непонятности и нечитаемости кого-то еще.

                  ЧИтаемость-нечитаемость — дело изменчивое и зависящее. Поэтому я этот критерий отвожу как совершенно несерьезный.

                  И еще раз: Вы напрасно приписываете мне отказ от рационального дискурса. Вы спорите с тем, чего я не говорю. В обсуждение прозы Гольдштейна я ввязываться не собираюсь, она может быть плоха, может быть хороша, но речь идет о поступке писателя, написавшего письмо пнувшему его критику (имел право, нет разговора). Письмо опубликовано через пять лет после смерти писателя и, вместо того, чтобы задуматься о причинах и ситуациии этого письма, Вы говорите, что оно плохо написано? Ну и что, если так? Мне этого не понять. Интерес письма в том, что оно пытается представить модель отношения к литературе, которую автор считает «общей» и в том, что через восемь или десять лет мало кто понимает смысл его слов.

                  • 1.Ну опять смотрите: всё не важно, ни письмо, ни адресат. И литература неважна.
                    Разговор о ней превращается в армянский анекдот:
                    — И всё-таки аримян лучше, чем грузын.
                    — Чем, чем?
                    — Чем грузын.

                    2. Я три раза могу повторить, что я пояснил, как устроена «нечитаемость» Гольдштейна. Но вы же не спорите с этими критериями, а но это и не важно.

                    3. Дальше » Я не говорил, что сам акт обучения в Литинституте лишает Вас возможности понимания.» vs «Владимира Березина, которому все же, на мой личный взгляд, не следовало бы ничего выносить из Литинститута (кроме диплома, если он для чего-то нужен, и юмористических воспоминаний), тогда бы, быть может, он лучше понял бы отношение к литературе таких людей, как Александр Гольдштейн. Никого он, конечно, не обидел, но сам себя немножко продал».

                    4. Ну отчего же я «приписываю вам отказ от рационального дискурса», да ещё «напрасно». Я как раз это прямо утверждаю (ну, правда, только на пространстве нашего разговора — да, здесь у вас не было рациональных утверждений.
                    Ну, всяко бывает, по разному люди рассуждают.

            • Продолжение комментария.

              Да, конечно «книга — дрянь» гораздо лучше! Честно говоря, «книга легка для чтения, зачитаешься» я бы не принял как комплимент и вряд ли стал читать такую книгу. А если бы это было в мой адрес — то задумался бы, что не так.

              Мы говорим, кстати, — т. е. я говорю — не о литературе, и, вероятно, это основная причина нашего взаимонепонимания. Т. е. не о литературе в смысле текстов и их взаимных отношений. Письмо Гольдштейна не могло, с моей точки зрения, дать для такого разговора ровно никакого повода. Мы говорим о «литературном процессе» — т. е. об отношениях литературных людей, отражающих исторические, социальные и культурные закономерности и изменения (не касаясь при этом, по возможносзти, шкурной стороны, которая тоже, конечно, присутствует). Именно поэтому я настаиваю на том, что в данном случае (не вообще, а именно в данном сличае) совершенно нерелевантным является то, хороший или плохой писатель Гольдштейн (разве что: с чьей точки зрения в сегодняшних условиях он хороший, а с чьей — плохой, и почему). Я уж не говорю о том, что литературные качества его, в сущности, частного письма, к делу ну уж совершенно не относятся. К делу, с моей точки зрения, относится: кто был Гольдштейн к концу 90-х гг., в каких отношениях он находился с теми или иными людьми и учреждениями, что была газета «Сегодня» в ее громкие времена, как происходило расслоение, которого он не заметил, какую роль в утверждении сегодняшней модели литературно-издательской жизни играло повышение «материального уровня» и связанного с ним самоуважения московской творческой интеллигенции в начале нулевых гг. И пр., и пр., и пр. Есть очень много интересных исторических и социокультурных вопросов, которые задевает эта коллизия, но все они относятся не к литературе как таковой, а к литературной социологии, т. е. к социологии литературного процесса.

