РАЗГОВОР О ЖИЗНИ И СМЕРТИ

В Иерусалиме прочел «Доктора Живаго» целиком — с начала до самого что ни на есть конца (в видах предстоящей колонки). Хотел, главное дело, проверить свои (более чем скептические) ощущения двадцатилетней давности — вдруг по каким-то причинам несправедлив был тогда, чем-то раздражен, чересчур задорен? Помню, меня пуще всего смутила полнейшая незначительность беспрестанно говорящих и делающих глупости персонажей. Поэзия, может, и должна быть глуповатой, и автор с этим прекрасно справился, — думал я тогда, — но проза-то зачем?

Но чисто теоретически нельзя было исключить, что нынешние мои впечатления вдруг возьмут и окажутся принципиально отличными от тогдашних — бывает и такое.

Конспективно и скорее для себя — наблюдения и мысли по поводу этого чтения. Для колонки, конечно, пригодится не больше пяти процентов, но не выбрасывать же остальное, хотя для чего оно, собственно? Ну да ладно, это вообще другой вопрос.

I

Первые несколько страниц (похороны матери) меня почти испугали и одновременно обрадовали — показались совсем даже неплохими. Но вскоре отпустило, и, кстати, я вспомнил, что двадцать лет тому назад (я читал не в с/тамиздате, а в «Новом мире») начало мне тоже скорее понравилось. Говорить, конечно, следует о том, что есть, а не о том, чего нет и что можно было бы сделать, но из первой половины текста можно было бы, вообще говоря, выстричь пять-шесть небольших рассказов, несколько несамостоятельных по стилистике в широком эклектическом диапазоне (Куприн/Леонид Андреев/Шмелев), но в целом вполне пристойного дореволюционного качества. А из второй половины — пару очерков во вкусе «молодой советской прозы 20-х гг.» — которая про гражданскую войну в Сибири и на Дальнем Востоке (Вс. Иванов, например; т. е. слегка похуже, конечно, но тоже ничего). Можно было бы произвести и другую процедуру — прочесать мелким гребешком да и вычесать все пластически и ритмически тонкие «модернистские» фразы. Получилось бы страниц, думаю, сорок «пастернаковской прозы 30 гг.». А сухой остаток — раздать бедным. Сухим пайком. Впрочем, они его, кажется, уже получили.

В воспоминаниях вдовы упомянутого в скобках Всеволода Иванова значится: «Всеволод упрекнул как-то Бориса Леонидовича, что после своих безупречных стилистически произведений «Детство Люверс», «Охранная грамота» и других он позволяет себе писать таким небрежным стилем. На это Борис Леонидович возразил, что он «нарочно пишет почти как Чарская», его интересуют в данном случае не стилистические поиски, а «доходчивость», он хочет, чтобы его роман читался «взахлеб», «любым человеком»» (взято из послесловия к моему изданию: М., Книжная палата, 1989, кажется, год)

Оставим в стороне сомнительную этическую сторону и высокую юмористическую ценность этого ответа — «пишем нарочно похуже, чтоб, значит, понесли нас с милордом глупым вместе с базара, поскольку читателей своих не уважали, не уважаем и уважать не будем» — и обратим сначала внимание на это «почти как Чарская». Чарской я не читал, но что-то в сходном (кажется) роде, по моему ощущению, действительно лежит в подоснове нашей эпопеи. Автор, вероятно, полагал, что источниками и прообразами ее являются Толстой и Достоевский. На самом же деле, полагаю, Толстой с Достоевским не ночевали там и не дневали. В том числе и потому, что Пастернака как романиста отличает удивительно последовательное нежелание? — неумение? — непонимание необходимости? — показывать узловые сюжетно-содержательно события и сцены — моменты, существенные для развития сюжета и персонажей. Важное в «Докторе Живаго» пересказывается и/или должно пониматься из контекста. Несущественное в этом смысле (поэтически-атмосферное, объяснил бы доброжелатель — а на самом деле бесконфликтные сцены и сомнительной интеллектуальной ценности разговоры) описывается и показывается более чем развернуто. Ни Толстой, ни Достоевский так не делали. Даже не в самом удачном романе Льва Толстого, упомянутом здесь только ради его иллюстратора, было бы трудно себе вообразить, что суд над Катюшей Масловой не представлен в лицах, а сообщен читателю задним числом. Что читатель, так сказать, поставлен перед фактом. Что ж тут и иллюстрировать-то было бы, с позволенья сказать? Увы, сын иллюстратора «Воскресения» систематически уклоняется от неприятной (трудной) работы и растягивает приятную (легкую). По-человечески это вполне понятно, но само распределение предпочтений свидетельствует о том, что наш автор наклонностями и способностями, необходимыми для романиста-реалиста XIX века, не обладал, и, стало быть, зря брался за эту утомительную затею.

