Еще раз о Хармсе и Введенском

Хармс и Введенский кажется, что сознательно отуманивали себе сознание — водкой, эфиром, женским полом, бытовым абсурдом — но не все сознание, а только ту его часть — бытовую, ближнюю к внешнему миру, которую у других людей сначала постепенно, а с началом тридцатых годов ускоренно отуманивала и трансформировала советская жизнь. Таким образом как бы локализовался и замораживался очаг возможного поражения.

Своего рода шаровой защитный слой.

Остальное сознание сохранялось невиданно ясным, а Хармс с Введенским (дополнительное следствие, но, может быть, внутренняя причина) оставались людьми двадцатых годов. Личная сила мышления Введенского была, конечно, выше хармсовской (отчего, кстати, хармсовские стихи кажутся рассудочней), поэтому ему и требовалось больше заморозки — и водки, и эфира, и механического совокупления, и чуждого Хармсу азарта. Но и остаточная ясность его сознания оказывалась большей, чем у Хармса — это очевидно, например, из халтурности детских стихов Введенского, написанных на совершенно холодном носу, как Хармс никогда не мог.

Но как Олейников не мог и Введенский.

Читающим по-немецки

Я не собирался писать о Д. А. Пригове — и тем более по-немецки, и тем более в некрологическом жанре. И жанр я этот не люблю и не люблю его любителей…

Но из «родной газеты» очень попросили… Я отказывался, ссылаясь на вышеупомянутое, но в конце концов они спросили: «Но вы же хорошо к нему относились?» — «Да». — «Ну, вот видите!»

И действительно (подумал я), получается как-то не по-человечески. И согласился.

Наверно, все же это правильно — высказать вслед ушедшему человеку мысли и чувства, вызванные его уходом. Конечно, если у тебя они действительно возникли. И если говоришь то, что действительно чувствуешь и действительно думаешь. И действительно о нем, а не о себе.

Ох, и все равно не хотелось бы заниматься этим часто…

Текущее чтение: Андрей Белый

в 2 тт., БС НБП ( — больше не буду, не буду!); М. — СПБ., 2006; подг. А. Лаврова и Дж. Мальмстада

Вот, конечно, на мой непрофессиональный взгляд, практически идеальное издание.

<Отдельно — но действительно совершенно отдельно от всего прочего — восхищает смелость крупного литературоведа А. Лаврова, на первой же странице вступительной статьи написавшего «довлевшему над» — вот это я называю «хладнокровие»!>

Никогда не читал стихов Белого в таком количестве и настолько подряд. По настоящему счету ничего не понравилось, кроме — как ни удивительно и неожиданно (для меня) — поэмы «Первое свидание». Каковая, судя по всему, является архетипом и недостижимым образцом поэм Пастернака.

Удивительная вещь — при всех немеряных талантах и несомненном (и в его время ни с кем не сопоставимом) понимании технической стороны стихосложения Белый раз за разом демонстрирует неспособность порождения собственного поэтического языка и собственного поэтического мира. В сущности, все это смена одной системы стилизаций другой системой стилизаций (при предельно серьезном отношении к этим стилизациям). Только в «Первом свидании», стилизующем (и безмерно при этом усложняющем) аскетический, мягко говоря, язык Вл. Соловьева, Белый наталкивается на собственный язык (действительно отвечающий его собственным внутренним и внешним обстоятельствам — личности, биографии, воспитанию, кругу, культуре и т. п.; не выдуманный по тем или иным «общим соображениям»), но никогда позже к нему не возвращается.

Любопытно это прежде всего в связи с тем, что в прозе — независимо от того, удачная это проза или неудачная — у Белого всегда есть собственный язык и собственный мир, от которых он как раз время от времени пытается (почти безуспешно) избавиться.

Текущее чтение: «Советские поэты, павшие на Великой Отечественной войне»

Большая серия Новой Библиотеки поэта, понимаете ли. Выпущена в 2005 г., очевидно, в связи с шестидесятилетием Победы.

