Март-июнь 2014

* * *
Что скажет горло, — кровь, не повторяй:
что скажешь ты — неповторимо,
и горло — только круглый Разгуляй,
где ты все бродишь, бродишь мимо

каких-то негорящих фонарей,
с которых коконами страха
свисает свет, и кружатся быстрей,
быстрей чешуйки-крылья праха

вокруг него, повешенного здесь,
где столько раз горело Слово
о маленьком полку, решившем выпить весь
великий Дон — до дна сухого,

до жажды, запекающей живьем
язык, тимпан и щекот славий,
и вновь наполнить жадный водоем
тем, что нужней беде и славе,

чтоб села веселя и города
назад, из европейской нощи,
проехать снова или никогда
по Боричеву — к Пирогощей.

* * *
Когда последние одноклассницы-лепестки
с подоконников и балконов после смерти Цоя
облетели, подставив зачесанные виски
под мягкий асфальт, одной из них посмотрел в лицо я

и увидел там серый, в белых кружавчиках, лед
и два пятнышка света на припудренных веках,
чья спрессованная пыльца еще помнила их полет
в синих до слез, как первые джинсы, мехах,

и еще я увидел в углах подведенного рта
два закатившихся зернышка уже не его тени,
склюй нас, говорили они, мы — поющая пустота,
что остается внутри немноголетних растений.

* * *
Скучно Адаму. Он встряхивает коробок,
щелкает зажигалкой.
Ни спичек, ни бензина. За голубой дымок
ему сейчас ничего не жалко:

ни садика этого, где за каждым кустом
дежурят белые санитары,
где слюной наливаются во рту пустом
словесные твари,

ни беса его двадцать пятого ребра,
который змей знает где,
ни старика, разводящего блох серебра
в своей давно не смешной бороде,

того, что требует ходить без штанцов, —
извращенец, как пить, —
но какая разница в конце концов,
если он даст прикурить…

ГОФМАН И НЕМНОГО ГОЛДИНГА

Повелитель блох говорит Повелителю мух:
«Нас больше, в нас крепче народный дух,

мы не хватаем с неба подгнивших звёзд,
наш прыжок невысок, но стóит учесть наш рост,

нас не влечет культура, мы не хотим быть
кем-либо, кроме себя; всё, что нам надо, — прыть

и расчет углов, а остальное — чушь
собачья, человечья; да, еще у нас нету душ,

только чужая кровь, распирающая брюшкó,
нас легко удавить, но удивить нелегко,

особенно — смертью, особенно — целый полк,
спросите мадам Ротшильд, она в этом знает толк,

она в этом съела собаку, ту, что заели мы,
см. ее «Каталог» — там нас несмертные тьмы».

Повелитель мух говорит Повелителю блох:
«Мой народец тоже совсем не плох

и совсем не мал, а что касается духа масс,
если придется, то мы и в этом сделаем вас,

нам не чужда культура, прежде всего — декаданс,
линия, став пятном, нас вводит в священный транс,

мы презираем Евклида, кривое пространство — наш
дом, наш Элизиум, полный нектарных чаш,

вы утратили крылья, а нас они могут влечь
хоть на седьмое небо, и голос их — наша речь,

да, мы боимся смерти, но не устанем жужжать
о том, что смерть — наше благо, что смерть — наша мать,

наше обетование, наша вера, и об этом жужжа,
мы чем дальше, тем тверже знаем, что у нас есть душа».

Говорит Принц пиявок повелителям тех и других:
«Этот спор имеет значение только для вас двоих,

я о своем народе не знаю почти ничего,
потому что, сказать по-правде, никогда не видел его;

нет, у меня есть глаза, целых пять, просто каждый раз
пропадает желание разглядывать эту мразь,

тихо сидящую в тине; знаю только, что каждый холуй
только и думает, как бы запечатлеть поцелуй

на чем-нибудь юном и нежном и до смерти зацеловать,
как я — Гамахею, даже не затаскивая в кровать;

жаль, что здесь нет короля клещей, государыни комаров,
императора мошек, цезаря слепней, негуса мокрецов,

вот, с кем бы поспорить, помериться силами вам,
поделиться основами гематополитических программ,

вот перед кем вам бы вздернуть или насупить бровь,
а я, с вашего позволения, удалюсь переваривать кровь».

* * *
Отечество детей, дитячесто отцов,
един заплаканный детинец,
где мамки цацкают капризных мертвецов
и в пухлый кулачок суют гостинец,

а те всё не умрут, всё скачут по полам
своей березовой лошадкой,
пока вдоль красных стен, разрублен пополам,
до самого седла, их тятя тенью шаткой

на грустной комони трясется день и ночь,
подковками выстукивая время,
пытаясь втолковать себе и растолочь,
зачем вступил он в золотое стремя.

* * *
Птице за небо, рыбе за море,
темному зверю за темный лес
все-таки слаще и краше мори,
чем человеку — про патриа, эст.