              К слову говоря, объяснения ситуации в терминах «литературоцентричность пала и т. д.» представляются мне чересчур генерализованными и, в целом, мало что объясняющими. Это очень характерно и в свете нашего разговора: для таких людей как Гольдштейн (ну, и скажем прямо: и для таких людей как я — в той мере, далеко не полной, в какой нас можно объединить с точки зрения культурно-антропологического типа) «падение литературцентричности» не играет ну ровно никакой роли. Персонально у них она никуда не упала, висит как висела, а в том мире, в котором они (мы — на известную часть «мы», подчеркиваю) жили, эта советская литературоцентричность играла очень небольшую роль и уж всяко непосредственно не касалась непосредственной жизни. Какая мне была разница в Ленинграде в 80-х гг., что сто миллионов человек читают и считают для себя важными Стругацких, или Пикуля, или Евтушенку с Вознесенским, да хоть Кушнера с Самойловым? И какая мне разница, что сейчас они перестали это делать, а предпочитают телевизор? Подумайте об этом. «Много писателей — мало читателей» — далеко не универсальное объяснение. Ну и что? — в 80-х годах с моей точки зрения именно так и было, если говорить о писателях, которых я склонен был считать писателями.

              Но и о литературе интересно было бы поговорить, но, видимо, еще не время. Общего языка описания еще нет. Или уже.

              • Re: Продолжение комментария.

                А вот теперь мы неизвестно о чём говорим.
                Я ведь только вам открою секрет — я ведь не филологический факультет МГУ заканчивал. А физический и занимался математическим моделированием И хоть я попустил некоторый снобизм «МГУ вещь нейтральная, думаю, хотя я его тоже не одобряю», так скажу, что естественные науки меня научили, в частности видеть «точку темноты» в арументации, то есть, то место, когда в рассуждениях появляется появляется тавтологическое доказательство.
                Таак вот, у вас в посте и далее, оно и есть — то есть, при разматывании нитки получается как у Хармса: «Но, с другой стороны, обратите внимание на следующее: если мы говорим, что ничего не существует ни внутри, ни снаружи, то является вопрос: изнутри и снаружи чего? Что-то, видно, все же существует? А, может, и не существует. Тогда для чего же мы говорим: «изнутри» и «снаружи»? Нет, тут явно тупик. И мы сами не знаем, что сказать».
                То есть, неважно письмо, неважен Гольдштейн… Так что ж вы пост-то написали?

                То есть, если неважно, читают или нет, письмо Гольдштейна ужасно, потому что человек, которому неважно, читают ли его, не должен простить не обижать его книгу. Если ему важно, что его читают, карточный домик опять разваливается — ведь вам говорят, что схема «М считает что книга Г негодна к чтению» может оказаться верной (и объясняют, почему). А у вас выходит, что Совдепия… перешла на заранее подготовленную позицию «пусть цветут сто цветов», а убедившись, что никто ей ничего не сделает, снова начала крепнуть и наглеть: «Эй, человек, сделай нам читаемо!».
                Я вам скажу (тишком, чтобы никто не слышал) — это и есть советская критика с другим знаком. Говорят-то, что роман — графомаский, только-то и всего. Зачем привлекать эмоцию «Это совдепия наглеет».
                Я тут тогда как генерал Чарнота — ради того, чтобы свободно и честно сказать — роман дурной, вписался бы к большевикам.

                • Re: Продолжение комментария.

                  Да, я поняк, что записались бы. Уже и записались.

                  У меня не может быть никакой «советской критики», поскольку у меня никакой критики не было— была социология.

                  Я написал свою запись — и мне кажется, я довольно ясно сказал это с самого начала — потому что меня заинтересовали реакции на это письмо.

