В завтрашнем «Тагесшпигеле» очередная колонка — о Теодоре Крамере.
Следующая будет о Вас. Андр. Жуковском, переводе «Одиссеи» и революции 1848 г.
В завтрашнем «Тагесшпигеле» очередная колонка — о Теодоре Крамере.
Следующая будет о Вас. Андр. Жуковском, переводе «Одиссеи» и революции 1848 г.
Вот, статья, до некоторой степени подытоживающая историю ленинградского журнала «Сумерки» — как мне уже приходилось по разным поводам замечать, с моей точки зрения, лучшего петроградско-ленинградско-петербургского литературного журнала со времен «Русского современника» Корнея Чуковского. Статья, кажется, вполне основательная и познавательная, с естественным, хотя и несколько огорчительным упором на вторую половину существования «Сумерек», когда к редакции присоединился автор статьи. Огорчительным для меня — поскольку я ближе наблюдал этот журнал и его создателей в первые годы существования «Сумерек» (и за некоторое время до начала издания).
Я не могу, конечно, сказать, что мне в «Сумерках» всё нравилось и нравится — все без исключения линии интересов его издателей, все без исключения линии выбора авторов, без кого-то или чего-то я бы вполне обошелся, но это, конечно, неважно — главное, что «общее поле» необыкновенно точно отразило то, что издателями необыкновенно точно и удачно названо было «традиционной петербургской (я бы сейчас скорее сказал: «ленинградско-петербургской») культурой» и что, кажется, по ходу 90 гг. вполне добровольно — то ли по слабости своей, то ли по брезгливости — уступило место тому, что есть сейчас (и чего я пока касаться не буду), и просто-напросто исчезло как система людей и отношений — и как возможность! Пока исчезло. Поскольку я убежден, что если у петербургской (а значит и всей русской) литературы есть будущее, то оно здесь — в «традиционной ленинградско-петербургской культуре», вычлененной и изолированной из дамского вышивания крестиком на фоне решетки Летнего сада, из комсомольского хамства старой и новой литературной братвы и из полуграмотного полуавангардизма.
В принципе, следовало бы факсимильно переиздать все шестнадцать номеров «Сумерек» — в «Литпамятниках».
3 апреля.

Более чем замечательный австрийский поэт, в свое время более чем замечательно переведенный Евг. Витковским. Когда я впервые прочел эти переводы, т. е., конечно, их часть — кажется, в книге «Пять австрийских поэтов» или как-то так она называлась (она у меня есть здесь, но вместе с прочими переводными стихами задвинута очень глубоко, сейчас не найти) — автор показался изобретением переводчика, настолько хорошо — неправдоподобно хорошо — стихи стояли на странице, дышали и звучали. Это были едва ли не лучшие стихи на весь сборник, где, между прочим, были и Целан, и Ингеборг Бахман, и Эрих Фрид (ну, это на любителя). Изобретением пусть не в фактическом смысле (я догадывался и в том нежном возрасте, что разыгрывать издательство «Прогресс» — кажется, его тогда еще не разделили на «Прогресс» и «Радугу» — было бы занятием во всех смыслах малоперспективным), но хотя бы в смысле радикального улучшения переводимого переводящим, такие случаи тоже бывают.
Поразительно не это. Качества Евгения Витковского как стихотворного переводчика общеизвестны. В этом качестве он равновелик Жуковскому (при весьма отличной функции стихотворного перевода в современной культуре, не отменяющей эту равновеликость, но воспрещающей великоравность, если я понятно выражаюсь; впрочем, не будем сейчас о грустном). В его переводе можно не отрываясь читать всё, даже безумные и, подозреваю, чудовищно скучные трагедии голландца Вондела (пардон, пардон, Е. В. — Вондел, конечно, велик!). Я в свое время как открыл книжку, так и не закрывал, пока все до конца не прочел.
Но когда я по случайности до некоторой степени выучил немецкий язык и однажды не без содрогания перевел взгляд в «Золотом сечении» с правой на левую страницу, выяснилось, что Крамер ровно так прекрасен, каким изображен у Витковского.
Вероятно, это один из последних взлетов немецкого регулярного стиха перед его полным обрушением в 60 гг.
Сажусь писать колонку для «Тагесшпигеля». Вышестоящее — это был как бы попутный газ.