Рыба в воде, как в воде. Птица
в небе, как в небе. Зверь в лесу,
как в лесу. А человеку водиться
в том, что удержит его навесу

или во тьме, никак невозможно.
Он смотрит на небо, на море, в лес
и думает: это совсем не сложно,
если ты — всё, а не сумма мест.

* * *
Дрожат в саду колодные цифири,
и, тыкая в них пальцем наугад,
проходит ветер с именем Есфири
на тонких ледериновых губах.

Все кончено, хотя еще так рано,
еще с леодра не закапал яд,
и десять в энной сыновей Амана
бубенчиками тихими висят.

* * *
Плоды просвещения, жатва наук,
умелые парни у милого трона,
эдипово порно толпящихся рук
вокруг материнского лона…

И каждому слову отныне дана
особая сила следить за другими,
как будто одетая в пурпур жена
дала им тяжелое вымя,

и стали слова хороши и пухлы́,
и тощая речь округлила фигуры,
и сладкими складками стали углы,
и в них шевельнулись амуры.

и каждый напружил свой детский лучок,
и каждый прицелил из пухленьких тучек
в другого, в его голословный клочок,
короткий отравленный лучик.

И ходят клочки, и ведут разговор-
чики́-чик-чики́ в закоулочках речи,
и тот, кто не пойман на слове, не вор,
а пойман — прячь голову в плечи.

* * *
Покойным только снится
такая синева,
равеннская теплица,
откуда se nе vа
не время — просто воздух,
на стеклышках густых
отсчитывая дозы,
не воздух — просто дых,
спокойной Галлы соты,
стоячий синий мед,
игрушка мертвых — счеты,
игрушка мертвых счеты
с живыми не сведет.

* * *
Вместо основного элемента —
синеватый выхлопной газок.
Смерть с лицом торгового агента
на тебя глядит в глазок,
в тот пузырик пред-пред-пред-последний,
поднимающийся изо рта.
Лещик блещет новогодней лентой
в голой глубине куста.

* * *
Заламывая черные клобýки
вороньих гнезд,
натягивая маленькие луки,
на горбатых лошадках бегут сюда,

во вскопанные заживо уделы
и вкривь и вкось
посадят здесь шипучей речи стрелы,
и, явившись навеки, прочь — навсегда.

А те взойдут шельбиром и ревугом,
и топчаком,
и никаким потом орущим плугом
их не вырвешь из горла до хрипоты.

И в горле будет весело и страшно,
зеленый ком
и летописи гордостное брашно…

Скачут, скачут деревья, пусты, пусты.

* * *
Две вороны вечером осматривают гнездо,
вступая в гражданский брак.
Я держу свечку, оказавшуюся звездой.
Они говорят: «Дурак, дурак!»

Понятно — дурак, но чем дурней,
тем ярче горит звезда,
и матримониальный театр теней
оглашается хриплым: «О да!»

* * *
В смирительной, с ложечкой дегтя во рту,
под мертвой от счастья звездой
родиться в огромную речь-пустоту,
где каждая правда видна за версту,
где ложь растянулась верстой.

Родиться и жить, как за пазухой у
немого метельщика — щен,
учась одному золотому му-му,
чтоб стало потом неповадно уму
просить себе смысла взамен

доверия, переводящего бред
на ясный собачий язык,
и черный от крови, тяжелый послед
под воду таща как последний ответ,
разумный выдавливать крик.

ИЗ АВРОМА СУЦКЕВЕРА

С белых звезд ко мне навстречу
протяни Свою ладонь,
я слезами слов отвечу,
брошу их в Твою ладонь.
Всё слабей, как из могилы,
блеск подпольных слов моих,
и в слезах нет прежней силы,
чтобы Ты услышал их.

Боже правый, ну возьми же
то, что есть еще во мне,
ведь огонь все ближе, ближе,
дни мои горят в огне.
Но подпольными ходами
ходит мертвенная тишь…
Я лечу над чердаками:
где Ты, что же Ты молчишь?

А за мной погоней жадной —
подворотен, лестниц вой.
Я вишу струной надсадной
и пою перед Тобой:
С белых звезд ко мне навстречу
протяни Свою ладонь,
я слезами слов отвечу,
брошу их в Твою ладонь.

* * *
Посмотри сквозь подзорную змейку
голубых позвонков, уволняющих взгляд,
кости брось на живую от солнца скамейку
и считай, сколько выпало чуть размазанных пят
под загольями веток… Нет, это только кажется.
Это только билетики на световые места.
Это только слезает змеиная кожица
с глаз лохмотками, не больше простого листа.

* * *
Смерть смотреть отсюда лучше…
Не дыша на Ниневию,
голубок, сидящий в куще,
тянет горестную выю.

Обожженный, глинный, длинный
город станет горстью пепла
на ладони неневинной,
что для этого окрепла.

