1.
Ах, если бы, ладно — золотом, хоть оловом залить
и взять за ýхи голову и так ее нагнуть,
чтоб потекла по желобу умнеющая нить
и там внутри додумалась бы до чего-нибудь,
хотя бы до круглой пулечки, до ядрышка ума,
до той холодной дулечки, что завсегда в уме,
до ярмарочной гулечки, что насвистит сама
за черную копеечку: товарищ, не бздюме!
Вот с этой-то пулей-гулечкой и преломить ружжо
в зеленом тире маленьком, где мишка и кузнец
стучат по наковаленке, когда им хорошо,
когда в них пуля-дурочка попала наконец!
2.
Так просто подумать об этом,
как летом не думать о том,
что будет зима, и за каждым ответом,
за каждым закашлянным ртом,
за каждым зачуханным светом
придется влезать в общий том,
какой неизвестно по счету,
но едущий из-за угла,
где взял переплетчик в тугую работу
уже остальные тела,
трамвайную искру-зиготу
на две половинки деля.
3.
Квадрат — это круг с крылышками.
Е. Ш.
Не представить квадрата,
всех его четырех сторон,
сразу,
но если представить,
что со всех четырех сторон
сразу стемнело, и глазу
сам черт не брат,
а хочет быть другом,
это и есть квадрат,
но лучше ему быть кругом
с крылышками…
4. ALSO SPRACH
…и здесь идет Бобра с Козлом
неспешная борьба
за место за чужим столом,
бей, барабан, труби, труба,
труби, труба, бей, барабан,
смерть, заводи кадастр,
идут Арбуз и Баклажан
и топчут взоры астр.
5.
Хоть запивай, хоть закусывай корочкой,
что-то застряло, что-то першит,
устрица намертво хлопает створочкой
и не пускает в себя алфавит
весь из углов, из иголок и скрепочек,
лезвий, скругленных до полной луны,
разных предлогов и всяких зацепочек,
чтобы вторгаться в жемчужные сны,
чтобы его, это тельце ненужное,
разве — на закусь, на беленький зуб,
вырвать, как сердце, что втерло жемчужину
в створ известковых, стрекочущих губ.
6.
Говори себе, повторяй
в молью траченный телефон,
что там скажет ворона: «Грай,
людина, как слышал звон!»
Там, где хворь, там и грянет хор
в ритме «Славься» на раз-два-три,
«мутабор», скажи, «мутабор»
и морской фигурой замри.
Пятилапой замри звездой
на каком-то кромлехе туч,
за дырявой кричи мездрой,
от наветренных слез горюч.
7.
И воздух, как прощание с ним,
свет в слуховом окошке,
где тонок, там и рвется дым
дыхательной гармошки,
где гуще, там еще стоят
колчаковские шинели
и видят мертвый Ленинград
на дне ночной метели.
В каком там плакали окне?
В каком беззвучно пели?
8.
Такое дело: листьев нет,
и не на чем писать
одно и то же всем в ответ,
что смерти нет, как листьев нет, -
опять, опять, опять.
Такое дело: листья ждут,
а некому писать,
все адресаты тут как тут
и смертью маленькой живут
опять, опять, опять.
9.
В рукав, за шиворот — везде,
где кожа горяча,
быть ледяной смешной воде
и таять, щекоча.
В лицо, затылок, спину, грудь,
живого места нет,
летят комочки — садануть
и высечь красный цвет.
Но если — подставляй висок
и ничего не жаль,
из темноты летит снежок
и пробивает сталь…
10.
Интересно потухают
ленинградские огни,
тьма такая небольшая,
с дымным облачком внутри.
Этот ветер пахнет булкой,
испеченной только что,
пахнет горько, пахнет сладко,
как горящее пухто;
снежной радужною стружкой,
снятой сменою ночной,
пахнет горем, «гдежекружкой»,
пахнет смертью прикладной.
11.
Голубó — на голубо,
зелёно — на зелёное,
небо — как над Бодайбо,
только забелённое.
Ну а что там зеленó
на горе забéленной,
это глазу все равно,
он уж неуверенный.
Там не яблоки висят —
облака прогуливаются,
и стоит зеленый сад
весь в голубом снегу с лица.
12.
Собака лает, ветер носит
последний, пустоватый, мрак,
всё так и есть, и есть не просит,
всё только признак, а не знак.
А знак один — приятный минус,
чернеют ветки хорошо,
мясник на двор обрубки вынес,
псы говорят: ишо, ишо!
Проходит жизнь, другая, третья,
и начинается кино
про черный день, тысячелетье,
эпоху, эру — все равно.
13.
Чья тень склоняется походочкой своей?
Чьей тени падежи — сутулые одежки?
Чьей тени говорят: шагай, шагай скорей?
