Когда Полонская и Фофанов приехали, я — по воспоминаниям — сделал предположение, что «Фофанов — поэт плохой, но исторически существенный, Полонская — поэтесса неплохая, но исторически совершенно несущественная«.
В том, что касается Елизаветы Полонской, можно сказать, что мое подозрение/воспоминание в основных чертах подтвердилось — поэтесса она литературно-исторически очень малосущественная (хоть и твердо вписанная в историю литературы серапионовым членством), а считать ее «неплохой» или «туда-сюда», или «не очень» — дело, в конечном итоге, личных дефиниций. Стихи даже лучшего для нее времени, 20-х годов, не вызывают у меня особого восхищения, хотя и отвращения не вызывают. Есть места нерешающе милые, но, кажется, ничего выдающегося. Иногда, преимущественно на четвертых строчках четверостиший, возникает едва уловимая речевая и/или стиховая неуклюжесть, что непреложно свидетельствует о том, что автор пишет стихи «подбором», как переводчик переводит, т. е., собственно, поэтом по темпераменту не является. Сама по себе книжка сделана неплохо, предисловие Б. Фрезинского более чем добротно с историко-биографической точки зрения, но в литературном смысле ощутимо страдает от любви автора к героине, что, конечно же, вполне простительно и понятно.
А вот что касается Конст. Фофанова, то я даже не мог предположить с каким интересом буду читать и статью С. В. Сапожкова (где любовь и симпатия к предмету не отменяет трезвого взгляда на него), и его комментарии к отдельным стихам, и сами стихи. Вообще, должен сказать, издание, совершенно соответствующее (когда-то высокому) филологическому стандарту «Библиотеки поэта». Показалось даже, что книжки вроде Багрицкого в Малой серии или «Поэтов, погибших на Великой отечественной войне» были каким-то страшным сном. Хотя вполне возможно и даже более чем вероятно, что как раз эта книга является сном, пусть и приятным, а реальность — там. Вот и посмотрим по ближайшим выпускам — как издадут Слуцкого, Антокольского, Бродского и Кривулина.
Если же вернуться к Фофанову, то на первом же развороте я вдруг засомневался:
…Быть может, тебя навестить я приду
Усталой, признательной тенью
Весною, когда в монастырском саду
Запахнет миндальной сиренью…
………..
Но ты не узнаешь, родная, меня.
Пройдешь ты, потупившись, мимо,
Бледна, как мерцанье осеннего дня,
Прекрасна, как тень серафима…
Ну и что, что
Ты будешь от думы земной далека,
Я буду весь трепет и дума. —
зато миндальная сирень! Автору двадцать три года, все еще впереди!
И на этом же развороте, в ст. «Весенней полночью бреду домой, усталый…» восхитительная строчка «Вот дрожки поздние в тиши продребезжали» — нет, это какой-то другой Фофанов, не тот, какого я помнил и ожидал!
Но… следующий разворот, еще один, еще… Все-таки Фофанов оказался тем Фофановым (увы, а я уже было размечтался!) — стихи, сложенные из готовых блоков, причем блоки эти — не чисто словесные, а ритмически-интонационные и, как следствие, синтактические формулы, не то что бы взятые, а опережающе собственное сознание всплывающие из подсознания. Чтобы далеко не ходить: стихотворение, сделавшее Фофанова известным — напечатанное в «Русском богатстве» и предпосланное всей его первой книжке «Звезды ясные, звезды прекрасные…». Здесь (несколько и удачно подрезанная на одно сухожилие) ритмическая формула по типу «Утро туманное, утро седое», буквально заразившая русскую поэзию 70-90-х гг. XIX в. Она встречается у всех и везде, и у самого Фофанова очень часто и без ритмических перебоев. Но, конечно, не одна она — весь Фофанов практически состоит из ритмических формул как общего пользования, так и непосредственно маркированных именами Фета, Лермонтова, иногда Некрасова и очень часто Тютчева. Иногда он наполняет их «посторонними словами», как бы желая разорвать «гаспаровскую смыслоритмическую связь», иногда перенимает и наложенную на формулу семантику. В принципе, можно сказать, что к собственным стихам Константину Михайловичу Фофанову просто не удавалось пробиться — поперед них выскакивали чужие.