                  Но мы действительно в некотором тупике. Вы не понимаете того, что я говорю, а я не вижу ни малейшей логики в Ваших логических построениях.

                  Я могу еще раз сказать, что качество письма Гольдштейна в данном случае нелеревантно, а релевантна в данном случае агрессия на выражаемое им отношение к литературе.

                  А Вы мне еще раз скажете, что это графомания.

                  Ну и что будем делать?

                • Re: Продолжение комментария.

                  Вероятно, ВЫ правы — я зря без смысла написал эту свою запись. Как и Гольдштейн свое письмо. Но я ведь это и сам предположил.

                  Но все же интересен феномен этой публикации — ДЕЙСТВИТЕЛЬНО она проявляет в людях худшее. Вот и наша с Вами переписка по этому поводу подтверждает это удивительное обстоятельство. Не хочу Вас обижать, но мы оба кажемся мне не красавцами в этой беседе.

                  • Re: Продолжение комментария.

                    Ну отчего же худшее? Она выявляет разное. Ну, к примеру, отсутствие рациональных аргументов у условных «защитников» этого письма.
                    Или, представляеете, я скажу «Скорее слово «выявляет худшее» — мне кажется, человек употребивший такое слово, расписался в отсуствии какого бы то ни была языкового слуха и вкуса. И, может быть, вся история важна с исторической точки зрения — для меня, в рамках моих представлений о новейшей истории литературы на русском языке, она важна, поэтому я ее и коснулся. Мне все равно, кто пользуется критериальным аппаратом «худшее — лучшее», я считаю его вообще негодным. Как известно, «кому и горький хрен малина, кому и бланманже полынь». Худшее-лучшее — дело изменчивое и зависящее. Поэтому я этот критерий отвожу как совершенно несерьезный.

                    Нет, не худшее/лучшее это выявляет, а две вещи — возможность аргументации и возможность предъявить текст. Hic Rhodus, hic salta. Нет текста, что толку говорить об отношениях, контексте и «на белом коне в Москву через Израиль», etc.

                    • Re: Продолжение комментария.

                      Да-да, конечно, Вы правы.

                      Я вижу, я Вас серьезно ранил шуткой про Литинститут — признаю ее неудачной и беру свои слова назад. Считайте их несказанными.

                      Признаю себя также защитником этого письма — Вы меня разоблачили, как я ни пытался скрыть это. Увы, не удалось.

                      Доброй ночи!

                      Я лично пошел спать.

                    • Re: Продолжение комментария.

                      Да никого вы не ранили — что вы. Это ведь выглядит как неловкий приём сетевого флейма: сводить дело к тому, что ты случайно наступил на больную мозоль собеседника, и вот он горячится по этому поводу.
                      Я верю, что вы до такого не опускаетесь, и многократное упомнание, что я «болезненно реагирую» у вас выходит каждый раз случайно.
                      Я-то про Литературный институт говорю куда более жёсткие вещи — оттого что они счётны и конкретны.
                      Да и разоблачать вас как защитника письма мне не с руки — это же у вас в первичном посте написано.
                      Я скорее, исследовал то, о чём говорил всё время — если аргументы в защиту текста письма и романа.
                      Не обнаружил.
                      Извините, если кого обидел.

    • Нашел цитату из Вахтина — не совсем про чтение, но по сути речь идет о том же: «Не надо писать вселенными, домами, автомобилями, пишите буквами… «а»… «б»… «в»…пишите буквами…»

      Пардон за перетряхивание комментариев, мне показалось, что я не туда что-то записал, стер и пришлось восстанавливать,

  2. Я очень не любила Гольдштейна, потому что он очень не любил Бродского. И однажды, еще при жизни Бродского, опубликовал про него омерзительную статью. Которую, как я сама вскоре выяснила, еще и содрал у Лимонова из «Мулеты». Потом мы вместе выступали на каком-то вечере, и я ему на это слегка намекнула, но с него, как с гуся вода.
    Кстати, в той статье про Баку очень романтизировались отношения евреев с азербайджанцами, а про армянский погром в Баку не было ни слова.

