Тихий ритор (об Алексее Порвине)

На сайте «Новая литературная карта России» выложили мое предисловие к только что вышедшей книге Алексея Порвина «Стихотворения» (М.: Новое литературное обозрение, 2011. — 240 с.).

Приехали книги (4)

«Меандр» Льва Лосева.

Меандр — античная река, знаменитая своей извилистостью, стала нарицательной и превратилась во многих языках в ряд модных до сих пор слов; по-немецки, например, обожают писать в рецензиях: «Der Text mäandert». Ничего меандрического в этой книге, впрочем, нет — просто сборник разного рода мемуарных текстов, не до конца сведенных в единое целое. Если экстраполировать среднюю часть, т. е. собственно наброски к воспоминаниям, то получится скорее «Обводный канал» какой-нибудь — длинная, узкая, ограниченная замусоренными берегами и еле движущая волны вода. Очень мало чего неожиданного и/или интересного, всё (или почти всё) ожидаемое. Мир, увиденный так, как он должен был быть увиден — человеком этого возраста, этого происхождения, этого образования, этой биографии. А это слегка скучно, мне, по крайней мере. В стихах Лосева всё то же самое окутано покровами версификационной блистательности — своего рода фейерверком над Обводным каналом. При вспышках проявляются разные картины — иногда пейзаж преображается на секунду в нечто небывалое, а иногда — наоборот, становится еще беспросветнее. Про стихи, впрочем, я уже писал когда-то, да и дело сейчас не в них.

Первый раздел книги посвящен мемуарным текстам о Бродском. Конечно (но это касается, разумеется, не только Лосева), культ личности Иосифа Бродского в его окружении — до некоторой степени является превращенной канализацией культа личности другого Иосифа, того, в честь которого Бродский, по всей очевидности, был назван. Тот культ был хорошо знаком людям этого поколения по детству, по школе, по вузу, оказался воспрещен ходом истории, но психофизическая потребность в нем, очевидно, была — и одного Иосифа подменили другим. Думаю, еще более широкий культ личности Солженицына в советской «элитной» интеллигенции 60-70 гг. — того же происхождения.

Пока я читал эту часть (в поезде из Франкфурта в Берлин, под безостановочное воркование польской тетеньки, которой все равно было о чем — главное, говорить; она и говорила: о квашеной капусте, о благородном поведении генерала Чуйкова, спасшего Краков, о барочной польской литературе, о том, какой папа-Войтыла душка, хотя она и «не католичка», что по-польски означает, не что она еврейка или протестантка, а что она неверующая — и так четыре с половиной часа) — основное чувство у меня было: сочувствия к Бродскому. Как же ему, в сущности, должно было быть тоскливо и душно со всеми этими людьми! (Может, и не было, но у меня было такое чувство.) Бродский сам ведь не был интеллигентом, а весь круг его друзей и поклонников был, естественно, интеллигентским. Я бы сказал, что единственным неинтеллигентом (в повышенном, конечно, а не пониженном смысле), которого он знал — была Ахматова, и именно это было решающим ее «уроком», именно этим он обязан ей. Это была ее тайна (что большие поэты не бывают интеллигентами), не то что скрывавшаяся ею от совслужевских детей, но тот, кто тайну эту если не осознал, то хотя бы заподозрил на живом примере Ахматовой — «сорвал все цветы родства». (Не знаю, стоит ли здесь подчеркивать, что эта ахматовская тайна вовсе не означала, что большие поэты бывают люмпен- и прочими пролетариями, грошовыми хамами и т. п.: речь идет о другом «образованном классе», том, которого в России к 60-м гг. давно уже не было, да и сейчас, к несчастью нет, но отдельные элементы его психосоциального образа иногда вырываются из небытия и находят себе — иногда почти случайных — носителей.)

Забавно, что абсолютная, не ограниченная никаким здравым смыслом «лояльность» Лосева к Бродскому (который всегда во всем прав, всегда всё понимает, всё предвидит и т. д. и т. п.) отказывает только один-единственный раз — когда речь заходит о стихотворении Бродского на независимость Украины. Тут Обводный канал натыкается на свои пределы: Низзя, как шутили в дни моей молодости. Конечно, очень трудно понять, что именно благодаря тому, что Бродский способен на такие чувства и на такие стихи, он — Бродский. Иначе он был бы Найманом, в лучшем случае Рейном. Важное слово — чувства. Такие идеи кому угодно могут в голову придти по нашим временам, но гнев Петра Великого на иуду-Мазепу, возродившийся в этом выдающемся стихотворении, есть прежде всего аутентичное чувство, а не «самопозиционирование» интеллигента-патриота. Интеллигенты вообще не бывают патриотами, даже если публикуются в «патриотических изданиях».