Тыква выросла большая
в голове моей сгоревшей,
и гляжу из шалаша я
на не пивший и не евший

город, все свои ворота
отворивший силе правой,
что ударит с разворота
так, что левую от правой

и скота от человека
отличить не сможет ветер —
перехожая калека,
что на посох, как на вертел

нанизала голубочка,
убежавшего из чрева
и сидящего что квочка
на яйце большого гнева.

* * *
Брат мой, близнец, к моему затылку
причепившийся пятнышком тепла,
разделивший со мной золотушную жилку,
сквозь которую в меня утекла,
как Нева — в Петербург из Ленинграда,
жизнь твоя у нетей на виду,
став продольным срезом Эльдорадо,
превратившись в желтушную руду,
мы с тобой никогда не говорили,
не бросали говорить никогда,
золотце моей тщедушной были,
счастье слова, сиамушка-беда.

* * *

С бесконечностью на петлицах
нам не страшно померанц.
На зарывшихся в землю лицах —
лихорадочный померанец.

Потерпи-ка еще немножко
до скончания времен.
Шевелится паучья ножка
с канканадою в унисон.

Паучочек на гандикапе
из оставшихся семи
убегает в траву сатрапий,
всесожженную людьми.

Вот закончится бомбоёжка,
оторвешь лицо от земли:
в глазу — кашка, на брови — блошка,
на лбу вечности кругали.

* * *
The Ogre does…

Огры делают бобо,
так бобо, что нам слабо,
но бобее во сто крат,
если огры говорят
и ярмо их и клеймо
превращаются в бонмо,
а клейменные слова
подвизаются в ать-два.

* * *
Соха, топор, ярмо и золотая чаша
оставлены уже на краешке земли,
и бабушка сноровистая наша –
Афина строит корабли.

И небо новое начищено до плеска,
и стружка жирная везде устлала прах,
и царствуют рубанок и стамеска
в больших неженственных руках.

И дуб додонский веточкой лепечет
в борту, как бы вздохнувшем глубоко,
и смерть уже бросает чет и нéчет
на лавки вещего Арго.

И звезды жадные слетаются над нами,
уже готовые занять свои места
на лавках, что покрыты именами
начавших с чистого листа.

* * *
Перестрелка разноптичек
застревает в голове,
без кавычек, околичек
околевающей в траве.

Пульки пальчиками вертят
у пернатого виска,
говорят: «Не бойся смерти —
смерть боится дурака».

Во саду ли, в огороде, —
смерть везде красным-красна
при честнóм при всем народе,
лишь бы кончилась война.

В огороде — страшный дядька,
в Киеве брызнула бузина,
только ты на грядку сядь-ка
и подтибри семена.

Отнеси-ка их, касатик,
той садовой голове
что забыл один солдатик
в околевающей траве.

Положи-ка их, касатка,
в солнцем вымазанный рот,
что зевнул как будто сладко
или песенку поет…

* * *
Ферфичкин, дрянь, ты дело говоришь:
я — желтое пятно на своих панталонах,
я — муха на пятне, я — мстительная мышь,
ходящая под полом в аполлонах.

Стреляться бы с тобой из пальца, что чернил
даст, если уколоть, аж на иеремиаду,
стреляться поутру, хоть я тебя простил
за каждую твою блевотную бутаду.

Стреляться в мозглый час, на Выборгской, в мозгу,
засиженном какими-то людями,
но прежде я хочу, а главное — могу
ночь скоротать с тобою и блядями…

* * *
В пальцы глины от избытка
льется мертвая вода,
за щекой пищит улитка,
истекая прямо в ад.

И оттуда, ниоткуда,
поднимается в тебе
лярва этих мест, паскуда,
приговаривая «ёпть».

Бледно-белая, слепая,
гололица, голодна,
своего хотяща пая
в гнездах голубиных анд.

Вороватая личинка
вылезает из горлá,
венецьянская скотинка,
язычок от соли ал.

То-то чешется и жжется
говорить из всех смертей
и лемура-криворотца
посылать соримлян еть,

чтоб гремели в медны тáзы,
чтобы в рот набрав бобов,
речь свою вели, заразы,
от отеческих гробов.

* * *
крутится вертится встав на ребро
музычка черствого цвета
белый пьеро получает в ебло
черный пьеро получает в ебло
где-то сгорела котлета

можно из песен составить скелет
на проволóчных крючочках
можно из сердца наделать котлет
с молотым перцем наделать котлет
или рассольник на почках

можно костьми в эту музычку лечь
рядом с огромной мужичкой
и по одной в ее жаркую печь
и по одной в ее жадную печь
косточки спичку за спичкой

будет и охать она и стонать
брюхом тебя прижимая
родина-баба етить твою мать
родина-баба эдипова мать
к травке червивого рая

на спину ей будет капать слюной
полной разумного яда
желтый ублюдок родимый родной
желтый ублюдок ваш общий родной
с облачка доброго ада

ну а когда до последней дойдет
косточки точки бороздки
вытрет пьеро окровавленный рот
вытрет пьеро намалеванный рот
юшку сморкнет на подмостки