Скачал — и сам не знаю зачем — несколько «аудиокниг», т. е. просто советских радиозаписей; теперь приходится слушать. «Метель» вчера читал Баталов — густым голосом без обычного у него ощущения подбулькивающих где-то в глубине ста грамм.
Удивительное сочетание: беззлобно-иронический, но вполне отчетливый показ несущественности, необязательности, незначительности рядового человеческого существования (барышня начиталась французских романов — следовательно, была влюблена) и единственности, безвозвратности, полной серьезности каждой жизни, даже самой глупой и незначительной, если на нее наведено увеличительное стекло повествования. При неотмене глупости и незначительности. Впрочем, это все и так, конечно, известно.
А вот за «Музыка играла завоеванные песни…» можно отдать всё! Это так же невероятно, как полосатое пирожное в «Барышне-крестьянке». Вообще, все описание возвращения армии из Европы я бы заставлял русских школьников учить наизусть вместо пресловутой дубины и пресловутого дуба. По прозе это как минимум не хуже, но — при всем почтении к графу — исторические его и прочие представления, прямо или косвенно отражающиеся и в этих отрывках, все же есть представления урожденного сектанта, отдельного путаного человека, вечно себя запутывающего и распутывающего — своего рода самодура ума. В принципе, в мире представлений Льва Толстого мог жить только сам Лев Толстой, для прочих он или слишком тесен, или слишком просторен. Ребенок в нем или ничего не понимает, или понимает слишком много.
Сцена возвращения русской армии из «Метели», выученная вовремя (в классе пятом-шестом, не позже) наизусть, могла бы не только утвердить восхищение русским словом (на это и дуб с дубиной вполне годны), но и, быть может, посеять в детской душе любовь к Отечеству, естественную, природную, а поэтому и не стыдящуюся себя самой — не переходящую за предел разумного и не оборачивающуюся своей противоположностью. Да и много еще чего хорошего — вплоть до уважения к женщине как женщине, чего в современном мире наблюсти негде: женщина как женщина рассматривается в качестве товара, а уважение проповедуется к женщине как бесполому человеку.
Вступление от автора читал неизвестный мне артист с голосм жидким и интонациями неуверенными. Кроме того, он сказал «нáвеселе». Я знаю, что Ушаков дает двойную норму, но первый раз в жизни слышал, что бы кто-нибудь так действительно взял и сказал: «нáвеселе». Странный по звуку гипердактиль, о котором, впрочем, следует задуматься на досуге.
А вот еще интересный вопрос: должен ли я так понимать, что Бурмина (это тот, кого по ошибке обвенчали) тоже (как и планового жениха) звали Владимиром? В тексте этого нигде не сказано, но если их обвенчали, то должны были бы называть «рабом Божьим Владимиром». А он должен был отвечать: «Да, согласен». В смысле, брачеваться. Если он был, например, Митя, а не Володя, то это означало бы, что он сознательно выдает себя за другое лицо, а не просто по шалости женится неизвестно на ком — а это, скорее всего, ставит под самнение действительность таинства (и так шаткую, с учетом того, что записи в церковную книгу произведено не было или же была произведена ложная) и едва ли не является наказуемым (по церковным законам, как минимум) деянием. В общем, без этого весь анекдот немножко валится (хоть он и так довольно хлипкий).
Описание «мятели», конечно, замечательное — хотя в «Капитанской дочке», пожалуй, лучше. Впрочем, лучше «Капитанской дочки» все равно никаких произведений в прозе не было, нет и не будет, по крайней мере, на языках, на которых я читаю, т. е. по-русски, по-немецки и по-английски.
Да, слушали еще разные стихи в исполнении Смоктуновского. И очень даже мило (я совсем не фанатик справедливого по сути утверждения, что актеры не могут хорошо читать стихи — в принципе, это просто как исполнение музыки на другом инструменте, не на том, для которого она была написана: вещь трудная, но возможная). Жаль, что не было нескольких любимых стихотворений — «Клеветникам России». «Молитвы Ефрема Сирина», «Бородинской годовщины» да мало ли… «У русского царя в чертогах есть палата…» — было бы любопытно послушать вкрадчивым польским голосом Смоктуновского.