Когда так скучно читать, развлекаешь себя пустяками. Вот, в отрывке о Юрии Кублановском цитируется его стихотворение со словом «фóльга». И, ничтоже сумняшеся, поправляется: «фольгá», дескать. Один взгляд в словари избавил бы профессора Лосева (или его издателей) от неловкости — норма, в общем, двойная, а ударение на первый слог — естественнее и благороднее хамоватого советского на второй.

Собственно воспоминания (т. е. вторую часть книги) я читал на обратном пути, в поезде Берлин — Франкфурт, где никаких речепадов, слава Богу, уже не было. Может быть, поэтому, а может быть, потому, что почти любые воспоминания, почти любая чужая прошедшая жизнь имеет свой интерес, особого протеста или удивления у меня не было. Про вся и всех рассказано так, как можно было ожидать, что будет рассказано.

Конечно, можно было бы попробовать заинтересоваться многочисленными суждениями о литературе и искусстве, разбросанными по этой толстой книге. Но… мнения о литературе и искусстве человека, который восторгается романом «Доктор Живаго» (у нас, тут кстати, рекламируют мороженое новое — «Доктор Живаго») и считает Солженицына литературным гением, всерьез воспринимать я не могу. Такой человек для меня в этой области полностью дисквалифицирован. Но сам по себе, по-человечески, не могу сказать, что встающий со страниц этой книги человек был мне неприятен. Напротив даже. То что называется «приличный человек». Следящий за тем, чтобы таковым остаться. Только действительно — уж очень обычный.

Третья часть «Меандра» посвящена известной квартирной эпопее. Этот текст я читал в свое время в журнальной редакции и перечитывать не стал.

Книга, в общем, малоинтересная.

Приехали книги (3), или Стихи как таковые

Алфавит в произвольном порядке № 15: «П»

Алексей Пурин

Две давно даренные и только сейчас доехавшие книги — книга стихов (шестая, подчеркивается) «Долина царей» (вот она здесь, целиком!) — с рядом нерядовых стихотворений, например, с волшебным:

Была у меня вещица —
подарок от Друга, да.
Я думал, ей не разбиться,
сияющей, никогда.

Круглее луны, чернее
полночной Невы была.
Парила игла над нею,
и музыка в ней жила.

и т. д., найдите поиском по ссылке

От Пурина всегда можно ожидать того или волшебного стихотворения — так было и так есть. Когда-то много лет назад, когда А. С. Кушнер при помощи Лидии Гинзбург насаждал трех своих главных учеников, как картошку при Екатерине, я случайно перефразировал строчки кн. Вяземского: «Пурин, Кононов, Машевский — русской музы близнецы». Тогда это по многим причинам казалось похожим на правду и все смеялись. Не успело насаждение (в разных смыслах слова) произойти, как правда эта порушилась: и близнечества давно нет, да и стихотворные дарования оказались в разных областях и плоскостях. Всерьез как о значительном поэте я могу говорить только о Пурине (впрочем, справедливости ради должен сказать, что Машевского я много не читал).

Вторая доехавшая до нас книжка Пурина — сборник статей о русской поэзии ХХ века «Листья, цвет и ветка». Есть статьи замечательные, с замечательными наблюдениями над обозначенной поэзией — особенно над конкретными текстами (одна из блистательных в этом смысле о Вагинове, хотя я и не совсем согласен с оценками последнего его сборника «Звукоподобие»). Читалось, однако, с легкой печалью — на всем (почти на всем) печать своего времени, первой половины 90-х годов, когда казалось, что вот, оковы рухнули, на свободу вышла великая литература и мы ее счастливые рядовые, и остается совсем чуть-чуть еще, поправить несколько недоразумений, указать на несколько дурачеств, расчистить несколько этажерок от неверных бюстов, и великая эпоха засияет стройно и прекрасно. А сейчас давно уже всем ясно, что и армии никакой не было, а если и была, то вместо генералов у нее были генералы интендантской службы, и что якобы рассеянный враг погодил-погодил, поглядел-поглядел на оказавшихся нестрашными супротивников, с которыми даже объединяться (как планировалось) никакого смысла не было, да и сомкнул ряды. И легко прощает себе и себе подобным любые глупости, так что даже указывать на них смешно: «Корова через ять? — радостно ржет он. — Ага, через ять. Скажите спасибо, что не через ы. Нам это маловажно, мы не грамотой берем. Мы другим местом берем!» — и ковыряет щепотью в ноздре. Там у него сила!