Чью тень едва несут кривые птичьи ножки?
Чьей тенью станет всё, в любом ее лице,
и в чьей тени она передохнет в конце,
и позовет кого, и с кем разделит крошки
последние?
14.
Так инеем приглушены кусты,
те красные, и розовые ныне,
и мы приглашены туда для полноты
картины, чтобы стать в картине
вот этой птичкой маленькой, что вот
мелькнула там и нет ее в помине!..
15.
Снег паче гордости, белее униженья,
кнутов и пик следы на коже голубой,
здесь лыжники прошли, как сами за собой,
и смазывала кровь их дружные движенья,
и плоскогубый свист, немного жестяной,
меж ними проходил короткою волной,
как будто бы они друг друга подгоняли,
и звякали клевки надсмотрщиков-птиц,
и лыжники вперед, не поднимая лиц,
шли, каждым шагом полосуя дали.
16.
Вдохни и выдохни тот воздух непечатный -
короткий, сильный ветерок,
ученья легкого начатки,
с полуслова идущие впрок,
пошли подальше, туда, где деревья
подвешены в ледяной пыли
кустами лютого отребья,
пошли подальше, гулять пошли
туда, чтоб встретить по дороге
сугробы в желтых пятнах ран,
отрубленные руки-ноги
Бирнама, зимний Дунсинан.
17.
Деревья так разводят руками:
мол, что поделать, зима, зима,
и вы не будьте дураками
и каждой веточкой ума
промерзните до крупной дрожи,
до лютой ненависти к себе
зеленознающим ничтоже
сумняся, с птицей в голове.
18.
Кажется, только глаза откроешь,
в меху собольем проснется Кузмин
с глагольной рифмой на «откроешь»,
которую знает он один,
которую знаю все, конечно,
потягиваясь в своем тепле,
когда, как перстнем, пишет навечно
ее мороз на темном стекле.
Кажется, только веки закроешь,
и видишь — Кузмин в летнем пальто
стоит на морозе, а ты все ноешь:
«Иов… Иона…». И всё не то.
19.
…и всé на руках: кто контужен,
кто с дыркой в голове,
кому паек уже не нужен,
кто ищет руку в рукаве
пустом, кто всего лишь названье,
сплошное красное пятно,
лишь окончанье, -енье, -анье,
терпе-, рыда-, всё равно;
кому перевяжи потуже,
кому дай пить, кому дай жить,
кого отпой по буквам вчуже
и перережь родную нить,
и с головой накрой, и стонов
больше не жди от этих голов,
и на излетах перегонов
из гноем пахнущих вагонов
спускай тяжелые свертки слов…
20.
Новый снег покалывает лицо,
старый — блестоньками — глаза.
Ветер ветку пнул слегонца.
Не береза, а бирюза.
Сколько сущностей, Демокрит,
в темном воздухе развелось!
Если каждая — абдерит,
защекочут дó смерти нос.
Столько глупости нанесет
за ночь эту поверх всего,
что собьется со счета счет
и получится не-число!
Выйдешь утром, откроешь рот
испаряющимся нулем,
видишь: снег разбит, огород,
и валяются дети в нем.
21. ПРЯТКИ
Никто уже ни за кого
не скажет «палочку»,
и Вóда, зная, где — кого,
идет вразвалочку…
Он говорил с корой до ста,
считал все тяжкие
и обещал из-за куста
достать за сяжки нас.
Из-за куста, из-под земли,
из одиночества
(за единицами нули
видны — до отчества).
Он обещал, что было сил, —
всех, из конца в конец,
как будто это — Иггдрасиль,
а он — последний жрец.
И вот пошел, и над плечом
дымок завинчивал
каким-то тертым калачом
в своей опричнине.
Вот повернулся. Не к тебе!
(«Хоть за себя скажу!»)
Беги по узенькой судьбе,
как по его ножу.
По перочинному перу
с наборной ручкою,
которым врезал он в кору
«смерть» закорючкою.
Беги и постучись в нее
сам кулачишками
хоть за себя, за всё свое -
перед мальчишками!..
22.
Владимиру Беляеву
Свежая поросль топольков,
кадетские профили вдоль аллеи
с двух сторон. «Кто таков?» «Никаков…»
«Что стоишь? Проходи смелее!»
В две шеренги — не в два ряда,
веточки к носу, нос повыше.
«Никаков — это ерунда,
только снегом скрипи потише».
Смерть и выправка – одно к одному,
смерть и свобода – одно и то же.
«Мы пропустим тебя к Нему,
а дальше знаешь, на что похоже».
Как вертушки на вас трещат
листья сухие, которым не дали
вы упасть, когда шли назад —
ваши маленькие медали.
Звук сужается, как в трубе,
в самом конце вашего строя.