II

Но литературная основа у «Доктора Живаго», естественно, имеется. И довольно, на мой взгляд, определенная. Чарская не Чарская, а вот Всеволод Крестовский — тот, пожалуй, да. По многим формальным, да и по некоторым содержательным приметам «Доктор Живаго» — в сущности, роман-фельетон на манер «Петербургских трущоб». То же рвано-эпизодическое строение, те же романтические с-с-стр-р-расти (утроение свистящего здесь обозначает некоторую малахольность основных лироэпических героев, особенно заглавного), та же полнейшая немотивированность физических перемещений персонажей в пространстве и их психологических изменений во времени, не говоря уже о человеческих взаимоотношениях, никак не желающих проявляться и развиваться, а умеющих только объявляться и… развеваться, что ли. Те же злодеи и святые, те же таинственные личности, время от времени появляющиеся из кустов со злодейскими или благодетельными намерениями. Разбойники — благородные и не. Юмористические мужички-с… Словом, типичная мыльная опера конца XIX века. Но, к сожалению, довольно-таки неудачная мыльная опера. В первую голову потому, что у автора не наблюдается ровно никакого умения построить эпизод, являющийся естественной сюжетной единицей как романа-фельетона, так и мыльной оперы. Вообще нельзя не заметить, что книга написана — с точки зрения выбранного жанра и направления — совершенно беспомощно. Всеволода Крестовского из Бориса Пастернака тоже не получилось.

Но и Пастернака там осталось немного (те упомянутые сорок страниц выжимок, в основном, из первой половины романа). Даже в том, что касается фактуры текста, автор подчас достигает удивительных (для Всеволода Иванова) успехов в решении поставленной перед собой задачи писать плохо. На пути к социальной близости к посещающему базары мужику (т. е. в данном случае представителю новорожденной послевоенной массовой интеллигенции) доходит кое-где до практически полуграмотности. Одна «больная водобоязнью бешеная собака» чего стоит. Чахоточная туберкулезница как бы…