Думаю, в те баснословные времена мы с Алешей не признали бы друг друга в качестве солдат одной армии (да и не признавали, конечно), но живем-то мы пока что сейчас, поэтому вспыхнуло у меня острое чувство нежности к нему, и даже вдруг растроганно вспомнилось, как я впервые услышал его имя и прочитал его стихи — одна гиперактивная поэтесса принесла с «Конференции молодых писателей Северо-Запада», году в восьмидесятом, думаю… Нежные-нежные были стихи, совсем мандельштамовские и, казалось, всё про Батюшкова и про Батюшкова… Я бегло удивился тогда — скорее не тому, что такое пишется, а скорее тому, что такое пропускается на конференции молодых писателей Северо-Запада, поэтому имя запомнил.

Если кто житель Петербурга и окрестностей, то стоит зайти в редакцию «Звезды» на Моховой и купить эти книги. Вряд ли есть возможность раздобыть их иным способом. А заодно, если денег хватит, купите толстенный том, практически полное собрание сочинений Бориса Борисовича Вахтина (я писал о нем), выпущенное той же «Звездой»!

Риссенберг

На сайте «Полутона» выложена вышедшая в Харькове книга Ильи Исааковича Риссенберга «Третий из двух». По моему очень беглому просмотру — довольно удачно выбранная. Распространяться о Риссенберге не буду, потому что уже распространился.

Текущее чтение: Александр Введенский. ВСЁ

Должен сказать, что, будучи владельцем пресловутого двухтомника, особо вчитываться не собирался: текстологические различия — вещь в большинстве случаев интересная только для текстологов, а корпусы обоих изданий в основном совпадают. К сожалению, за прошедшие годы никаких залежей рукописей Введенского не открылось, что, конечно, бесконечно печально. Особо острую фантомную боль производит роман «Убийцы вы дураки», но не будем о том, чего нет, а будем о том, чего есть.

Я собирался только проглядеть аппарат и приложения — чтобы составить собственное мнение, ибо уж очень наезжают на Анну Герасимову ревнители филологизма. Это меня удивило — у меня есть ее Вагинов, выпущенный некогда в томском «Водолее», и, на мой вкус, это практически идеальное издание. «Только проглядеть», конечно, не получилось — и самое главное, что могу сказать после суточного чтения: я очень рад, что эта книжка у меня есть и вообще, что она есть.

Чего многие не понимают или не желают понимать — это, собственно, и не книжка никакая, а своего рода базовая библиотека по Введенскому, составленная из необходимых с точки зрения составителя текстов. Совершенно необязательно быть полностью согласным с этим выбором (я бы, к примеру, очень легко обошелся без эссея С. Бирюкова с плоскостями вроде Тут «кости» рифмуются с «гости», это рифма, вероятно, идущая из фольклора, следовательно, архетипическая — бессмыслица, да не та!), но главное: для начала нужно понять конволютную природу «ВСЕГО». Здесь собрано, конечно, не всё по Введенскому и, конечно, не все достаточное по Введенскому, но здесь, несомненно, содержится необходимый набор текстов и сведений — с некоторыми излишествами, как известно, тоже необходимыми. Т. е. не специализированный на обериутах читатель получает вместе с корпусом произведений Александра Введенского и набор текстов, которые он, в сущности, должен был бы немедленно пойти повсюду разыскивать, чтобы оказаться в состоянии этот корпус хоть до какой-то степени адекватно прочитать. Здесь — и я считаю эту идею чрезвычайно правильной со стороны Анны Герасимовой — невыполнимая повинность эта с него одним движением снимается.

«Разговоры» Липавского, «Возражения» Заболоцкого и статьи Якова Друскина являются, как известно, основополагающими текстами, без которых не может обойтись никакой читатель, желающий что-то понять в поэтике Введенского (и не только Введенского, но и Хармса). Прекрасная деловая статья А. Дмитренко о ранних годах Введенского и летопись его жизни и творчества А. Крусанова, а также воспоминания пасынка Введенского Бориса Викторова с включенными в них материалами следственного дела и послевоенными письмами ленинградских друзей Введенского его вдове, а также переписка Введенского и Хармса предоставляют собой необходимую биографическую основу для представления о его личности и жизни.

