Про предысторию я уже писал.
Начало романа вполне замечательно:
Покойным ровным шагом, впереди гигантское красное знамя, со стороны вокзала приближается конный отряд.
Хоть я и привык к таким проездам, но сейчас он производит на меня сильное впечатление. Я останавливаюсь, обескураженный надписью черными буквами по красному знамени: «Да здравствует революция! Смерть жидам!» (перевод — наскоро — мой)
И дальше всё идет «покойным ровным шагом». Равномерность и сдержанность интонации, тон отчета, как бы слегка со стороны, даже если о себе и о близких, и о страшном — особенно если о страшном! — выведение за скобки эмоций и оценок… Оказывается, это был в 30-х гг., по крайней мере, во французской литературе, «русский стиль» — интонация приезжих из кошмара революций и гражданских войн. Мальро в своей рецензии на этот роман намекал, что это как бы не совсем литература, что ей бы следовало оперировать идеями и образами и вообще быть более французской.
Любопытно, что такая сухость, отчетность, равномерность совсем не характерны для «молодой советской литературы», даже если речь идет о тех же материях и о тех же реалиях — о погромах, налетах, отступлениях, наступлениях — возьми хоть «Конармию». Одессит Матвеев-Константиновский — полная противоположность «южной школе» со всем ее метафорическим роскошеством и революционным романтизмом. По тону его можно скорее отдаленно (но очень отдаленно) сравнить с Добычиным, которого недаром часто сопоставляют в последнее время с Эмманюелем Бовом-Бобовниковым, одним из классиков этой литературы отстраненности.
Пожалуй, можно говорить в этом случае об особом состоянии людей из Восточной Европы, особенно евреев из Восточной Европы. Они оказались — довольно неожиданно для себя — в ситуации полной беспомощности, полной объектности. Игрушками всех — от соседских крестьян, которым понадобился их скарб, до Истории и Политики с самых заглавных букв. Разумеется, речь идет о нерелигиозных или совсем мало религиозных евреях, поменявших — очень незадолго до того, начиная со второй половины 19 в., свойственное религиозному сознанию ощущения полнейшего нахождения в «руце Б-жьей» на известную независимость, на веру в Прогресс, Гуманность, Европейскую Цивилазацию — как там покрикивал Пиня из «Мальчика Мотла»? — Колумбус! Бокл! Цивилизация!…
Но и религиозный человек, полностью отдающий себя воле Б-жьей, знает/верит, что от него, от его поведения многое зависит. Он должен делать то-то и то-то и не делать того-то и того-то. Поведение его структурировано религиозными законами.
«Цивилизованный человек» (а значительная часть евреев Российской Империи очень хотела быть «цивилизованными людьми») верит, что если не всё, то почти всё зависит т него самого — от его усилий, от его талантов, от его знаний. Надо только преодолеь препоны, косные рамки, налагаемые как традиционной жизнью еврейской общины, так и отсталыми, неевропейскими законами Российской империи.
А тут — опыт, несовместимый ни с тем, ни с другим: от тебя не зависит ровно ничего, ты можешь быть кем угодно, каким угодно, делать что угодно — тебе или повезет или не повезет. Но ты в любом случае объект, предмет.
Интересно, что ни у одного из персонажей «Загнанных» нет имени. Это вполне известный экспрессионистский прием, но здесь он работает как-то не так: оказывается, что в пусть отстранненом, но вполне равномерном повествовании Матвеева лишение персонажей имен придает им не обобщенность, как можно было бы подумать, а некую призрачность. Без имени человек оказывается тенью себя. Это не Жена, Брат, Мать с большой буквы (я, впрочем, читаю немецкий перевод, а по-немецки это нельзя сделать), а жена, брат, мать. Кто бы мне заглянул во французский текст и сказал, как в оригинале — со строчной или с заглавной?
Надо будет при случае попробовать на классике XIX века проверить этот эффект — лишить главных персонажей имен и посмотреть, какие это даст эффекты. Может, это технически не получится.