III

Устоявшееся мнение о каком-то особом гуманистическом пафосе нашей эпопеи связывается, как правило, с пассажами насчет «изуверств» «как красных, так и белых», что приводит нас к ожесточенно обсуждавшемуся в свое время вопросу: «А было там что-нибудь этакое или все же не было? А можно было напечатать “Доктора Живаго” в советской печати (и таким образом, подразумевалось, избежать скандала) или все же нельзя?» В прежние годы я принадлежал скорее к числу считающих, что «ничего там такого и не было», что только исключительная тупость советских культур-чиновников довела дело до этого, как, впрочем, и до многих других скандалов, которых, с их же точки зрения, умнее было бы избежать. Сейчас я несколько переменил свою точку зрения. «Доктора Живаго» в исходном виде действительно невозможно было напечатать в советской печати 60-х годов и даже не просто по цензурным, а в первую очередь, по социально-климатическим условиям. И дело как раз в этих самых «изуверствах как красных, так и белых». Шестидесятые годы были как бы «второй революцией», общество и его молодая научно-техническая интеллигенция находились в ожидании скорого наступления светлого будущего (и жизнь фактически постоянно изменялась в лучшую сторону; все бурлило и радовалось; на официальном уровне шла речь о возврате к «ленинским нормам») — «комиссары в пыльных шлемах» не подлежали никакому пересмотру. Роман Пастернака нарушал это основополагающее табу: из него совершенно ясно, что автор и сам не знает, что ему нравится (или не нравится) больше — красные или белые, революция или контрреволюция, старая Россия или новая. Единственное, что совершенно ясно: автору определенно не нравятся евреи, но для шестидесятых годов это был уже (и еще) не плюс. «Ренегатский антисемитизм» Бориса Пастернака не представляет ровно никакого теоретического интереса — народ жестоковыйный, отказывающий исчезнуть как раз тогда, когда Борису Леонидовичу в очередной раз особо срочно потребовалось сделаться великим русским писателем, и всякое напоминание о происхождении от этого народа осуществлению такого намерения, с его точки зрения, мешает — в первую очередь, субъективно, внутри себя мешает. Напоминаний же можно избежать, если напоминать не о ком. А о вымерших народах приятно и вспомнить. Неслучайно, что рассуждения на сей счет (транслируемые самыми светлыми, положительными и, главное, самыми умными, как это ни смешно звучит, персонажами «Доктора Живаго» — т. е. Гордоном и Ларой) возникают именно в местах, связанных с еврейскими неприятностями — какое-то глубокое чувство заслуженности этих неприятностей (погромов и пр.) владеет автором; очевидно ему они кажутся справедливым наказанием за нежелание самоуничтожиться. Собствено, там это прямо и говорится. Комплекс ренегатского антисемитизма (и всегда Пастернаку присущий, вспомним его знаменитый разговор с Мандельштамом по поводу «Мы живем, под собою не чуя страны…») достаточно хорошо изучен и сам по себе ничем особо не интересен. Далеко не всегда этот комплекс проявляется в форме христианского или исламского антисемитизма (т. е. с использованием соответствующих теологических понятий), иногда — в двадцатом веке даже часто — и в других формах: от коммунистического, как, собственно, у зачинателя и коммунизма, и коммунистичского антисемитизма («Вексель – вот Бог еврея») Карла Маркса до антисемитизма социалистических сионистов («Сделаем новый еврейский народ, чтобы никто не заподозрил нас в принадлежности к предыдущему»). Все это, повторяю, изучено и само по себе совершенно неинтересно, но по ходу именно этого чтения наводит вот на какую мысль:

IV

«Доктор Живаго» — опоздавшая книга. Он должен был бы выйти лет на десять раньше, в 1947-48 гг, во времени, которому, собственно, и принадлежит по своим, так сказать, идейно-художественным характеристикам, во времени, которым (это гипотеза!) в значительной степени и порожден — в окончательной своей форме, по крайней мере. В атмосфере борьбы с космополитизмом, в пафосе восстановления форм (во всех смыслах) императорской России (России скорее Александра III, если конкретно; на старости лет Иосиф Сталин хотел построить прекрасную империю своей юности), в общем стилистическом повороте культуры и идеологии к последней трети XIX века, начавшемся еще до войны, но после войны решительно продолженном, «Доктор Живаго» мог бы получить Сталинскую премию 3-й степени. А то и 2-й. Некоторые колебания насчет изуверств Главный Читатель мог и простить своему «небожителю», так неожиданно вернувшемуся к разговору о жизни и смерти. Тем более, что и сам он уже, кажется, нетвердо знал, что ему больше нравится — красные или белые, революция или контрреволюция, старая Россия или новая. Главный Читатель и Телефонный Собеседник — да, тот мог — он, но никто иной. После смерти Мирового Духа (по аттестации, как известно, будущего идеолога Евросоюза Кожевникова) никто в СССР не смог бы осмелиться на такой поворот. Ведь не Хрущев же, в самом деле!