в сегодняшней «DIE ZEIT» статья вашего обозревателя о Василии Гроссмане, в связи с выходом нового издания «Жизни и судьбы» (колоссальный, никем не ожидавшийся коммерческий успех) и одновременно, так сказать, синергийно, книги военных дневников Гроссмана «Писатель на войне». Название статьи, конечно же, дано редакцией — название почти всегда придумывает редактор, в этом почти всякий тутошний редактор видит свое право (что-то вроде феодального права первой ночи) — но и свою святую обязанность. За десять лет работы в немецких газетах, на объеме пары сотен опубликованных статей (в большинстве случаев это были статьи Ольги Мартыновой, что в смысле статистической достоверности, конечно, неважно) было буквально лишь три-четыре случая, когда авторский заголовок остался на месте. Сказанное подтверждают все без исключения немецкие коллеги.
«Разговор о жизни и смерти» — юбилейные размышления о «Докторе Живаго» на сайте «Букник».
Любопытно, что в них я ссылаюсь (выяснилось при перечтения, я этого совершенно не помнил) на краткий мемуар о Г. Н. Владимове, соответственно, безо всякой задней мысли приведенный в предшествующей записи.
А высказывал ли я уже свое глубокое убеждение, что г-н Немзер является куском того же самого советского вещества, лужей которого является г-н Топоров?
Это не в прямой связи с этим, мне приходилось уже высказывать свою точку зрения на сей счет, в т. ч. и в этом журнале*. Просто напомнило.
Любопытно другое: именно г-н Немзер подруливал букеровским жюри, в свое время не пропустившим , оказывается, ««цеплявший» и помнящийся — давний роман «Полуостров Жидятин»» даже в шорт-лист. О смысле высказывания, будто «Винета» является «пародией» на «Полуостров Жидятин» предоставляю судить читавшим обе книги — с моей точки зрения обсуждать тут нечего. Но обсуждать тут вообще нечего*, кроме интересных клещей, в которые берут «Винету» все разновидности озверевшей совчуры. Вероятно, есть в ней что-то такое, с чем они не могут сосуществовать. Или во мне.
*Чтобы не повторяться, приведу окончание моей давней записи («цепляющей» и запоминающейся, насколько я могу судить) о книге Д. Самойлова со статьей Немзера:
Последние недели две сочинял (и здесь это слово особенно подходит — «со-чинял») пьесу по московским материалам Якоба Михаэля Рейнгольда Ленца (о нем уже упоминалось здесь, здесь и здесь). Сегодня дошел до конца первого варианта, с чем себя и поздравляю. Думал, писать вообще не придется, но со-чинением ограничиться не удалось — пришлось-таки перевести кое-какие кусочки из «Писем русского путешественника», поскольку стандартный немецкий перевод оказался нахально ужасен. Не только плох, но и крайне неточен. Особенно прекрасна манера исправлять текст, где он кажется переводчику малодостоверным — Карамзин, например, пишет, что в Дерпте мужчины и женщины ходят по улицам обнявшись, а переводчик Рихтер не верит: не может, дескать, в почтенном немецком городе происходить таковое распутство, поэтому заменяет на «под руку». А ироническую пословицу про город и норов просто опускает, как и не было ее никогда. Или, например, Лафатер целуется с Карамзиным, когда узнает, что он-то и есть его московитский «друг по переписке» — нет, это уж слишком, в переводе он его только обнимает.
Словом, пришлось самому перевести.
Но для равновесия в природе случайно перевелся в обратном направлении кусочек о мухе из замечательного произведения Ленца «О деликатности восприятия». Там главный герой все летает на воздушном шаре, и зовут его Гулливер. Но не Лемюэль, а Франц.
