Читающим по-немецки: о дневниках и письмах Булгакова (Frankfurter Rundschau)

В сегодняшней «Frankfurter Rundschau» моя статья об издании дневников и писем Булгакоща.

Кирилл Ждаркин, Стеша Огнева, Иосиф Сталин и другие…

Произведение странного жанра, случайно образовавшееся в конце 80-х гг. (см. вступление), теперь нашло место последнего упокоения в хорошем харьковском журнале.

Вероятно, если интересоваться историко-литературными закономерностями «этого эона» (чем я, впрочем, давно уже особо не интересуюсь), то можно заметить, что Федор Панферов, земля ему пухом, по маловысокохудожественности изложения ни в чем не уступает, напр., г-ну Прилепину с его огромными грудками (хотя должен подчеркнуть, что журналистскую и общественно-политическую деятельность последнего я в целом одобряю). Следовало бы еще проверить соотношение между Лидией Сейфулиной (так страстно ненавидимой человеком непроизошедшего эона, Л. И. Добычиным) или какой-нибудь Вандой Василевской и Л. Улицкой, а также наложение коллективного Льва Никулина на коллективного Дм. Быкова, чем я, конечно, тем более не буду заниматься: и так ясно, что все это один и тот же антропологический материал, один и тот же язык. Когда начнется другой эон, у него будет великая литература, накопленная десятилетиями параллельного существования — примерно с того же Добычина (не говоря уже обо всяких Павлах Зальцманах и прочих Вс. Петровых) и по, например, Елену Андреевну Шварц, пятую годовщину чьей смерти мы, Панферовы, Быковы, Гладковы, Улицкие и пр., вчера НЕ отмечали. Но еще нужно, чтобы этот другой эон начался, а не воспроизводился постоянно этот, с культурной точки зрения абсолютно пещерный и чем дальше, тем больше очевидный как результат деятельности порочной и пещерной совестской (и постсоветской) интеллигенции.

ПЕСНЯ

ПЕСНЯ

5. März 2015 um 21:05

 

ветер маленький поет

бородою подводной веет

весь зеленый полулед

в битых баночках лелеет

полупьет и полульет

и болеет и белеет

         ветер ветер ветерок

         ты не узок не широк

         ты бежишь не уходя 

         от подводного дождя

 

ветер меленький сипит

выгибая блескучий перед

безголовый лебедь спит

водомерка воду мерит

золотой фиал распит

выжми каплю кто не верит

         ветер ветер ветерок

         ты гоняешь катерок

         по черствеющей воде

         ходишь всюду и нигде

 

ветер миленький не плачь

почему же ты все-тки плачешь

и сипишь как сдутый мяч

как слепая тень маячишь

сколько голову ни прячь

без крыла ее не спрячешь

        ветер ветер ветерок

        лебединый ешь творог

        может вздуются крыла

        как у лебедя-орла

 

III, 2015

СТИХИ НА СМЕРТЬ РУССКОГО ПОЭТА ВИКТОРА IВАНIВА

Бедный шарик, бедный пьяный шарик
С черной речью, бьющей из пупа,
Кто в твоих теперь карманах шарит?
Никого. Так стала ночь скупа.

 

Ты теперь не бедный и не шарик,
Ты в отрыве левый крайний бог…
Кто теперь докурит твой чинарик?
Никого. Но и никто не плох.

 

25.02.2015

Текущее чтение: Артур Хоминский, «Возлюбленная псу», М.: Водолей, 2013

Артур Хоминский — тот редкий в истории литературы случай, когда развитие и смена моделей, в том числе альтернативные варианты, демонстрируются как бы одновременно, т. е. как минимум в пределах одного текста. Особенно это заметно в прозе, поскольку поэтические тексты обладают куда большей стилистической инерцией и долгий поток однородных стилистических блоков (сначала гимназической лермонтовщины, потом бытового символизма) лишь очень коротко перебивается странным поворотом, обычно абсурдной или абсурдно-натуралистической деталью.