В этом свете неприятности, обрушившиеся на автора с официальной и официально-писательской стороны, следует понимать прежде всего как борьбу со сталинизмом, с реакционной с точки зрения «возвращения к ленинскому пути» апологетикой национально-государственной исключительности и исторической особости России. Неофициально-писательское возмущение Пастернаком (если отвлечься от реакций, подобных реакции Вс. Иванова — их было немало по домашним чтениям в дружеском кругу) складывалось из возмущения коллег нарушением негласного договора, т. е. своего рода, с их точки зрения, «бесчестным поведением» Пастернака. Сведенный во второй половине 30 гг. с «позиции поэта» и вроде бы вполне согласившийся на роль переделкинского небожителя и переводчика, никакого актуального значения в советской литературе не имеющего и на него не претендующего, Пастернак, слегка прибабахнутый, но, в сущности, уже вполне свой друг и коллега, почти равноправный участник писательских застолий, вылезает вдруг с эпопеей, претендующей на особое положение, на общенародную значимость, на осмысление исторического пути. Да еще и нарушающей монополию переделкинских соседей на эпическое сквернописание (фокус, в свое время вышедший у Леонида Леонова, но значительно раньше и при совсем других исходных условиях). Такого от Пастернака никто не ожидал. Это просто-напросто по-человечески обидело. Что ему, мало Шекспира и гурзоты выдавали, что ли? Дача вон, как у настоящего… В гости приглашаем, сидим-выпиваем, как люди… А он, оказывается, и не небожитель никакой, а тоже в Шолоховы хочет!

Понятно, что авторы обращения редколлегии «Нового мира», инициировавшего всю эту катавасию, не в состоянии были именно таким образом сформулровать свои претензии к «Доктору Живаго», для этого у них просто-напросто не было никакого категориального аппарата, не говоря уже о нервах. Пастернак — сталинист? Да они бы сами свезли себя в Кащенко. Они лишь смутно чувствовали несоответствие курсу партии и правительства (да еще такому на данный момент хорошему и прогрессивному) и реагировали в привычных формах. Да и сам Хрущев, положивший жизнь на борьбу с тенью Сталина, вряд ли в состоянии был сформулировать, что его так беспокоит в тех отрывках и выдержках, которые ему были представлены. Тем не менее, объективно-исторически «Доктор Живаго» возвращал в «мрачные времена культа», причем с неожиданной в буквальном смысле стороны.

V

Здесь интересно кратко сопоставить «Доктора Живаго» с «Виктором Вавичем» другого Бориса — Бориса Житкова. Житков происходит из демократической провинциальной (полу-)интеллигенции, принявший непосредственное, искреннее и чрезвычайно активное участие в русской революции. Он исходно социально близок правящей в тридцатых годах касте. Но «Вавич» — попытка построить как бы «социалистический модернизм», т. е. предложить совершенно партийно-ортодоксальное представление о России, о революции, вообще о мире, используя при этом технические приемы, в первую очередь оптику и композиционные принципы символистской прозы: Ремизова, отчасти Белого и, главное, Сологуба.
Среда происхождения Бориса Пастернака — московская «реакционная» профессура и богатое окультуренное купечество, из детей которых вербовались московские символисты, поколение за поколением. Среда, наиболее (после, конечно, петербургского высшего чиновничества) отдаленная от «революционно-демократической интеллигенции» и необязательно даже на словах сочувствующая «Революции» (исполнявшей у тогдашней интеллигенции всех слоев и видов роль нынешней «Демократии»). Пастернак, плоть от плоти этой среды, как бы он себя дальше ни позиционировал, попытался в «Докторе Живаго» построить модель «антисоциалистического реализма», т. е. романа, технически выполненного по самым ходульным образцам оглупления и примитивизации русского классического романа XIX века, что были предложены по ходу строительства «советской литературы», но вложить в него (и сам это сознавал и целеполагал, что подтверждают его же собственные письма) «несоветское» религиозно-философское и историко-философское содержание, созданное на основе (также чрезвычайно уплощенной и примитивизированной) религиозной и исторической философии из времен своего детства и юности.