Das ist eine seltsame Fliege die, sie schwärmt mit Liebe um mich als ob sie meine Gedanken verstände und antwortet mit bloßen Bewegungen des Körpers auf Gedanken die ich im Kopf hatte und Probleme die mir die tiefsinnigste Messkünstler nicht auflösten. Ist das ein bloßer Automate? Großer allmächtiger Schöpfer – sie putzt sich, setzt sich in eine tiefsinnige Stellung … ey und denkt nichts? gar nichts? Stolzer Mensch! dein Stolz hindert dich zu sehen. Woher denn der Verweis den sie der Schwester giebt die sie im Denken stört? Woher dieses Umblicken nach Hülfe sobald Gefahr ist? Dieser fertige Flug der mit einer Gewissheit trifft die alle menschliche Kunst beschämt? Sie steht und setzt sich ihrem Verfolger auf den Kopf, oder fliegt ihm aus dem Gesichte. Nun weiß ich zwar nicht ob sie einen Pabst oder Bischof oder Superindendenten oder Abbt oder Archiaten hat, aber sie ist fromm denn wenn ich schlagen will fliegt sie nach meinem Crucifixe. — Wer bin ich? — Diese Fliege denkt freier und größer als ich, der sie so leichtsinnig umbringen wollte, weil sie mich etwas unsanft anrührte, als ich einschlafen wollte da ich über Pulver saß und damit arbeitete. Sie geht herum auf mir und nimmt mir ja doch nichts, wenn sie mir nichts gibt – sie lebt… ja das weiß Gott wovon sie lebt. ich sehe es nicht…
Странная это муха с любовию прогуливается вокруг меня, точно понимает мои мысли и самыми движениями тела своего отвечает на мысли, что были у меня в голове и на проблемы, кои наиглубокомысленнейшие чудомеры не превозмогли разрешить. И что же, это лишь автомат? Великий всемогущий Создатель – она умывается, принимает глубокомысленное положение… что же, и не думает ничего? Гордый человек! твоя гордыня мешает тебе видеть. Откуда же берется укора, посылаемая ею к сестре ее, развлекающей ее размышления? Откуда берутся взоры, взыскующие помощи в виду наступившей угрозы? И этот совершенный полет, производимый с уверенностью, служащей к устыжению всякого людского искусства? Она встает и садится преследователю своему на голову или же улетает от лица его. И хотя мне неизвестно, имеется ли у нее свой римский папа, или же епископ, или суперинтендант, или настоятель, или великий целитель, но она набожна, ибо, когда я желаю сотворить крест, она летит по манию моему. — А я, кто же я? — Мысли сей мухи свободнее и величественней, чем у меня, — так легкомысленно намеревавшегося ее умертвить, и всего лишь оттого, что без излишней ласкательности ко мне она прикоснулась, когда я собрался заснуть, сидючи и работая с порошком. Она ходит по мне кругом и не отнимает у меня ничего, хотя ничего и не дает — она живет… — знает один Бог, чем она живет, я этого не вижу…
Читаю «Московские рукописи» Якоба Михаэля Рейнгольда Ленца — двухтомное издание рукописей и писем несчастного безумца, друга юности Гете, знаменитого драматурга, теоретика «Бури и натиска», умершего в 1792 г. в Москве, где он провел 11 лет.
Наверно, буду писать о нем колонку.
Не дочитал еще, но много прекрасного, особенно в драматических отрывках.
Кусочек (одна книжная страница) пьесы о Борисе Годунове:
БОРИС (сидит в маленькой комнате, окруженный бумагами, которые он читает, а перед ним склонились несколько русских купцов). Ладно, ладно, понимаю вашу жалобу. Вы боитесь, что сие дитя, возрасти оно, призовет к вашему двору чрезмерно татарских мурз. Необходимо принять меры (в молчании долго ходит туда и обратно).
КУПЕЦ. Но токмо… кровопролития мы не жалаим… Мы токмо их подале жалаим держать. Штобы не воцарилися оне…
БОРИС. Ага, понимаю. Романовым на руку — постричь и в монастырь, как Дмитрия, брата Иванова отца. (Рассматривая себе ногти) Понимаю…
КУПЕЦ (жестикулируя шапкой). Да и не это. Долой их из царства вон, боярин…
Ну и так далее (перевод мой).
Или — в другом отрывке:
«Пара благородных Русских порывисто ходит взад и вперед».
А зовут этих благородных русских: Баллистьев и Катапультьев!!!
Эти фамилии необходимо украсть. Считайте, что уже украдены.
Во-первых, блистательный рассказ Сергея Юрьенена в «Новом береге» — 17. Называется «Мальчики Дягилева». Подзаголовок — «евророман, конспект», т. е. конспект евроромана — и действительно, на нескольких страницах развертывается и свертывается треугольник «Мясин — Дягилев — Нижинский». Впрочем, лучше прочесть рассказ, чем мой пересказ. Последнее: следует обратить особое внимание на отрывки из дневника Нижинского в переводе Сергея же Сергеевича Юрьенена — там всё: и безумие, и гений, и полуграмотность, и даже, кажется, польский акцент.