Отдельно нужно сказать, что таким образом составителю удалось спасти из небытия погребенные малотиражностью и/или удаленностью места издания книги и материалы. Допустим, лично у меня есть переписка Хармса и Введенского, в свое время я ее заказал из Парижа, или, например, крусановская летопись в белградском сборнике материалов (я о нем как-то даже писал). Но теперь они — и не только они! — сохранены в московском издании, пошедшем уже вторым трехтысячным тиражом, и работают сразу и непосредственно «на текст». Это очень большое дело, как мне кажется.

О воспоминаниях Викторова, кстати, должен заметить, что они и сами по себе довольно любопытны. Это такая раздраженная харьковская проза, имеющая довольно много интонационно-стилистических сходств с тем, что в литературном смысле производится в этом городе, по всей видимости, относящемся к тем немногочисленным и непонятно по каким причинам возникающим городам, обладающим чем-то вроде собственного сознания, которое имеет обыкновение вы(с)казываться через сочинения происходящих из них писателей. Таков, например Петербург. А Москва не такова. Судя по всему, не таков и Киев. В конце XIX-го — начале ХХ-го вв. Одесса была таким сознанием, т. е. живым существом, но, кажется, померла. А Харьков вот жив — ну, он еще молод: родился в таком качестве совсем недавно, судя по всему только после войны — т. е. когда Одесса померла.

Но это отступление. Возвращаясь к Борису Викторову, хотел бы отметить два существенных, с моей точки зрения, обстоятельства:

1. По его тексту очевидно, что он вовсе не бескультурный и недалекий советский инженер, великого своего отчима, в сущности, и не ценящий и превыше всего ставящий Евтушенку, как его часто изображают, а человек сложный, путаный и разный. Но стихи Введенского любящий и память о нем бережно хранящий. Ну, не без инженерства и, вероятно, не без Евтушенки, но — что очень ценно — без попыток навязать эту Евтушенку Введенскому, без попыток изобразить, что он что-то понимает там, где ничего не понимает.

2. Очевидно также, что он не только формальный «законный наследник», но и по сути, «по справедливости» наследник единственного отца, который у него был. И, соответственно, имел не только юридическое, но и моральное право отказать нахамившему ему Мейлаху. Надо сказать, очень показательными является ирония по поводу чувствительности харьковского наследника: «…издание Мейлаха не было своевременно прислано харьковским родным поэта, издатель не вполне аккуратно обращался с рукописями и т. п.» — пишет, например, в недавней рецензии Кирилл Корчагин. Такое ощущение, что нынче как-то уж очень легко принято прощать обиды, особенно нанесенные другим людям, особенно если обижающий коллективным сознанием произведен в good guys. Я бы лично не то что за половину, а даже за одно-единственное «не вполне аккуратное обращение с рукописями» такого рода навсегда вычеркнул бы человека из числа знакомых. И заодно, если уж об этом зашла речь: Кирилл Корчагин пишет: «К выходу «нового Введенского» история с правами прояснилась: оказалось, что никакому Глоцеру они не принадлежали, но последний, обладая юридическим образованием, при поддержке пасынка Введенского Б. А. Викторова крайне эффективно эти права себе присваивал, в том числе в судебном порядке, что, конечно, характеризует отечественные нравы ничуть не меньше, чем характер самого Глоцера» Не знаю, почему у Кирилла Корчагина не было так долго «ясности с правами» (скорее у него нет ясности с юридическими понятиями) — с самого начала, с самой середины 90-х гг., было известно, что Глоцер уполномочен наследниками. Никаких прав себе Глоцер не присваивал, а поступал в соответствии с правами, предоставленными ему доверенностью наследника, что, собственно, ясно и из упомянутого отчета Мейлаха, в котором он, конечно, бескорыстный ангел, Глоцер — злодей, а Викторов — дурак. Кстати, тот факт, что в России признаны законные юридические права наследника-иностранца и, соответственно, его доверенного лица, характеризует российские суды и «нравы» с самой благоприятной, даже, возможно, нереалистически благоприятной стороны. Совсем другая история с правами на Хармса, присужденными американским, а затем немецким судом живущему в Америке сыну Марины Дурново. Тот никакого отношения к Хармсу не имел, Дурново в права наследования не вступала, да и, насколько известно, отказывалась от всяких прав. Вот если российский суд тоже признал эти права Вышеславцева — то вот это как раз «характеризует отечественные нравы»: типичное низкопоклонство перед Западом. А насчет Введенского и всей истории с Глоцером нужно отдавать себе отчет в одной вещи: в этой истории, как я теперь впервые отчетливо понял, все же виноват один-единственный человек — Михаил Мейлах, обидевший Бориса Викторова (даже если он такой, каким его Мейлах описывает) и его мать, вдову Введенского, которая так и не подержала в руках ни одного подготовленного Мейлахом издания своего мужа. А Глоцер их, видимо, не оскорблял. Если бы и Мейлах их не оскорблял, хотя бы неприсылкой изданий и неаккуратным обращением с рукописями, права никогда не попали бы в единоличное распоряжение Глоцера, каким бы он ни был и как бы ни интриговал. Персону Глоцера обсуждать не будем.