Надо сказать, что несмотря на очевидное художественное поражение, именно путь Пастернака оказался на последующие четверть века стержневым для советской (в антропологическом смысле советской, т. е. создаваемой советскими людьми) литературы. Именно на путях «антисоветского соцреализма» новая интеллигенция, порожденная советской историей, находила свою духовную свободу и, соответственно, художественное выражение. Что и позволяет иногда использовать слово «соцреализм» как чисто эстетическое понятие, как обозначение некоторого литературного направления вне зависимости от его идеологического наполнения. Любопытно, что из пяти русскоязычных нобелевских лауреатов по литературе трое — Пастернак (как романист), Шолохов (кто бы им ни был) и Солженицын — принадлежат именно к этому направлению. На мой личный вкус, однако, подлинного художественного совершенства достигло оно сравнительно недавно, уже на наших глазах — в «Генерале и его армии» Георгия Владимова (поверьте, это сказано безо всякой иронии, я действительно очень ценю этот роман, особенно его поразительное тройное начало), о чем мне уже приходилось в свое время писать и говорить. Тогда (вероятно, по наивности моей и удаленности от центра событий) еще казалось, что художественный взлет этот совпал с естественной кончиной метода, но сейчас уже снова не кажется. Кажется, что метод снова живет и побеждает, стремительно, правда, скатываясь со взятой им вершины.

VI

Впрочем, я отвлекся, чего не хотел. Что же еще сказать о «Докторе Живаго»? У его автора, большого поэта Бориса Пастернака, есть очень много «смягчающих обстоятельств». По природе своей он был, очевидно, человеком, не слишком приспособленным к абстрактным размышлениям — человеком быстрых чувств. И всю жизнь пытался мыслить, даже философствовать, поскольку все прототипы «великих писателей», для него существенные, были «мыслителями». Поэтому он довольно часто писал неумные вещи. В том числе и в стихах. В том числе и в великих стихах.

Он не был, по всей видимости, человеком религиозным — но опять же: сформировавшие его время и среда, а позже оглядка на опорные для него фигуры — Толстой, Блок, Рильке — требовали от него «трансцендентности». Поэтому иногда в его сочинениях появляются ханжество и сусальность.

Кроме того, чисто по-людски, ну подумайте сами: легко ли, намереваясь стать великим русским писателем, жить с такой смешной, даже, если вдуматься, водевильной фамилией. Пастернак. Баклажан. Кабачок. Бурачок (такая действительно была). А что ему оставалось, как не становиться великим писателем? Великим художником он не мог затевать становиться — пришлось бы открыто конкурировать с папой. Великим композитором — Скрябин не позволил. Философом? Не те были марбургские отметки. Оставалось только сделаться великим писателем, что уже автоматически было связано с русским языком, с русским народом, и все это в истолковании осатанелого московского вагнерианства в сочетании с символистским постславянофильством, разведенном на самом квасном народничестве вплоть до настоящего народобесия. В какие футуристы ни уходи (тоже характерный для него ход — уход от конкуренции с отцами) — все равно ведь не избавишься.

Но все же предполагаю, что кто-либо, году эдак в 1912-м убедивший бы Б. Л. Пастернака взять литературный псевдоним, решил бы значительную часть мучавших его всю жизнь проблем. Впрочем, это уже не о «Докторе Живаго» — «Доктора Живаго» в таком случае просто-напросто бы не было. Не знаю, как кто, а я бы не очень огорчился.

Стихи-то остались бы. И среди них, и в том числе и среди приложенных к роману, есть прекрасные, замечательные, гениальные и выбирайте превосходные степени, какие хотите. Это-то само собой разумеется. Но ничего не отменяет.

РАЗГОВОР О ЖИЗНИ И СМЕРТИ: 27 комментариев

  1. Я не перечитывала «Живаго» с детства, а тогда он мне показался не романом, но отличным комментарием к стихам — не знаю, покажется ли мне сейчас этот комментарий наивным?