Во-вторых, в «Ново -открыто -м мире» девятый номер прочел я ламца-дрица-оп-ца-ца рецензию Никиты Елисеева на книгу стихов Г. И. Алексеева «Избранные стихотворения». Судя по рецензии (книги мне еще не добыли, хотя и обещали — это не укоризна, а кроткое напоминание!), в томе содержатся и некоторые поэмы, как минимум, «Жар-птица», которую рецензент именует «великой книгой о блокаде». Стало быть, не только стихотворения. Впрочем, это мелочи, конечно, да никто и не ожидал от издательства «Геликон Плюс» внимания к подобным подробностям. Прекрасно, что книга появилась, неплохо, что рецензия вышла: Геннадий Иванович Алексеев — фигура чрезвычайно интересная в своей … типичности? … нетипичности? В своей типичной для своего времени нетипичности, — пожалуй, так.
Рецензия, собственно, как рецензия. Ничего дурного я сказать о ней не могу. Слегка приблизительная по высказыванию, да и по фактологии. Г. И. Алексеев, например, не только «учился на архитектора», но и выучился на него, и даже преподавал архитектуру в Ленинградском инженерно-строительном институте. Любопытно было бы сообщить иногороднему читателю, что поэт-верлибрист Алексеев был членом СП СССР, автором нескольких книг. При этом его неопубликованные рукописи вполне циркулировали в «профессиональном самиздате» — т. е. среди литературной общественности, я их помню и люблю с юности. Это, может, и необязательные сведения, но с их помощью можно поставить фигуру поэта хоть в какое-то конкретно-историческое соответствие с его жизнью и творчеством. «Мистика и духовидчество» — это очень хорошо, но только на фоне реальных обстоятельств существования. Впрочем — к большому сожалению — нельзя исключить — и никогда нельзя этого исключать — что в исходном тексте все было как раз очень хорошо и подробно изложено, а потом все так сократили и отредактировали, что автор стоит в чистом поле, разводит руками и сам на себя удивляется: и как же это я выгляжу тут, каким чучелом! Я, конечно, нравов отдела критики «Нового мира» не знаю, никогда там (и вообще в этом издании) не печатался, и если что, то заранее извиняюсь, но исхожу из общеизвестного обыкновения (в газетах, конечно, это встречается чаще, чем в журналах, но и в журналах тоже бывает). Вследствие всего вышесказанного я обычно практикую своего рода презумпцию невиновности по отношению к авторам литературно-критических статей, появляющихся в периодике. Да и вообще — статьи Никиты Елисеева (с которым я лично незнаком, как не был лично знаком и с покойным Г. И. Алексеевым) мне по большей части всегда скорее нравились. Конечно, бранные отзывы у него выходят живее и радостнее, чем похвальные, но это явление почему-то нередкое. Выбор предметов издевательства (на которое он признанный мастер) у меня (за одним или двумя исключениями) протеста не вызывает — в отличие от выбора предметов восхваления — тоже за некоторыми исключениями, одно из которых — Геннадий Иванович Алексеев.
Но что меня в это рецензии совершенно поразило, так это:
То есть получается, что верлибр и белый стих синонимы? Не буду вдаваться в определения верлибра — их у него множество и все довольно бестолковые, но мне всегда казалось, что даже студенты Литературного института усваивают в конце концов, что белый стих — это нерифмованный регулярный стих. Когда-то мне приходило в голову, что при некотором расширении понятия о регулярности стихе можно с помощью «белых дольников» и т. п. отбить часть пространства у верлибра как у поля отрицательно определяемых сущностей — нерегулярного нерифмованного неметрического и т. д. Преследовать эту идею я, не будучи филологом, естественно не стал, за стиховедческой литературой давно уже слежу крайне нерегулярно (но рифмованно), но дело, конечно, не в том.
Неужели все уже так далеко зашло? Мне, кстати, было бы как-то спокойнее, если бы вышестоящая синонимизация оказалась на совести отдела критики «Нового мира».
Но в целом не могу не сказать, что я огорчен. Пустяк, а неприятно.