Из главы «Бодун №3»
Каморка со столиком сразу у двери, под настенным телефоном. На столике негорящая лампа без абажура — кривая пружинная нога. Рядом немытая красная чашка в белый горошек и внутри себя пятнистая толстохрустальная пепельница. Под обе подстелена “Петербургская бесплатная газета”, раскрыта на разделе вандалозащищенных домофонов. Галогеновый свет шел из-за раздвижной толсто-стеклянной, а скорее всего, плексигласовой двери, а за ней, собственно, и помещалось “оно”. Пуще всего “оно” напоминало длинный туалет со множеством открытых ячеек, разделенных кафельными перегородками высотой до плеча, какие встречаются на вокзалах областных центров, — но до ледяного блеску надраенный. Второе отличие: у всех ячеек имелись жестяные шторки, и на каждой амбарный замок. Почти у всех. Одна самая дальняя была, кажется, не завешена, и вроде бы даже виднелся краешек ступеньки — той, что у вокзальных сортиров ведет обычно к очку. Я завороженно двинул прозрачную створку — легко откатилась. Просунул руку в свет — рука немедленно до пупырок замерзла и пятнами поголубела. Вошел весь и под волнообразный шум приставными шажками двинулся — очень медленно заскользил по стенке спиной. Сперва я увидел туфли (не по сезону мокасины), потом колени в распузыренных джинсах, потом живот в вязаной кофте, потом все пузатое огромное тело, сидящее в кожаном кресле со склоненной на грудь головой. Голова вся обросла сивыми волосами, бледно-голубое лицо сверкало. Подошел на еще чуточку и узнал отчима. Глаза его были полуоткрыты, как бы сощурены, вокруг шеи повязан с заходом на подбородок черно-красный клетчатый шарф — мамин подарок на 23 февраля, день его освобождения с химии, голубоватые руки с татуированными перстнями сложены на животе. Но он не казался мертвым — казался дремлющим с полуприкрытыми веками, как он всегда после обеда, по его выражению, кемарил. Да и кресло было, похоже, то самое. “Отчим, — позвал я сиплым шепотом. — Отчим, вы меня слышите?” — чуть погромче и сильно сиплее. Вдруг мне показалось, что одно его веко дрогнуло, а щека пошевелила боковым куском бороды, и я что есть силы пустился бежать. И гораздо быстрее лани.
Через некоторое время заметил, что бегу на усиление колокольного звона (что у них там, церковь на палубе?), и стал бежать на усиление колокольного звона — снизу вверх, и по коридорам, и сверху вниз, и снова по коридорам и снизу вверх. И прибежал. Переминаясь и с такой силой дыша носом, что ноздри внутри себя слипались, постоял перед дверью, за которой звенело-гудело. Я слегка подоил оттаявшую бороду, потолкался без особых надежд и понял: еще минута, и всё, обоссусь. С отчаянья всунул найденный ключ, повернул — дверь взвизгнула и распахнулась в исполосованную прожекторами колокольную корабельную ночь. Я выскочил и сразу оказался у борта, на мое счастье, не сплошного, а поперечно-решетчатого…
— Ссышь? — спросил у меня за спиной ровный голос Исмулика. — Ну ссы, ссы. Смотри, не примерзни только, депутат Балтики. Слушай, а ты случайно ключа моего универсального не находил?
Колокола перестали, только подзванивали еще слегка по инерции, почти шелестели — как если бы терлись о ветер, которого не было. Ближе к носу кто-то закашлялся и сквозь кашель сказал: “Вирай, кому говорят, вирай! Вот пидор нерусский!”. Я помотал головой, блаженно прислушиваясь к журчанью внизу.
— Ну, ничего не поделаешь. Значит, посеял.