    • Комментарий? В некотором смысле, пожалуй… С моей точки зрения, скорее наоборот: стихи (если Вы имеете в виду не стихи Пастернака вообще, а стихи из романа) — комментарий к роману. Но, пожалуй, единственный смысл, который я могу извлечь из этого комментария, что и такие невыразительные, малахольные, не шибко эмоционально и интеллектурально одаренные личности, каким не то что показан нам, а скорее через неспособность романиста «показать человека» к нам как бы просачивается доктор Живаго, могут — в совершенной независимости от перечисленных обстоятельств — являться авторами таких более чем замечательных стихов. Это высказывание, точнее утверждение, которое я слышу. Но я не уверен, что я с ним полностью согласен. Хотя, конечно, в жизни всякое бывает.

      • Ну, Живаго, мне кажется, вообще никак не показан. А я имею в виду в некотором смысле стихи Пастернака вообще. Мне казалось, что это единственный смысл романа — некое прояснение пастерначьих поэтических позиций.

  2. Спасибо, очень интересно. И получается, он добился своего: «Пастернак» сейчас звучит совсем не водевильно, наоборот, требуется усилие, чтобы вспомнить про исходное слово. Как и «Толстой», например.

  3. Г-н franc_tireur, очевидно, намекает на «жзээльную книжищу» Д.Быкова, категорически противоположную Вашим оценкам.

    Не знаю, Олег, не знаю… И дело даже не в сути сказанного Вами, а скорее в тоне что ли…
    Глубина, тонкость, даже в общем и целом неотразимая убедительность Ваших концеций, как ни странно, мне не кажется правдой. Да, думаешь, читая ваш текст, всё верно, точно, глубоко, блистательно-иронично в ряде мест(за исключением, простите, не очень достойного привлечения фамилии Пастернака в сферу обоснований Ваших), однако вот никак не соглашаешься.
    Обычно ошибку критика в разборе того или иного писателя и его произведений можно обозначить артиллерийским понятием «недолет». Ваш случай — редкостно-обратный, это скорее «перелет», но в итоге — то же самое непопадание в фокус. Тому виной, как кажется мне, Ваше стремление к вивисекторской объективности, иногда — несколько цинического свойства. Такой род объективности, как ни странно, обычно соседствует с заведомой предвзятостью, которую никакое второе, третье, четвертое прчтение произведения не в состоянии истребить.
    Не знаю, насколько понятны мои сображения.
    Но это честные соображения, вызванные уважением к Вам и Вашим суждениям.
    Иначе бы и возражать не стал.

    • Книгу Быкова не читал, ничего не могу про нее сказать.

      Вы во второй раз уже предъявляете претензии к моему тону, что мне само по себе представляется несколько выходящим за рамки хорошего тона. Мне мой тон не кажется некорректным, но в любом случае, мой тон — это не предмет обсуждения и не имеет никакого отношения к смыслу высказывания. Я прекрасно обхожусь этим тоном на протяжении последних 37 лет литературной деятельности, но упаси бог, я его никому не навязываю. Так же, как и моих взглядов и суждений. Высказывание этих взглядов и суждений имеет чисто информационный характер — для тех, кого интересует чужое мнение, а не защита своих собственных картин мира.

      Ваши сообращения мне понятны. Что в них, собственно, может быть непонятного: это не соображения, а детские обиды. Поэтому Вам и тон не нравится.

      Но обсуждать тут, собственно, нечего. Я высказал свои впечатления и мысли — это не больше (но и не меньше), чем мои мысли и впечатления.

      • У меня нет никаких детских (?) обид.
        Напротив, мне кажется, что это Вы слегка обижены моими — тоже никого ни к чему не обязывающими — суждениями.
        Извините, больше не буду. 🙂

  4. Интересно, как угадал Набоков с «чаровницей из Чарской», поставленной в пару к «лирическому доктору»…
    Всеволод Иванов был хороший писатель. Не великий, но — очень добротный. Мастер. Я не читал его халтурных вещей вроде «Пархоменко», но подозреваю, что и там он не опускался ниже определенного уровня. И, конечно, не понимал, зачем другим опускаться. Да еще бесплатно.
    В «Вавиче» я совершенно не вижу советской картины мира. Вот уж чего нет, того нет. Мрачный экзистенциализм, не говоря уж о сильной политической двусмысленности. У Житкова есть еще один роман, которым восхищался Хармс — «Без совести». Надо прочитать.