Что же касается Герасимовой, ее статьи и комментариев, то могу сказать, что претензии к ним не очень понятные. Статья мне понравилась: в ней есть собственные представления о природе поэтики Введенского, о том как это работает и как это можно понимать (что редко встречается). Если бы Кирилл, например, тот же Корчагин внимательнее прочел статью и, может быть, другие тексты Герасимовой об обериутах, то заметил бы, вероятно, что понятием «смешное» она пользуется не в бытовом, а во вводимом, почти терминологичном смысле, необходимом для различения с «комическим». Но, кажется, она теперь у добрых людей заместо почившего Глоцера bad guy, так что тут уже не до подробностей, конечно.

Комментарии, на мой взгляд (хотя я, конечно, не филолог и не притворяюсь), более чем корректные, а для неакадемического издания, может быть, иногда даже излишне академические в смысле вариантов чтения и написания, а также вполне обильного привлечения комментариев предшественников — того же Мейлаха, Александрова, да и Якова Друскина. Ну а то, что постоянно звучит живой голос комментатора — с отступлениями, личными высказываниями, иногда просто шутками, — так это мне скорее нравится. От некоторых мест получил отдельное литературное удовольствие, между прочим. От такого например:

Но верблюд сказал дурак — в ПСС: но верблюд сказал: дурак; у А. Александрова: Но верблюд, — сказал дурак, из чего следует, что расставлять знаки препинания в чужом тексте дело неблагодарное.

Воистину так!

Очень опять же рекомендую статью Герасимовой 1994 г., помещенную в приложение: «Бедный всадник, или Пушкин без головы» — отличная! Еще раз демонстрирует, что Анна Герасимова относится к тому очень небольшому количеству людей, которые действительно понимают о чем и зачем всё это, и, главное, как это работает.

Замечательно, конечно, у Анны Герасимовой это ее сочетание полного отсутствия филологического тщеславия (что, вообще говоря, не означает отсутствия честолюбия) с уважением к собственной человеческой личности, к своим мнениям, ощущениям, наблюдениям, восприятиям. К собственной человеческой истории, в т. ч. и в смысле отношений с филологией, к ее праву быть зафиксированной в статье, в комментарии. У адептов «чистого филологизма» получается обычно наоборот. Именно это редкостное сочетание привело, я думаю, к решению создать лежащую передо мной «Библиотеку Введенского в одном томе». «Нормальный» филолог переписал бы все, что смог, своими словами, сослался бы, конечно, чин по чину — статья была бы на треть книги, библиография еще на одну треть, и ни один коллега не удивился бы. Герасимова взяла целиком то, что ей показалось необходимым для сопровождения корпуса Введенского — в том числе и потому, что щедра и великодушна.

Я глубоко убежден, что филология — служебная наука, что она должна обслуживать читателей и/или писателей, проще говоря, литературу. А не наука «для себя», рассматривающая существующие в мире литературные тексты (и их авторов) как обслуживающий материал для создания монографий, диссертаций и докладов на научных конференциях (в которых, конечно, ничего дурного нет). Другими словами: литературоведение не ведает литературой и не ведет ее, а предоставляет ей материалы (в широком смысле, включая сюда идеи и представления), полезные для практического самопознания и воспроизводства. И — иногда, в особо счастливых случаях — развития. Филология Герасимовой удовлетворяет меня в этом смысле полностью — она в лучшем смысле слова служебна. Т. е., говоря словами того же Введенского (не раз уже цитировавшимися), «приглашение меня подумать».