  3. «малоаппетитная идея единства литературы»

    «Я могу до некоторой степени понять и этот нелепый поступок — написать письмо критику, который походя пнул твою книгу, особенно в те времена, когда было написано это письмо, и особенно, если ты привык к благосклонности московского бомонда. Еще царила* иллюзия «единой русской литературы», объединившей все три свои ветви после искусственного разъединения, виной которому была Совдепия. Ужас , полагаю, был даже не в самом отрицательном отзыве человека, которого Саша по незнанию биографий и обстоятельств числил «своим», на «нашей стороне», уж как он ее понимал, а во внезапном подозрении, что вся иллюзия эта рушится, что ей уже недолго осталось… Я и сам освободился от остатков этой иллюзии сравнительно недавно, но рассудительные письма немзерам, не говоря уже о курицыных, писать бы, конечно, никогда не стал. Но у Саши была совсем другая жизненная история — из Баку в Москву на белом коне через Израиль, он не хотел и не мог, очевидно, понять, что совдепия живет и будет еще долго жить в людях и литературных структурах».

    * о 2004 гг.

    Гольдштейн (2000й гг.): «Демократическое сознание, воспитанное в ненависти к имперскому характеру культуры, безрассудно пытается его подорвать и тем самым лишить глубины сложный, включающий очаги диаспоры состав русской словесности. Вновь набрала силу малоаппетитная идея единства литературы: не так, мол, важно, где находится писатель, в Москве, Тель-Авиве, Нью-Йорке (подтекст такой, что жить надо в Москве, но об этом, щадя иностранцев, говорят не всегда), важно, что сочиненное им вольется в общую реку — «вернуться в Россию стихами». Между тем имперской литературе, какой и надлежит быть русской словесности, подобает тяготеть к иноприродности, инаковости своих проявлений. Культура империи выказывает мощь в тот момент, когда ей удается выпестовать полноценный омоним, выражающей чужое содержание посредством материнского языка. Исходя из собственной, подчеркиваю, собственной выгоды, культура остывшей империи должна сказать пишущим в диаспоре: ваша литература не русская, а русскоязычная, и это хорошо, именно это сейчас требуется».

    • Re: «малоаппетитная идея единства литературы»

      Я за Гольдштейна не отвечаю. Его мнения — его мнения. Мои — мои.

      В иллюзию эту он мог не верить и мог опровергать ее, как это следует из вышеприведенного, но он, несомненно, ею пользовался, или, точнее, он социализовался как литератор «с периферии», издающийся и премирующийся «в метрополии», во времена расцвета этой иллюзии. И думаю, заметил, когда она стала разрушаться там, где это было всего существеннее для его ситуации — в Москве. Но мог этого и не осознавать еще — речь шла о конкретной книге и ее судьбе. Мы очень ранимы особенно в первые месяцы жизни книги, потом она становится более безразличной.

      • если бы не башни world trade center

        «Я за Гольдштейна не отвечаю. Его мнения — его мнения. Мои — мои».

        Поэтому (видимо) Вы и с Березиным (выше) не находите общие точки (в диалоге, достаточно запутанном). Это очень интересная тема — если её немного расширить, то она (некоторым краем) будет задевать тему «самонесущих стихов»* (Йофе):

        *»Много позже, в 1985 году во время присуждения ему израильской литературной премии Иоффе сказал о самом для себя важном: о поэтическом магнетизме, о границе «между самонесущими стихами и коверкающим поэтический вкус эпохи версификационным повествованием». «Самонесущие» звучит не очень ловко, но я до сих пор не нашел, как бы иначе определить стихи, не имеющие другой опоры, кроме внутренних оснований: побудительного ритма и возникающего из ритма строя. Стихи, которые сами по себе. (Потом я пустил в оборот не более ловкое, но очень понравившееся Лёне словечко «подвывих»: «Тот особый подвывих, который отличает поэтическую речь от иной, должен проходить равномерно через весь ее состав»