    • Мое ощущение от «Вавича» было: снять техническое исполнение — будет чистый «Грач — птица весенняя». Кажется, идеологических претензий к «Вавичу» и не предъявлялось? Роман жедолжен был обсуждаться, рецензироваться, отрывки печатались. И это во время, когда идеологические претензии предъявлялись ко всему. Или я ошибаюсь? Давай мы переделаем все прочие дела и сядем — одновременно перечитаем «Виктпора Вавича».

      О другом романе Житкова я не слышал. Может, повесть? Найдешь — кинь ссылочку.

      Вс. Иванов был хороший. Я его не много читал — а вот «ПАрхоменко» как раз читал. Не хже людей. А фильм — так просто замечательный. Какой там Махно и как он поет…
      .
      Ну не за бесплатно, положим. Там была ставка больше, чем жизнь

        • Это я знаю. Но в Советской стране, если ты забыл, книга обсуждалась и до того, как бывала напечатана— на секции СП, например. На нее писали внутренние рецензии (не меньше двух), взвонованные перестраховщики слали сигналы в органы, если опасались политического вредительства. Насколько я знаю, ничего такого с Житковым не было — об писал «Вавича» долго, печатал, кажется, фрагменты, книга прошла инстанции и была подписана в печать и напечатана. Что ее пустили под нож, так это другая история — связанная, вероятно, с началом войны и с обострением бдительности. Но кажется, ее не упрекали во вредности — только в несвоевременности. Впрочем, я историей вопроса подробно не занимался.

  5. С ренегатским антисемитизмом я ничего не понимаю. Нарциссизм и самоненависть — пожалуй, да. Творческая амбивалентность, эмоциональность убеждений — сколько угодно. Но анти-что бы то ни было — я в нем не чувствую и не вижу. Пастернак по природе — гимнопевец, одописец, любвеобилец. Темные стороны жизни (и свои темные стороны), страдание — ему невыносимы и незримы.
    Не чувствую, что он поэзией занялся в видах будущего величия. Поди найди единственный дар при многих способностях — нормальный процесс самоиспытания через музыку, философию и т.д.

    А в остальном — Вы написали очень проницательно. (М.б. и в другом проницательно, но того я в Пастернаке не вижу. Вижу А, но Б для меня из этого не следует.)
    Роман на редкость неудачен, пожалуй такой второй неудачи и не вспомнить. И из-за поздней тяги к «величию» тоже.

    Но… я всегда слышу стихи из романа, вспоминаю какую-нибудь подмерзшую осеннюю рябину, первый подтаявший ноздреватый снег, елку и девочку в ночном освещенном окне — и… все прощаю и забываю. Каким-то таинственным образом роман для меня «спасен» периферийными деталями, ландшафтами, наивно-умышленного, глупого не помнится. Вещь настолько, особенно к концу, откровенно лубочная и непритязательная, — что сердце судит ее по самому снисходительному счету.

  6. Почти все это верно, насколько здесь уместно слово «верно», но почти ни с чем из этого нельзя согласиться. Кажется, что говорит модернист, для которого идеальный текст — однородно-компактный. В применении к музыке было бы так: Возьмите любую симфонию Малера — из нее вполне можно сделать отличный вальсок в духе И.Штрауса-1 или -2, нежную колыбельную в духе Брамса, смерть героя из оперы Вагнера и вдобавок — сцену карнавала, не совсем как у Шумана, нет, но близко. Да и фамилия у него с претензией — ишь, художник выискался, пивовар богемский. Стыдно-с, молодой человек!

    По мелочи: если некий субъект, существуя в модусе А, страдает и причиняет страдание ближним — субъектам, живущим в модусе Б, переход субъекта в модус бытия А крайне желателен для всех. Вот и весь антисемитизм, который Вы приписываете Пастернаку. Гордон — милашка, но не особенно-то умен: всего лишь умница. Лара — страшная женщина. В сущности, единственный стоящий человек во всей этой истории — сам Юрий Андреевич, о чем он и сообщает, с полным на то основанием, своим сомнительным друзьям где-то ближе к концу романа.