В общем, книга совершенно необходимая.

Большое интервью с Еленой Шварц (1999 г.)

Вот здесь оно выложено, спасибо ithaca_66.

Я знал об этом интервью (Лена о нем рассказывала), но, кажется, никогда его не читал — журнал или альманах «Контекст» (кажется, он вскоре закрылся) никогда мне не подворачивался. Когда Лена давала интервью, мы, кажется, были в ссоре (ссора длилась, если ничего не путаю, с середины 1997 г. по середину как раз 1999 г., когда Лена была в Германии в связи с выходом книги стихов и позвонила; первый мэйл помечен 21.09.1999, но это уже из Петербурга, по возвращении).

Очень надеюсь, что когда-нибудь будет создан полноценный сайт, где будет собрано по возможности всё Еленой Шварц и по возможностри всё о Елене Шварц написанное. Пока этого не произошло, мы будем хранить материалы такого рода на соответствующей странице НКХ.

Для тех, кто в свое время пропустил:

блог журнала «Лехаим» выкладывает материалы, в разное время опубликованные этим замечательным журналом. Сегодня — мою прошлогоднюю статью о Бенедикте Лившице. Когда статья вышла, я, конечно, давал ссылку на сайт журнала, но, может быть, кто-нибудь пропустил и интересуется.

Кстати, уже несколько дней сижу за подготовкой книги о русской поэзии, которая, вероятно, будет называться «Заполненные зияния». В ней статья о Лившице (пожалуйста, не «Лифшице»! — «в», а не «ф»; иначе я буду писать «Лосеф»!) занимает одно из центральных мест. Возможным это оказалось после того, как (недавно) была закончена статья о стихах Павла Зальцмана, которая, Б-г попустит, в некотором недальнем времени выйдет в одном хорошем издании.

ДОПОЛНЕНИЕ:
Статья неплохая, но немного грешит «драматайзингом». И самое главное — автор автоматически переносит ситуацию второй половины ХХ в. на 1920-30-е гг. Никакой «второй культуры» в 1920-е годы не было. Была одна культура — с теми же самыми ценностями и критериями, что и до революции. Конечно, публичное существование этой культуры было несколько затруднено, но это не отменяет сказанного выше. А вот уже параллельно этой старой культуре зарождалась литература победивших варваров, которая ее впоследствии и уничтожила. 1920-е годы — это еще не совок в его классическом варианте, который, может, вообще сформировался только после Великой отечественной.

Очень забавный апломб в сочетании с не менее забавным неумением читать и сомнительными сведениями о предмете. Я ничего «автоматически» не переносил — я предложил явлению, которое считаю обнаруженным, название (и тем частично объяснение) «по смежности» — по явлению, существовавшему в других обстоятельствах и имевшему другую природу, что, естественно, и отметил. С моим предложением можно не согласиться, но с реальными аргументами, а не с помощью набора довольно абсурдных утверждений. Не говоря уже о приписывании мне того, чего не было сказано — я, например, нигде не утверждал, что «1920-е годы совок в его классическом варианте»; даже страшно себе представить, что вкладывается в это «совок в его классическом варианте»!

И к слову говоря, никаких «20-х гг.» в историко-литературном смысле не существует: первая половина и вторая половина этого десятилетия — совершенно разные эпохи. У меня речь идет о конце 20-х и начале 30-х гг., когда «официальная советская литература» уже в первичном эскизе сложилась как система (хотя, конечно, и не в том виде, как во второй половине 30-х гг., «после съезда писателей», не говоря уже о послевоенном времени. Именно во второй половине 20-х гг. представители «старой литературы» (включая сюда и авангардистов, еще в начале 20-х гг. считавшихся и бывших вполне «казенным» и пользующимся государственной поддержкой явлением) и тяготеющие к ней авторы следующих поколений, в той степени, в какой они не смогли, не захотели, не были допущены, попали в своего рода «полуподполье» с быстро образовавшимися собственными структурами.

Впрочем, обо всем этом сказано и в статье — если человек этого там не смог прочесть, а отвечает себе на собственные фантазмы, то, конечно, и это пояснение ему не поможет (поэтому в дальнейшую полемику я вступать не буду). Но, может быть, хотя бы не «рецензенту» (не знаю, кто он/она — вряд ли крупный филолог и специалист по означенному периоду; в этом случае тон был бы более корректным и менее самоуверенным: чем больше человек знает о чем-то, тем осторожнее он с полемикой), но, может быть, это дополнение поможет кому-нибудь другому — скажем, молодым критикам и литературоведам, которым следовало бы сделать процитированную запись отрицательным примером для себя — как не надо.