        При этом Вы (иногда) рассуждаете о стихах так, что Березин с упоминаемым им формализмом Вас бы понял:

        «Механизм стиха – это конфигурация внутренних сочленений, позволяющих стиху двигаться. На всех уровнях – ритмических, фонических, строфических, даже графических, но прежде всего, непосредственно образопорождающих. Размышление поэта о стиховом механизме проявляется прежде всего в постоянной практической проверке этой конфигурации, в ее – осторожном и тонком – изменении, доразвитии».

        «постоянная практическая проверка этой конфигурации, проходящая равномерно через весь ее состав» — это соотнесение «мнений», так (как пример), украинская газета озаглавила интервью с Л.Горалик: «Линор Горалик: Примерзла к России языком, как лизнувший на морозе железную решетку», смешной момент в этом — [присутствующее подспудно] стихотворение Я.Могутина, в котором «лирический герой» «в последний раз» смотрит на (тогда ещё) целые башни-близнецы NY:

        <я лизал тебе пизду а ты говорила по телефону с
        мамой
        если бы не башни world trade center можно было бы
        подумать что мы где-то в сердце европы
        мой язык онемел
        я прирос к тебе как в детстве когда на морозе лизал
        турник во дворе
        ПРИШЛИ МНЕ КАРТИНУ — томно говорила ты
        в трубку — АБСТРАКТНУЮ КАРТИНУ КАКОГО-
        НИБУДЬ СОВРЕМЕННОГО ХУДОЖНИКА>

        • Re: если бы не башни world trade center

          Я и за Айзенберга не отвечаю.

          Я отвечаю только за свои мнения (но, конечно, не в том смысле, что я не могу их менять).

          Я не думаю — судя по нашему сегодняшнему диалогу — что Березин понял бы меня и в случае, когда я говорю о стихах подомно процитированному Вами. Потому что и когда я говорю о стихах, и когда я говорю о прозе, и когда я говорю о социокультурных процессах, я говорю образами, а не терминами. Что есть, с точки зрения ОПОЯЗа, «сочленения стиха». Тынянов бы это понял. Березин — вряд ли. Мне кажется, хотя я, конечно, могу ошибаться. В данном случае непонимания виноват, по всей видимости, и я сам со этой дурацкой шуткой про Литинститут. Я просто бессмысленно обидел человека.

          Общий язык со мной находит тот, кто согласен понимать язык моих образов. И я стараюсь понимать образы тех, кто говорит образами (а говорящие иначе меня не очень интересуют — я не верю, что иным образом можно сказать что-то серьезно значащее; даже значащая филология, в сущности, пользуется образами, стилизованными под термины).

          Образы Айзенберга я, кстати, обычно понимаю и в большинстве случаев согласен в принципе с тем, что он говорит — не вдаваясь опять же в непосредственную оценку того или иного автора, по поводу которого это говорится. Что такое самонесущие стихи — я понимаю. А смысла Вашего примера с интервью Линор Горалик — я не понимаю, не гов оря уже о следующей за ним цитате.

          • Re: если бы не башни world trade center

            Только вы уж всё-таки не говорите, столько раз, что причина наших разногласий в том, что вы меня обидели шуткой насчёт Литинститута. Если надо, я могу ещё раз объяснить, отчего это подмена реального конфликта на удобный, но мнимый.