    • Ну так и не соглашайтесь, если не можете. Я никого ни в чем не убеждаю, просто высказываю свое мнение.

      Мое мнение — модернистское оно или нет — простое: книга совершенно беспомощная по всем техническим параметрам, релевантным для такого рода сочинений, и — это мое в своем роде «открытие» — идейно-политическое ее наполнение пропитано (если не порождено до известной степени) культурно-политической атмосферой времен «борьбы с космополитизмом». В принципе, это «сталинистский роман», за который он не был признан и, вероятно, уже никогда не будет признан — большинство ведь «не может согласиться» с доводами, даже если они кажется верными. Потому что «не может согласиться».

      Именно в качестве иллюстрации этого мне и понадобилась тема антисемитизма Пастернака, который я, конечно, не «приписываю», а если и «приписываю», то не я — вещь это известная. Ну и что с того? Я же не определяю своего отношения к писателям по этому признаку — если Блоку было можно, то почему нельзя Пастернаку (думаю, эта мысль и последнему приходила в голову)? Роман плох вне зависимости от этого.

      Но если Вам хочется считать его хорошим, так ради бога. Я ни за что не борюсь — мне достаточно своего права (и имеющейся пока возможности) высказывать (для чего? — вопрос другой; вероятно, это инстинктивное) свои мысли и представления в том виде, в каком они у меня имеются.

      (А насчет фамилии — так это глупость, извините. Я совершенно серьезно говорил о психологических сложностях, какие бывают у людей со «смешными фамилиями». Просто для лучшего понимания комплекса психологических проблем Пастернака. Это вещь реальная и психологией изученная.)

      • Неужели Вы можете верить, что Пастернак с его «бэкграундом» — в первую очередь образованием и своего рода аристократизмом — мог купиться на лживую дешевку сталинского производства? Дело не в том, хорош роман или плох (по всем понятиям он плох, но ведь есть вещи, которые собой создают канон), дело в том, что, пусть ДЖ и вписался бы в контекст гонения на иностранщину и евреев конца 40-х, это вовсе не значит, что роман конгениален той атмосфере. Чего только туда не вписывали!

        В вопросе о фамилии я Вас неправильно понял.

        • Да, именно так и полагаю — по всему, что я знаю о времени, о Пастернаке-человеке и его эволюции.
          А Булгаков, устроивший званый праздничный ужин после постановление о «Трех богатырях», по Вашему мнению, мог купиться на «дешевку» (ничего особо дешевого я в ней, кстати, не вижу, не дешевле всего прочего — хоть тех же «комиссаров в пыльных шлемах», на которых кто только не купился)?

          Ему совершенно не надо было покупаться — это и есть исходный идейный фон сформировавшего его времени, места и круга, о том-то я и пишу.

          Есть вещи, которые создают канон, это правильно. С моей точки зрения, эта вещь к ним не относится, только и всего. Она просто плоха.

          Вы что же, защищаете от меня Пастернака? Так я ведь не осуждаю — я понимаю. И понимаю его так. На основе долговременных размышлений об истории России и русской литературе и свежих впечатлений от романа «Доктор Живаго».

          • Приходится защищать — Ваше утверждение об «исходном идейном фоне» слишком сильно. Допустим, ДЖ пришелся бы ко двору в 1948 г. Допустим, Сталин вольно или невольно чем-то отозвался на чаяния Булгакова или Пастернака. Людям старого склада естественно хотеть, например, чтобы в школах преподавали историю скорее по Иловайскому, чем по Покровскому. Это не делает их сталинистами ни в коей мере. Да и ассимиляционизм не есть антисемитизм.

            Касательно пропуска узловых сцен я тоже не вполне согласен, но это другой разговор.

            • Я уже понял, что Вы со мной несогласны.
              Это прискорбно, но ничего не поделаешь.

              Когда я буду готовить статью к печати, я еще раз обдумаю Ваши возражения, хотя они, на мой взгляд, скорее эмоциональной, чем интеллектуальной природы.

Добавить комментарий