— то есть о монологе Алексея Прокопьева и ответе Олега Юрьева
Об одной из составляющих – об истории европейского, и, конкретнее говоря, немецкого стиха в XX веке у дилетантов вроде меня, читавших понемногу Рильке, Тракля, Целана и Бобровского, и хорошо, если хоть что-то в оригинале со словарем, а не в переводе того же Прокопьева, к примеру, вообще не может быть никакого собственного мнения. Единственное суждение: известие Юрьева о некотором контрнаступлении регулярного стиха в немецкой поэзии в последнее десятилетие совпадает с аналогичными наблюдениями знатоков текущего англо- и даже франкоязычного стихотворчества. Вообще вопрос о принципиальном различии версификационных перспектив «силлабо-тонических» и «силлабических» культур для меня не очевиден. Французского языка я не знаю вовсе, но польским немного владею, что-то читал, переводил – и ощущения, что положение в недавнем прошлом и настоящем сильно отличается от англо- и германоязычной культуры, кроме небольшого стадиального запаздывания, у меня не было. Но, повторяю, читал я мало, поверхностно, язык знаю плохо, и права голоса не имею.
Зона моих осмысленных суждений начинается при переходе к русской поэзии. Я, разумеется, полностью согласен с Юрьевым в принципиальных вещах. В том, что делать индивидуальный версификационный выбор (если здесь вообще может идти речь о целенаправленном выборе!) исходя из того, что «так во всем мире» — вещь жалкая, провинциальная и бесплодная; что никакого «всего мира» и даже «всего Запада» нет и никогда не бывало; что говорить, не называя имен, о деградации русского регулярного стиха бессмысленно (вообще ни о чем в русской поэзии второй половины XX века нельзя говорить, не называя имен – из-за отсутствия общепризнанной иерархии; если человек говорит о Серебряном Веке, мы по умолчанию предполагаем, что речь идет о Блоке и Мандельштаме, а не о Тинякове и Агнивцеве, но применительно 1970-90-м годам все же предварительно стоит узнать, кто воплощает для говорящего эту эпоху: Елена Шварц или, прости господи, Тимур Кибиров). Что, если говорить о значимых для меня именах – никакой деградации нет и близко. Что, напротив, имеет место (субъективно ощущаемое) качественное ухудшение верлибра при его (объективно наблюдаемом) незначительном количественном наступлении. И это качественное ухудшение случилось не без вредного влияния ремесленных переводов «со среднеевропейского». Я бы даже сказал совсем уж упрощенно и полемично: «советские переводы убили русский верлибр», но….
Но – вот тут и возникает главная проблема. А что такое русский верлибр? А немецкий? «Негативное определение», связанное с отсутствием «закона возвращений», оказывается сомнительным: тот или иной элемент ритмико-синтаксической возвратности, повторности, более или менее сильный
, могут просматриваться почти в любых стихах. Здесь очень многое зависит от интенций и слуха читателя. Потому что – что у нас выходит? «Александрийские песни» — не верлибр, потому что это тонический (акцентный, вероятно) стих. «Мои предки» Кузмина (и ответные им «Мои читатели» Гумилева) вероятно, тоже. Хлебников сомнителен (и следующие его традиции обэриуты, вероятно, тоже). Остаются (в первой половине века) «Нашедший подкову» (но это «пиндарические строки» с отсылкой к немецкой псевдопиндарике времен Гёте и Гёльдерлина – а это, с точки зрения Юрьева, тоже не верлибр) и два стихотворения Блока (но они ориентированы на «Стихотворения в прозе» Тургенева – это уж с другого бока не верлибр). Ну, и Нельдихен – но там тоже всплывет какое-нибудь «но», непременно. «Истинного верлибра» вообще не остается.
У меня есть ощущение, что верлибр – понятие вообще не стиховое, а культурно-историческое или даже культурно-психологическое. Что верлибр – это то, что слышится как верлибр читателями данного времени. Или то, что решили слышать таким образом. Здесь могут быть курьезы. Геннадий Айги (о символическом значении этого имени можно не говорить) – это не частично, как Алексеев, это на сто процентов «ложный верлибр», там нет вообще ни строчки не силлабо-тонической. Но где не силлабо-тоника, там, если угодно, тоника. Гипотеза: весь «верлибр» при желании можно было бы разобрать на «разноиктную тонику» и «стихи в прозе». Впрочем, любая система стихосложения – это отчасти субъективный конструкт. Приведенный Юрьевым пример с силлабическими стихами, которые ныне читаются как тонические, особенно выразителен.
Об откровенном фарсе я не говорю – например о том, как мы с Юрьевым с легкой руки одного выпускника филфака некоторое время назад оказались определены в «верлибристы». Хотя и это свидетельствует о, скажем так, идеологической наполненности понятия.