На наших глазах в романе “Возлюбленная псу” базовый, символистский язык Хоминского (с цитатами из Блока и характерными речевыми блоками типа “И был безумие, злая радость, радость без конца” или “В бреду, в экстазе Тальский целовал чьи-то холодные, гибкие руки…”) переходит в Северянина с «шикарными туалетами» и с теми же «экстазами», но уже особенно глупыми и безвкусными, что по прямому ходу и логично, северянинщина и была мещанским освоением вкусового порока символизма, не случайно Сологуб ездил с Игорь-Северянином по России. Но тут же одновременно текст переливается в чуть ли не обериутский абсурд, до которого в 10-х гг. было еще очень далеко. Т. е. нам демонстрируется и обериутская логика опровержения символистских смыслов как вывод из символизма (обратным ходом). Чего у Хоминского нет совсем, так это акмеистского вывода из символизма — тоже по прямому ходу, но на основе редукции «экстазов» и «безумий». Но и для его кумира, Александра Блока, акмеизм был страшен («без божесттва, без вдохновенья…»), а Северянин — нет. Блок презирал «хороший вкус», что он мог себе позволить, потому что он был Блок, а уже даже Белый — не мог. На конце ряда Хоминский опять же уже может себе это позволить, балансируя на грани «серьезной поэзии» и «наивной литературы», по каковой грани следовало бы еще прогуляться в 1900-10-х гг.

Вероятно, основным и вряд ли осознанным талантом Хоминского была способность отключать контрольную инстанцию сознания. Может быть, ее и исходно не было, этой констрольной инстанции, по личным ли свойствам, по провинциальности ли или «нерусскости», т. е. в данном случае неполной укорененности в национальной литературной традиции), что и приводило к постоянным неожиданным поворотам и столкновениям внутри текста. Своего вкуса к неожиданному уточнению, обрушивающему всю «красоту», он победить не мог (или, что вероятнее, не понимал, что тут нужно что-то побеждать или, наоборот, развивать). Страшный, мистический пес (и в романе, и в соответствующей поэме) неожиданно оказывается носящим прекрасное имя «Пуфик», красавица-миллионерша-поэтесса Зина становится для Тальского (это главный герой романа) «вторым идеалом, невысказанным сном бесконечности» не просто так, а «в 21 час 37 минут». Текст перемежают экскурсы в естественные науки неизвестной достоверности и вполне диковинные умозаключения… Что это, (само)пародия? Особый тип юмора, основанный на стилистических контрастах? Действительно, как утверждается, элементы абсурдизма за 30 лет до Хармса и Введенского (которые на самом деле абсурдистами не были — абсурд и бессмыслица не одно и то же)?

О намерениях Хоминского судить трудно, ясно только, что примеряемый им образ символистского гения (мы с Блоком) никакой ни иронии, ни самоиронии не предполагал. Скорее всего, «так сложилось». Такой был человек.

С риском показаться преувеличителем этнического, замечу все же близость непроизвольного абсурда Хоминского к польскому абсурду 20-х гг., к тому же Виткацы. Например. Впрочем, я уже где-то, кажется, говорил, что в Польше между мировыми войнами было два модерна — один, шедший с Востока, другой, заимствованный с Запада (что не исключает их пересечений).

В ранних стихах имеется элементы польской просодии или, по крайней мере, польского акцента (напр., дифтонги в произношении существительных на -ие), потом они исчезают и версификация утрясается во вполне квалифицированных рамках.

Я попытался найти следы Хоминского в польском Интернете (вполне мог после революции оптироваться в Польшу), но ничего не нашел. Впрочем, и возможностей просто погибнуть во время всеобщей резни на Западе России, которая именуется гражданской войной, у него было беспредельно много. Но все же было бы интересно.

Прекрасное — сжатое, деловое и исчерпывающе демонстрирующее что известно об авторе, а что неизвестно и, вероятно, не будет известно — послесловие А. Л. Соболева, автора «Летейской библиотеки», которой на «Озоне» уже нет, а где ее еще взять, я не знаю.

ИЗВЕЩЕНИЯ НОВОЙ КАМЕРЫ ХРАНЕНИЯ

ОБНОВЛЕНИЕ ДЕВЯНОСТО ШЕСТОЕ от 6 февраля 2015 г.

СТИХИ
Александр Беляков. ПСАЛМОПЕВЕЦ ПСОГОЛОВЫЙ. Тексты 2014 г.