Дальше каждый сам по себе.
Пал Илион, но не пала Троя.
23.
Этот лед как оговорка,
как ошибка (подско-, поско-),
тычет клювами синичья своркa
в примерзающее мяско.
Этот лед как оговорка
на тридцать лет вперед -
полыньи черновая корка,
ленингра-, петербургский лед.
Этот лeд как оговорка.
Чего тебе здесь, и в такую рань,
бaлерина, старуха, актерка,
соломея, танцорка, дрянь?..
24.
Вот так, на вдохе таком, нет-нет и
сердце и надорвал,
как надрывают билеты
в театре при входе в зал:
жаркий холодный воздух
откуда-то с колосников
спустился к нему на жестя́ных звездах;
он вдохнул и был таков.
25.
Ветер, веточка, кто из вас
помыкает кем
в этот нецелый, надбитый час,
без мягкого знака сем?
Сало на ветру висит,
на веточке качается,
оживляя синичий вид,
но уже совсем как мочалочка.
Веточка, ветер, синенький свет —
все слова по местам расставлены:
неужели не хватит, неужели нет —
не на силу, так хоть на славу нам?
На поющую славку, птичку одну,
завирушку, поюшку-сильвию,
если ветром прижмет к земляному дну
и не схватишь ветер за вскрылия…
26.
…и всé в эти горячие пелёны
завернуты по самый рот,
пустой, кричащий, опаленный,
и каждый каждого зовет
по имени, не зная звука,
ни рта, ни звука, ни имен,
и тишина для нас — разлука
на целый вдох в узле пелён,
врезающихся в тельце, в ямки
и складки нашего белка,
и тащат рабочие злые самки
нас в муравейник языка,
где налитáя семенем царица
нам даст простые имена:
«он» существительным родится,
и прилагательным — «она»,
но кем бы кто отныне ни был,
для всех един труда глагол,
и лязг немеющих мандибул,
и сок травы, и запах смол…
27.
Теперь поверил? Между этих зенок
и этой ночью мировой
нет ничего — пустой простенок,
зиянье, хаос, холодный вой,
но, отшлифовано Спинозой
в слезе Субстанции, оно
становится дыханья розой,
дыханьем, розой, девой-розой,
чье дыханье зачумлено.
28.
Елене Сунцовой
Сладко ли спать тебе, матрос?
А. Б.
Сладко, сладко, — если на это
сам вопрос не ответ,
снег пахнет первым запахом лета,
когда того и в помине нет,
а есть в помине бушлат матроса,
теперь он в нем, как офицер
в белом кителе, и нет вопроса
слаще этого: братец, ты цел?
Цел-цел, и даже еще с половинкой
чего-то целого за душой —
греющей сердце половинкой,
может быть, даже — самой душой,
общей теперь и такой хорошей,
что если утром отроют занос,
там будет лето, и первой порошей
черемухи ударит в нос.
29.
Всё близко на морозе, всё — перебежками,
до рифмы-розы рукой подать,
вот она — яркой садовой вешкой,
и в голове садовой — благодать.
Но только добеги, попробуй,
из своего тепла в ее тепло
сквозь эту голубую прорубь,
сквозь голубиное стекло,
сквозь эту светлую темницу,
решетку смыслов-под-рукой,
где все покоем буквально мнится,
и вправду — роз-мороз — покой.
30.
Темное время, узкое время,
горло не лезет в него,
само в себя падает белое семя,
не принося ничего,
только снаряды снежков голубые,
только короткий злой разговор:
«— Кто вы такие? — А вы кто такие?»
Слово — на слово, как двор — на двор.
31. ПЁРСЕЛЛ
*
Так пусто в голосе и сладко,
как будто уже уплыл Эней,
и пáруса его заплатка
на синем заднике все темней.
И вот погасла. Ляг на доски
и подожди еще чуть-чуть,
пусть рябь энеевой матроски
прикроет гaснущую грудь.
Потом, потом положат в землю,
потом — хоть пепел, хоть прах…
Сейчас он закругляет Землю,
на всех шестнадцати ветрах.
*
В глазах так пусто, что ресницы —
единственный красивый вид,
о, прудом запруди глазницы
всех обероновых обид,
сорви кожурку, дай мне мякоть,
дай слезок наполнить этот плод,
о дай мне плакать, дай мне плакать,
о дай немного этих нот,
о дай мне «ля» и дай мне соли,
чтоб эта музыка росла,
чтоб наливались вакуоли
и дольки превращались в доли
слепого круглого числа.
*
Так в барабане этом пусто,
где Мэри мертвая лежит,
что чертят палочки так пусто
пустой земли ненужный вид.
Средь жизни, посредине смерти
вступает чистая судьба,
цветок идет за солнцем смерти
и распускается как труба…