Маленькое историческое уточнение

Иосиф Бродский прилетел в Тбилиси в конце 60-х годов… Тогда он переводил стихи моего брата Отара. Гостил он всего один день, “хотел посмотреть, какие вы на самом деле”. Потом его блестящие переводы стихов Отара цензура изъяла из русской книги… Иосиф уже был выслан из Союза, и его имя нельзя было даже упоминать. Вспоминаю, что он был без пальто, руки в карманах.

это в статье Инны Кулишовой «Бродский и Азия: метафизическая несовместимость» цитируется мемуар грузинского поэта Тамаза Чиладзе.

Мне лично эта история знакома в совершенно ином виде, со слов одной ленинградской филологической дамы, переданных ее ближайшей подругой (слышали в начале 80 гг.). Дама (с дружескими связями в Тифлисе) попыталась устроить для Бродского, нуждавшегося в его послессылочном состоянии в постоянном источнике переводческой работы, сотрудничество с Отаром Чиладзе. Тот выдал подстрочники. Бродский сделал переводы и приехал в Тифлис. Чиладзе прочитал переводы и сказал в характерном неподражаемо-благородном тоне, что стихи-де получились великолепные и он-де, Отар Чиладзе, таких великолепных в жизни бы не смог написать. Поэтому он-де и не может опубликовать их под своим именем. Бродскому ничего не оставалось, как повернуться и уехать. Именно поэтому визит длился один день (!) — кто же приезжал в советские времена в «Тыбилиси» на один день, в обычном случае уже застолье продолжалось двое суток.

Насчет «цензуры», которая «вырезала», что-то я очень сомневаюсь, если честно. Если речь идет об издательстве «Мерани», так и прямо не верю — где им там было разобраться во всех этих Бродских. А если о московском издательстве — то обратно вряд ли: переводы уехавших, конечно, изымались, но тоже далеко не всегда. Было бы интересно посмотреть на доказательства обратного — редзаключение, например: «Ай-я-яй, уберите переводы Бродского!» или письмецо от «цензуры».

Но главное даже не это, а простая арифметика: от 1966, когда произошел однодневный визит, до 1972 года, когда Бродский уехал. легко посчитать, шесть долгих лет прошло, за это время, если бы Чиладзе переводы действительно принял, то он их и в журнале мог бы напечатать, и в альманахе, а хоть и в газете «Советская Грузия». Да и не раз. Бродскому в его ситуации важны были не столько деньги, сколько сами факты публикации.

Вообще, если кто не знает, Отар Чиладзе был более чем приличным поэтом (если судить по переводам Натальи Соколовской) и довольно увлекательным романистом в жанре «кавказского мифологического реализма», как его в семидесятые годы воспитывал журнал «Дружба народов». Тогда мы, конечно, не понимали, что за всей этой возвышенной мифологией скрывается такая же темная, косная, упертая, закомплексованная злобá советского интеллигента в первом поколении, что и у всяких Беловых-Распутиных-и-как-там-их-еще звали, что это «нацменский пандан» (насчет «первого поколения» — знаю, знаю про бабушек, про князей — слыхали и не раз: всё это неважно — неважно, кто из какой семьи происходил, в советской цивилизации интеллигенты были только в первом и во втором поколении, в третьем они уже снова опадали или в первое, или во второе — да и сейчас, кажется, дело обстоит не иначе). Мне романы Чиладзе тогда нравились, хотя я, в сущности, предпочитал Чхеидзе.

В 90-х гг. я прочел — в немецком переводе — еще один его роман, где уже никакого мифологического реализма не было, да и зачем? — свобода, пиши чего хочешь. В результате получилось очень уныло — из какой-то несуществующей и глупой «реальной жизни». Но это явление системное, относящееся ко всем советским писателям — когда с них сняли необходимость выкручиваться, выяснилось, что ничего другого они толком не умеют. Но злобá и закомплексованность, конечно, вылезли в открытый текст.

День снятия блокады: Блокадный текст русской поэзии / Гор и Зальцман

За последние несколько лет неожиданно выяснилось, что у блокады была великая поэзия. Собственно, еще недавно совершенно непредставимая вещь, нуждающаяся теперь в осмыслении.