Алексей Порвин. ТРИ ЖУРНАЛЬНЫЕ ПОДБОРКИ:

«Усечения» (Новый берег, 44, 2014)


«Воронье гнездо во все голоса…» и др. стихотворения (Волга, 7-8, 2014)


«Определение дерева» (Урал, 6, 2014)

СТАТЬЯ: СЕРГЕЙ СТРАТАНОВСКИЙ ОБ АРКАДИИ БАРТОВЕ

Сетевые издания «Новой Камеры хранения»

АЛЬМАНАХ НКХ (редактор-составитель К. Я. Иванов-Поворозник)
Выпуск 60: стихи Сергея Шестакова (Москва), Елены Гродской (Москва) и Александра Белякова (Ярославль)

НЕКОТОРОЕ КОЛИЧЕСТВО РАЗГОВОРОВ (редактор-составитель О. Б. Мартынова) Выпуск 28
Игорь Булатовский: НОРВИДОВА ПТИЧКА (к «Восьмистишиям птичиим» Наталии Горбаневской

Небольшие романы — 30

КАРИНТИЯ, В ЦЕРКВИ ДЕРЕВНИ САНКТ-МАРИЕН

отпечаток чертова копыта на полу (сатана заскочил одной ногой за церковный порог, догоняя местного Фауста, и обжегся; копыто небольшое). Здесь же картина местного художника “Иисус Христос вытягивает из воды Генисаретского озера апостола Петра”: у Петра лицо Ленина. Сорок лет висела завешенная, недавно занавеску сняли. 

 

Бога и здесь нет, время опять оказалось обеденное.

 

Низкие горы, круглые, озолоченные. За левыми горами Словения, за правыми Италия. Саму долину залил сиящий туман. Похоже на ослепительное замерзшее водохранилище, откуда торчат верхушки деревьев, кресты церквей, кривые островки — как в Рыбинском, когда уровень воды падает. 

 

А в остальном всё, как везде: барышни, заплетают ногу за ногу, изгибаются спинами и стыдливо хохочут; старушки, дергая носом, жуют пирожное и рассказывают друг другу, кто еще умер; на мясной лавке во всю витрину фотография пасущихся коров, одна говорит в пузыре: “Му-у, наше мясо…”, а другая подхватывает: “… сделает вас сексапильным!” 

 

Туда и обратно — стюардессы Австрийских авиалиний во всем красном, включая чулочки, — как кардиналы. Остервенело распространяют по самолету запах клубники.

`* * *

 

 

 

 

 

     Что мне сказать, не говоря,

     Что (п)лохи н/ваши лекаря? — 

 

 

— Ни в русский, ни в еврейский ад

Меня не пустят, брат,

 

Я буду там, где ничего

И нету никого —

 

В немецком мглиняном раю,

У ночи на краю, 

 

Где в линзах вздымленных огни

И светятся одни —

 

     Из мглы моргают, из глины маячат…

 

     …Но все же пусть она не плачет.

 

I, 2015

Небольшие романы — 29

НАПРИМЕР

Чего я уже никогда не увижу:

 

например, игры в расчесочку (на тыл ладони кладется гребешок, контрагент торопится его приподнять и стукнуть похлестче, ты же норовишь убрать руку, чтобы он промахнулся и получил расческу себе на кулак).

 

Чего уже никогда не учую:

 

например, запаха дымовухи (ту же расчесочку или пластмассовую линейку поджечь и вбросить в туалет, а то и в класс).

Чего уже не услышу:

например, скрипа собственных маленьких валенок по свежему снегу (белая тьма русской зимы, деревянные трамваи, тускло светясь изнутри, подъезжают к остановке; я с санками мимо).

Чего не выпью:

 

например, портвейна “Кавказ” или три семерки или тридцать третьего (хотя если взять коньячного спирту и пополам развести его пепси-колой, то получится примерно то же самое).

 

Но этого уже ничего не жалко. И другого ничего.

ЯНВАРСКАЯ ОДА

Где русский шопот шелестел,
Где плыл — в полýмраке кружася — крин,
Где скалы финские, где Крым,
кристальный шар, Где воздух шел из тел,
на топчанах — Топтучий газ сырой,
Где всякий путник — спутник и герой! —
Гори, гора, мори моря
Янтарным ядом января!

Я пью за русские огни,
За сладость роз туберкулезных,
За эти выхарканы дни
В прозрачных шариках морозных,
сползающих в жерло, как виноград в давильню.
За Корсунь русскую и за жидовску Вильну!
За Океан, где каплют якоря
Янтарным ядом января!

Я пью за храм колхидского колхоза,
Где хмуро пышет Дева-Роза!
За белой Балтики скалы́!
Байкала алые валы!
Оставьте, это спор славян с собой…
Я пью за шопот, за прибой, —
За крин кружащий, за дрожащу тварь,
За яд янтарный, за январь!

I, 2015