Артур Хоминский — тот редкий в истории литературы случай, когда развитие и смена моделей, в том числе альтернативные варианты, демонстрируются как бы одновременно, т. е. как минимум в пределах одного текста. Особенно это заметно в прозе, поскольку поэтические тексты обладают куда большей стилистической инерцией и долгий поток однородных стилистических блоков (сначала гимназической лермонтовщины, потом бытового символизма) лишь очень коротко перебивается странным поворотом, обычно абсурдной или абсурдно-натуралистической деталью.
На наших глазах в романе “Возлюбленная псу” базовый, символистский язык Хоминского (с цитатами из Блока и характерными речевыми блоками типа “И был безумие, злая радость, радость без конца” или “В бреду, в экстазе Тальский целовал чьи-то холодные, гибкие руки…”) переходит в Северянина с «шикарными туалетами» и с теми же «экстазами», но уже особенно глупыми и безвкусными, что по прямому ходу и логично, северянинщина и была мещанским освоением вкусового порока символизма, не случайно Сологуб ездил с Игорь-Северянином по России. Но тут же одновременно текст переливается в чуть ли не обериутский абсурд, до которого в 10-х гг. было еще очень далеко. Т. е. нам демонстрируется и обериутская логика опровержения символистских смыслов как вывод из символизма (обратным ходом). Чего у Хоминского нет совсем, так это акмеистского вывода из символизма — тоже по прямому ходу, но на основе редукции «экстазов» и «безумий». Но и для его кумира, Александра Блока, акмеизм был страшен («без божесттва, без вдохновенья…»), а Северянин — нет. Блок презирал «хороший вкус», что он мог себе позволить, потому что он был Блок, а уже даже Белый — не мог. На конце ряда Хоминский опять же уже может себе это позволить, балансируя на грани «серьезной поэзии» и «наивной литературы», по каковой грани следовало бы еще прогуляться в 1900-10-х гг.
Вероятно, основным и вряд ли осознанным талантом Хоминского была способность отключать контрольную инстанцию сознания. Может быть, ее и исходно не было, этой констрольной инстанции, по личным ли свойствам, по провинциальности ли или «нерусскости», т. е. в данном случае неполной укорененности в национальной литературной традиции), что и приводило к постоянным неожиданным поворотам и столкновениям внутри текста. Своего вкуса к неожиданному уточнению, обрушивающему всю «красоту», он победить не мог (или, что вероятнее, не понимал, что тут нужно что-то побеждать или, наоборот, развивать). Страшный, мистический пес (и в романе, и в соответствующей поэме) неожиданно оказывается носящим прекрасное имя «Пуфик», красавица-миллионерша-поэтесса Зина становится для Тальского (это главный герой романа) «вторым идеалом, невысказанным сном бесконечности» не просто так, а «в 21 час 37 минут». Текст перемежают экскурсы в естественные науки неизвестной достоверности и вполне диковинные умозаключения… Что это, (само)пародия? Особый тип юмора, основанный на стилистических контрастах? Действительно, как утверждается, элементы абсурдизма за 30 лет до Хармса и Введенского (которые на самом деле абсурдистами не были — абсурд и бессмыслица не одно и то же)?
О намерениях Хоминского судить трудно, ясно только, что примеряемый им образ символистского гения (мы с Блоком) никакой ни иронии, ни самоиронии не предполагал. Скорее всего, «так сложилось». Такой был человек.
С риском показаться преувеличителем этнического, замечу все же близость непроизвольного абсурда Хоминского к польскому абсурду 20-х гг., к тому же Виткацы. Например. Впрочем, я уже где-то, кажется, говорил, что в Польше между мировыми войнами было два модерна — один, шедший с Востока, другой, заимствованный с Запада (что не исключает их пересечений).
В ранних стихах имеется элементы польской просодии или, по крайней мере, польского акцента (напр., дифтонги в произношении существительных на -ие), потом они исчезают и версификация утрясается во вполне квалифицированных рамках.
Я попытался найти следы Хоминского в польском Интернете (вполне мог после революции оптироваться в Польшу), но ничего не нашел. Впрочем, и возможностей просто погибнуть во время всеобщей резни на Западе России, которая именуется гражданской войной, у него было беспредельно много. Но все же было бы интересно.
Прекрасное — сжатое, деловое и исчерпывающе демонстрирующее что известно об авторе, а что неизвестно и, вероятно, не будет известно — послесловие А. Л. Соболева, автора «Летейской библиотеки», которой на «Озоне» уже нет, а где ее еще взять, я не знаю.