Фофанова часто укоряют (с самого начала, с рецензий на первую же книжку 1887 г. укоряли) в недостатке стиховой и прочей литературной культуры. Еще в недостатке вкуса (спорить тут трудно, слова он не чувствует, «аромат»/»ароматный», например, наличие которого автоматически зачеркивает любое стихотворение любого автора, встречается у Фофанова буквально через два стихотворения на третье) и в отсутствии «мировоззрения» (ну это «михайлóвская шарага» — в смысле недостатка народных страданий и борьбы с проклятым режимом). Но насчет «культуры» — ситуация парадоксальным образом совершенно обратная: голова Фофанова так набита звучанием чужих великих стихов, что он становится жертвой собственной ритмической памяти.
Нам эта ситуация не совсем незнакома, скорее наоборот — в тех же 80-90-х гг. уже следующего, ХХ в., общий уровень стиховой начитанности привел к массовому распространению того же самого явления — мышления чужими ритмическими формулами. В 80-е гг. это вылилось в создание некоего общего мандельштамо-бродского языка, в котором все было уже до такой степени перетерто и подогнано к уровню сознания позднесоветской интеллигенции, что уже почти не ощущалось ни писателями, ни читателями этих стихов как «чужой голос» — это был общий язык позднесоветского интеллигентского стихописания «квадратиком». В 90-х гг. эта чрезмерная память на стихи у следующего поколения, чей репертуар уже не ограничивался АМЦП (б), вследствие чего «общего», немаркированного персональными именами языка уже как бы не получалось, обернулась «центонностью», «интертекстуальностью» и т. п., причем, конечно, и первый вариант продолжал (и продолжает) существовать.
В общем, «плохой» ли поэт Константин Фофанов, я оставляю за скобками. Думаю, что скорее плохой. Но это опять же вопрос дефиниций. *
А вот то, что это явление невероятно интересное и в плане психологии поэзии, и в плане ее исторического развития — можно считать, благодаря этому тому НБП, не только всецело подтвержденным, но и многократно усиленным.
…Кроме миндальной сирени (боже, сколько у Фофанова дальше сирени, и сколько всякой другой растительности, и как подробно он все это пытается описать, «как Фет» — но почти никогда ничего не видно, ничего не слышно, и все запахи кажутся только названными — кроме этого, горько-миндального, монастырского) и строчки про дрожки нашлось еще одно стихотворение у Фофанова, которого, пожалуй, уже не забыть — написанный незадолго до смерти, в 1911 г., проект надгробья:
ЗАВЕЩАНИЕ
В дни, когда меня не будет,
Завещаю вам, друзья:
Пусть металл меня разбудит,
Пусть из меди буду я.
Пусть вокруг играют дети
И цветет сирени куст,
Пусть услышит звуки эти,
Как при жизни, медный бюст.
Хоть без чувства, хоть без слов он,
Но по-прежнему живой, —
Это Фофан, бедный Фофан,
Это друг наш дорогой!
**
По мне так стоило бы бюстик установить, где-нибудь в Гатчине, где Фофанов с многочисленным семейством проводил обыкновенно летние месяцы. А то и в каком-нибудь петербургском скверике между двух брандмауэров. Что вам, жалко, что ли? И написать на цоколе:
Это Фофан, бедный Фофан,
Это друг наш дорогой!
Конст. Мих. Фофанов (1862 — 1911)
* Дочитывая этот толстый том до конца, я вдруг подумал: а что было бы, что осталось, если бы убрать из Фофанова все элементы внешнего версификационного механизма и таким образом обезвредить его память на ритмические формулы? И стал старательно производить этот мысленный эксперимент. Всё же остались бы «пустые» — безуханные, неслышимые, невидимые слова, слова обозначения в безнадежной попытке рассказать сложность мира, которая в стихах не рассказывается, а только показывается. Короче, подумал я, если убрать внешние признаки регулярного стихосложения, какой-то Драгомощенко получится.
Дочитал до конца, что в моем случае означает — до выходных данных. А в выходных данных стоит: «Верстка — А. Т. Драгомощенко, Й. Е. Сакулина». Спасибо, конечно «Новой Библиотеке поэта», что она не поддается на дикую, омерзительную моду писать инициалы без пробела, но вот интересно, что за русское имя начинается на и краткое. Йожик, что ли? На всякий случай, из тех же выходных: «Корректор — О. И. Абрамович».
** В рецензии г-на Немзера, на которую любезно указал Роман Ромов, предпоследняя строчка цитируется как «Это Фофан, это Фофан». Вероятно, голова критика забита не только историко-литературными, но и ритмо-синтактическими клише.