«Меандр» Льва Лосева.
Меандр — античная река, знаменитая своей извилистостью, стала нарицательной и превратилась во многих языках в ряд модных до сих пор слов; по-немецки, например, обожают писать в рецензиях: «Der Text mäandert». Ничего меандрического в этой книге, впрочем, нет — просто сборник разного рода мемуарных текстов, не до конца сведенных в единое целое. Если экстраполировать среднюю часть, т. е. собственно наброски к воспоминаниям, то получится скорее «Обводный канал» какой-нибудь — длинная, узкая, ограниченная замусоренными берегами и еле движущая волны вода. Очень мало чего неожиданного и/или интересного, всё (или почти всё) ожидаемое. Мир, увиденный так, как он должен был быть увиден — человеком этого возраста, этого происхождения, этого образования, этой биографии. А это слегка скучно, мне, по крайней мере. В стихах Лосева всё то же самое окутано покровами версификационной блистательности — своего рода фейерверком над Обводным каналом. При вспышках проявляются разные картины — иногда пейзаж преображается на секунду в нечто небывалое, а иногда — наоборот, становится еще беспросветнее. Про стихи, впрочем, я уже писал когда-то, да и дело сейчас не в них.
Первый раздел книги посвящен мемуарным текстам о Бродском. Конечно (но это касается, разумеется, не только Лосева), культ личности Иосифа Бродского в его окружении — до некоторой степени является превращенной канализацией культа личности другого Иосифа, того, в честь которого Бродский, по всей очевидности, был назван. Тот культ был хорошо знаком людям этого поколения по детству, по школе, по вузу, оказался воспрещен ходом истории, но психофизическая потребность в нем, очевидно, была — и одного Иосифа подменили другим. Думаю, еще более широкий культ личности Солженицына в советской «элитной» интеллигенции 60-70 гг. — того же происхождения.
Пока я читал эту часть (в поезде из Франкфурта в Берлин, под безостановочное воркование польской тетеньки, которой все равно было о чем — главное, говорить; она и говорила: о квашеной капусте, о благородном поведении генерала Чуйкова, спасшего Краков, о барочной польской литературе, о том, какой папа-Войтыла душка, хотя она и «не католичка», что по-польски означает, не что она еврейка или протестантка, а что она неверующая — и так четыре с половиной часа) — основное чувство у меня было: сочувствия к Бродскому. Как же ему, в сущности, должно было быть тоскливо и душно со всеми этими людьми! (Может, и не было, но у меня было такое чувство.) Бродский сам ведь не был интеллигентом, а весь круг его друзей и поклонников был, естественно, интеллигентским. Я бы сказал, что единственным неинтеллигентом (в повышенном, конечно, а не пониженном смысле), которого он знал — была Ахматова, и именно это было решающим ее «уроком», именно этим он обязан ей. Это была ее тайна (что большие поэты не бывают интеллигентами), не то что скрывавшаяся ею от совслужевских детей, но тот, кто тайну эту если не осознал, то хотя бы заподозрил на живом примере Ахматовой — «сорвал все цветы родства». (Не знаю, стоит ли здесь подчеркивать, что эта ахматовская тайна вовсе не означала, что большие поэты бывают люмпен- и прочими пролетариями, грошовыми хамами и т. п.: речь идет о другом «образованном классе», том, которого в России к 60-м гг. давно уже не было, да и сейчас, к несчастью нет, но отдельные элементы его психосоциального образа иногда вырываются из небытия и находят себе — иногда почти случайных — носителей.)
Забавно, что абсолютная, не ограниченная никаким здравым смыслом «лояльность» Лосева к Бродскому (который всегда во всем прав, всегда всё понимает, всё предвидит и т. д. и т. п.) отказывает только один-единственный раз — когда речь заходит о стихотворении Бродского на независимость Украины. Тут Обводный канал натыкается на свои пределы: Низзя, как шутили в дни моей молодости. Конечно, очень трудно понять, что именно благодаря тому, что Бродский способен на такие чувства и на такие стихи, он — Бродский. Иначе он был бы Найманом, в лучшем случае Рейном. Важное слово — чувства. Такие идеи кому угодно могут в голову придти по нашим временам, но гнев Петра Великого на иуду-Мазепу, возродившийся в этом выдающемся стихотворении, есть прежде всего аутентичное чувство, а не «самопозиционирование» интеллигента-патриота. Интеллигенты вообще не бывают патриотами, даже если публикуются в «патриотических изданиях».
Когда так скучно читать, развлекаешь себя пустяками. Вот, в отрывке о Юрии Кублановском цитируется его стихотворение со словом «фóльга». И, ничтоже сумняшеся, поправляется: «фольгá», дескать. Один взгляд в словари избавил бы профессора Лосева (или его издателей) от неловкости — норма, в общем, двойная, а ударение на первый слог — естественнее и благороднее хамоватого советского на второй.
Собственно воспоминания (т. е. вторую часть книги) я читал на обратном пути, в поезде Берлин — Франкфурт, где никаких речепадов, слава Богу, уже не было. Может быть, поэтому, а может быть, потому, что почти любые воспоминания, почти любая чужая прошедшая жизнь имеет свой интерес, особого протеста или удивления у меня не было. Про вся и всех рассказано так, как можно было ожидать, что будет рассказано.
Конечно, можно было бы попробовать заинтересоваться многочисленными суждениями о литературе и искусстве, разбросанными по этой толстой книге. Но… мнения о литературе и искусстве человека, который восторгается романом «Доктор Живаго» (у нас, тут кстати, рекламируют мороженое новое — «Доктор Живаго») и считает Солженицына литературным гением, всерьез воспринимать я не могу. Такой человек для меня в этой области полностью дисквалифицирован. Но сам по себе, по-человечески, не могу сказать, что встающий со страниц этой книги человек был мне неприятен. Напротив даже. То что называется «приличный человек». Следящий за тем, чтобы таковым остаться. Только действительно — уж очень обычный.
Третья часть «Меандра» посвящена известной квартирной эпопее. Этот текст я читал в свое время в журнальной редакции и перечитывать не стал.
Книга, в общем, малоинтересная.