Сначала появилась книга Геннадия Гора (о ней здесь), стихи из нее — здесь.

Вот два стихотворения Ген. Гора из этой книги, просто в качестве примера:

Сестра твоя залаяла напрасно
Бесстыдные деревья улыбнулись,
Гора сошла с ума опасно
И реки к рекам не вернулись.
Жених сидит и ест невесту,
Старик сосет козу безлюдный.
И теща высунула тела тесто,
И теща показала свои груди.
А теща предложила свои груди
И юбку подняла безумно,
А в окна к нам глядели люди.

1942

Я немца увидел в глаза,
Фашиста с усами и носом,
Он сидел на реке
С котлетой в руке,
С папиросой в губах,
С зубочисткой в зубах
И левой ногой обнимая полено.
Вдруг все мне открылось
И осветилось немецкое тело,
И стала просвечивать
Сначала нога,
А после рука.
И сердце открылось кошачье,
Печенка щенячья
И птичий желудок
И кровь поросячья.
И тут захотелось зарезать его,
Вонзить в него нож,
Сказать ему — что ж!
Но рука испугалась брезгливо,
Нога задрожала
И взгляд мой потух.
То птица сидела с человечьим лицом,
Птица ночная в военной шинели
И со свастикой на рукавах.
Взмах и она улетает.

июнь 1942

Уже Гора как единичного явления достаточно было бы для постановки вопроса о поэтическом языке, оказавшемся практически возможным в ситуации по ту сторону всякой цивилизации — но не по ту сторону культуры, как выяснилось. Но вот совсем недавно возникает Павел Зальцман, о котором я как раз сейчас усаживаю себя писать большую статью, вероятно, под названием «Заполненное зияние — 3» (после «Заполненного зияния» — о Ривине и «Заполненного зияния — 2» — о Горе), и ситуация приобретает черты не исключения, но маленькой (пока!) закономерности..

Зальцман был в 1941-42 гг. (до эвакуации в Алма-Ату) в Ленинграде, вот несколько его стихотворений этого времени:

Застольная песня

Мы растопим венец на свечку,
Мы затопим мольбертом печку,
Мы зажжем запломбированный свет,
Мы сожжем сохраняемый буфет.
Я проклинаю обледенелый мир,
Я обожаю воровской пир.
Мы от всех запрячем
Ароматный пар,
Мы у дворника заначим
Хлеб и скипидар.

Ноябрь или начало декабря 1941
Загородный, 16

Крым

Тесто всходит в темноте белее снега,
Зеленей воды шумят деревья в парке,
Дышит хлебной печью раскаленная дорога,
Пыль лежит, как мука на теплой корке.

Хрупкий сахар арбузов склеивает пальцы,
До локтей в бараньем жире руки,
Крепкий сок благоухает чесноком и перцем,
В нём кипят золотые чебуреки.

Скумбрия еще свистит, захлебываясь маслом,
Камбалы еще сосут лимонный сок.
Неужели этот мир немыслим?
– Всё это голодный сон.

На горячих бубликах распускалось масло,
Мы их заливали козьим молоком.
К розовым бифштексам мы заказывали рислинг –
Почему ж нам не было легко?

Что-то не давало нам покоя.
Что-то нас тянуло к панике.
Видно, нам мерещилась выжатая соя
И дурандовые пряники.

24 мая 1942

Детские игры

Старый дом несносен.
На сухую кашку
Мы наплещем песен
И растопчем кружку.

Посбиваем крышки
И выбросим во двор
Старые игрушки
И прочий сор.

А затем над грядками
С молоком
Мы зальемся сладкими
Незнаком.

И обеспокоенные
Острой болью,
Заметем посеянное
Белой пылью.

Вот умервщлено на стебле, –
Ах, зачем это нужно, –
Молодые, острые как сабли,
Всё, что было нежно.

Что же, мы очень рады,
Нам не жалко
Вывалить салаты
На тарелки.

Веселитесь, детки,
День ваш краток.
Скоро втопчут ветки
В комки грядок.

27 июля 1942
Ленинград

Слава Б-гу, книга стихов Павла Зальцмана только что вышла:

Павел Зальцман. Сигналы Страшного суда. Поэтические произведения. / Составление, подготовка текстов, послесловие и примечания Ильи Кукуя. — М.: Водолей, 2011.