Довольно-таки бредовое издание — на нем, как на походных сапогах, налипшими комьями нарисованы, то есть, конечно, скорее налеплены «этапы большого пути»: возрожденный в 60-хх гг. предвоенный романтизм («Имена на поверке», сделавшие нескольких погибших молодых поэтов знаменитыми; каравеллы всякие, гренадские волости и пр.); потом позднесоветская бюрократизация: на холодном носу, равнодушно — издания, переиздания, разыскания, расширения и пр. — размыв основного «крепкого» набора, по сути, уничтожение романтической легенды, в чем и есть идеологический смысл 70-80 гг.; потом — уже теперь — просто абсурд: есть деньги по случаю юбилея, ну и сделаем, а для блезиру прибавим парочку «контрреволюционеров»). На предисловии (И. Н. Сухих) останавливаться я специально не буду — оно как раз и есть эти самые сапоги — не всмятку, так в мешочек.

Читать далее

Читающим по-немецки: JURJEWS KLASSIKER

Майская колонка в берлинской газете «Der Tagesspiegel» — о Карле Мае.

Следующая, через пять недель, — о «Докторе Живаго» как о продолжении известного телефонного разговора.

Читающим по-немецки

В воскресном «Тагесшпигеле» рецензия Ольги Мартыновой на замечательную книгу статей и воспоминаний Клауса Райхерта «Обучтение» («Lesenlernen»), которую ваш корреспондент коротко представлял в полной редакции эсквайровской книжной полки.

Без повода

Где-то и когда-то мне приходилось уже объяснять посторонним=иногородним, что вся ленинградская литературная жизнь имеет своим прообразом, я бы даже сказал, праобразом, классическую коммунальную квартиру с ее единственной в своем роде системой отношений (московской литературной жизни положен в основу дачный поселок или кооперативный дом; но это уже другая история). В этой квартире все всех знают, но мало кто с кем разговаривает. В этой квартире пристально следят за соотношением коммунальных прав и обязанностей, в этой квартире алкоголик Мишка сидит с папиросой «Север» на рундучке в коридоре и считает, кто сколько минут отговорил по общему телефону, в случае нарушения лимита покрикивая и поторапливая. Из чистого, между прочим, чувства справедливости. Алкоголику Мишке никто никогда не звонит — все его друзья внизу, на углу Колокольной и Марата, у магазина.

Вне этого языка описания, вне понимания жестообразующих механизмов (и вне хорошего владения историей неуплаты коммунальных сборов, нарушений очередности уборки и борьбы за место квартуполномоченного) невозможно понять какие бы то ни было ленинградские литературные отношения.

И знаете что? И Бога благодарите, что вы их не понимаете. Не надо вам этого.

Читающим по-немецки: JURJEWS KLASSIKER

Колонка в воскресном «Тагесшпигеле» — о Джозефе Конраде (а заодно и об Александре Грине).

Следующая, через пять недель, будет о Карле Мае. В мае — всегда о Мае.

РАЗГОВОР О ЖИЗНИ И СМЕРТИ

В Иерусалиме прочел «Доктора Живаго» целиком — с начала до самого что ни на есть конца (в видах предстоящей колонки). Хотел, главное дело, проверить свои (более чем скептические) ощущения двадцатилетней давности — вдруг по каким-то причинам несправедлив был тогда, чем-то раздражен, чересчур задорен? Помню, меня пуще всего смутила полнейшая незначительность беспрестанно говорящих и делающих глупости персонажей. Поэзия, может, и должна быть глуповатой, и автор с этим прекрасно справился, — думал я тогда, — но проза-то зачем?

Но чисто теоретически нельзя было исключить, что нынешние мои впечатления вдруг возьмут и окажутся принципиально отличными от тогдашних — бывает и такое.

Конспективно и скорее для себя — наблюдения и мысли по поводу этого чтения. Для колонки, конечно, пригодится не больше пяти процентов, но не выбрасывать же остальное, хотя для чего оно, собственно? Ну да ладно, это вообще другой вопрос.
Читать далее

Читающим по-немецки: JURJEWS KLASSIKER

Новая колонка — о Сологубе. К столетию книжного издания «Мелкого беса». Следующая (через пять недель) будет о Джозефе Конраде.