  4. Кстати, на самом OpenSpace чей-то хороший комментарий: «Роман несоизмерим с рецензией, стоило ли объясняться?» Сильно подозреваю, что для Гольдштейна реплика Кузьминского была только поводом сказать то, что он и так бы сказал — ну, может, не в этой форме и не этому адресату. Но человек был на взводе, и сказал именно в этой форме, и именно этому адресату. И там очень хорошо видно, что он на взводе. И к этому очень удобно цепляться, и так далее. Ну, и цепляются — за редким исключением.
    А человек просто по жизни не был успешным самодостаточным наглецом, что бы он ни делал. Ну, вот так сложилось. Царствие ему небесное, и очень жаль, что сколь-нибудь серьёзный анализ того, о чём он всё-таки сказал в письме (а сказал он там практически всё по делу), опять подменили коммунальной склокой.
    А вас это сильно удивило?

    • Нет, меня это несильно удивило. Но я, кажется, особого удивления и не высказывал.

      Я не могу сказать, что у моей записи была какая-то определенная цель, но — как я сейчас ее перечитываю — эта запись выражала мое сочувствие Гольдштейну и понимание его поступка (хотя я и не считаю его особенно осмысленным), а также фиксировала мои ощущения от реакций на ОпенСпейсе.

      Конечно, мне в тысячу раз симпатичнее Гольдштейн, чем любой человек, оперирующим применительно к литературе понятием «нечитаемо». Я рассматриваю это понятие и его применение как культурно-антропологическую маркировку. Книги бывают хорошие и плохие (бывают еще всякие между этим, но это сейчас неважно), а кто что может прочитать — дело десятое. Для меня вон Стругацкие-братья совершенно нечитаемое чтиво, не говоря уже о каких-нибудь Пелевеных и Прилепиных. Ну и что? Если я захочу высказаться о тех или других авторах, то, не отрицая полной субъективности своего восприятия и не претендуя на соответствие своих вкусов вки’усам «массового читателя», я все же не стану оперировать «читаемостью» или «нечитаемостью».

      Ну, и, конечно, я не удержался от того, чтобы использовать это письмо и реакции на него в качестве иллюстрации к моим представлениям о новейшей истории.

      Но удивляться я не удивлялся.

      • Ну так и я на самом деле клоню к тому, что удивляться тут нечему.
        Александр Гольдштейн занимался своим делом. [Я не эксперт, но скорее всего] это была литература.
        Определённая часть пишущего сословия в Москве занята делом совершенно другим. То, что они публикуют в Сети или озвучивают на радио под лейблом «обзор литературных новинок», призвано быть частью новой комфортной среды для нового российского среднего класса. Примерно таким же элементом этого нового комфорта, каким для одной части офисной тусовки (судя по статистике, меньшей) будет smooth jazz в эфире; а для другой части — новорусский блатняк, почему-то упорно называемый шансоном (хотя вообще-то за шансоном надо идти либо на nostalgie.fr либо на cbc.ca/apropos — но не суть). Соответственно, крутые диджейские реплики типа «совершенно нечитабельный роман от известного эссеиста», рассуждения о том, что вдове не помешает гонорар; в конце концов слова «улёт» и «ацц-той» — они входят в обязательную программу. Представьте себе это всё в автомобильном приёмнике в московской пробке по дороге на пикник — всё встанет на свои места. Кстати, в две тысячи четвёртом всё уже примерно так и было.
        Так что Гольдштейн либо добросовестно не знал, что объясняется не с тем — либо ему надо было успеть это сказать, и тогда повод и адресат были несильно важны.
        Примерно так я всё это себе представляю.

  5. «…Вообще заметно, что эта публикация проявляет в людях худшие качества…»

    — существует два сорта читателей — которые отвечают вслух, и которые не отвечают вслух. Мне кажется, Ваше замечание, на 3/4 верное, относится только к тем, кто счел нужным(возможным) написать комментарии. Интересно было бы знать что думают те, кто промолчал. А таковых видимо не меньше чем тех кто заговорил.

    • Мое замечание, естественно, относится к тем, кто публично реагирует.

      Относится ли оно к тем, кто реагирует про себя — мысляю и чувством — должны они сами на себе замечать.

  6. Бумбу — юмбу

    Надо полагать, что насельник торуньской башни, бывший солнечным мистиком подобно Эхнатону, принадлежал к эволюционному типу юмбу, сожранным в 1917г. бумбу, которые позже присвоили формальную методу и открыли Литинститут.

  7. У читателя, само собой, есть право сказать: «Пишет черт-те как, я этого читать не буду», — это даже священное право читателя.

    Кузьминский был тогда не просто читатель и не просто критик, но (в начале 90-х) критик в газете «Сегодня», а затем — обозреватель влиятельного русс.ру, то есть веятель и привратник. Он бросил всего-то одно предложение — но, что называется, с позиции силы. Гольдштейн же был злой и одинокий беглец и воспринял укол невероятно болезненно. Я бы просто посмеялся. Делов-то, критик какой-то. (Хороший или нет — не знаю: читал прежде, ничего не помню, по одной фразе судить не стану.)

    Случай Гольдштейна в целом, как писателя, — это предмет другого разговора.

    • Никаких сомнений нет — имеет право сказать. И как читатель, и как критик. А другой читатель и критик имеет право сказать: «Ну и дурак. Не умеешь читать, так найди себе другую профессию».

      Имеет ли критик право выдавать свой личный опыт с чтением того или иного текста за объективный критерий — вот это совсем другой вопрос и довольно важный. Человек, который распространяет «читаемость» за пределы личного опыта, заставляет меня, честно говоря, сомневаться в его интеллектуальной полноценности. Мало ли кто чего не может прочесть, кому что кажется нечитаемым — некоторые и Льва Толстого не могут прочесть, а некоторым и Джойс кажется простоватым. Но по-настоящему криминальным мне представляется типично советский оборот темы: ну, я-то, конечно, могу в этом разобраться, а вот читатель… даже Читатель с большой буквы. Эта большая буква выдается Читателю за неграмотность и идиотизм, вероятно. Все это имело свой — поганый, конечно, но практический — смысл в советское время, когда можно было говорить о более или менее унифицированной советском читателе (который и тогда лично меня интересовал не больше прошлогоднего снега), но сейчас — это уже откровенное жульничество.

      Случай Гольдштейна как автора — Вы правы, это совсем другой вопрос, и обсуждать его в этом контексте уже не только бессмысленно, но даже противно.

      В чем Вы, с моей точки зрения, решительно неправы — Гольдштейн не был «злым и одиноким беглецом». Он был совершенно заласканным московским литбомондом 90-х гг. автором — с книгами, с премиями, с громким, в сущности, именем. Да и отзыв Кузьминского содержит реверанс в сторону гольдштейновского выдающегося эссеизма. Судя по всему, Гольдштейн был довольно наивным и, в некотором смысле, «расслабившимся в эту сторону» (у него был еще и второй литературный фронт, по месту жительства, где были свои обстоятельства, отношения и проблемы) человеком, просто не успевавшим за изменениями московской погоды — он, вероятно, не понимал, что ситуация, в которой он социализовался, просто заканчивается и начинается другая, в которой у него, как и у всех нас, мало шансов — начинается время Буратин. Но, вероятно, уже чувствовал это. В этой коллизии, в этом граничном моменте — исторический интерес этой публикации, поэтому я ею заинтересовался.

      Но, конечно, у нее, у этой коллизии, точнее, в озлобленной литературофобии, с которой была встречена попытка объяснить вещи, которые казались (тогда Гольдштейну, да и многим другим) уже окончательно проясненными, имеет свой социологический интерес. Это вторая причина, по которой я написал обо всей этой истории. Кузьминского я лично не знаю, но он, судя по всему, человек далеко не простодушный. А вот простодушие, с каким люди твердят «графоман, графоман…», как будто это что-то объясняет, интересует меня и как наблюдателя нравов. Но не очень сильно. Я быстро устаю от этого. Да и теоретически это все уже давно ясно, много подтверждений не требуется.

Добавить комментарий