![]() |
Авторы | Проекты | Страница дежурного редактора | Сетевые издания | Литературные блоги | Архив |
![]() |
Стихи
Стихи и хоры последнего времени О стихах ТОЛЬКО ТРОЙКИ, СУЕТА МОЯ, СУДЬБА...(о Викторе Сосноре и его стихотворении «Догорай, моя лучина, догорай... ») ПОСЛЕДНЯЯ ПОБЕДА СУВОРОВА (О стихотворении С. Г. Стратановского «Суворов» и немного о суворовском тексте в русской поэзии) ПОЭТ ВСПОМИНАНИЯ (О Евгении Рейне и его стихотворении «В Павловском парке») Константин Вагинов, поэт на руинах АНАБАЗИС ФУТУРИСТА: ОТ АЛБАНСКОГО КРУЛЯ ДО ШЕСТИСТОПНОГО ЯМБА (Об Илье Зданевиче) Николай Олейников: загадки без разгадок БЕЗ ВЕСТИ ПРОПАВШИЙ: Артур Хоминский как учебная модель по истории русского литературного модернизма Ответ на опрос ж. "Воздух" (1, 2014) на тему о поэтической теме Еремин, или Неуклонность (о стихах Михаила Еремина) По ходу чтения (о книге В. Н. Топорова "Ритуал. Символ. Образ: Исследования в области мифопоэтического". М.: 1995 ИЗЛЕЧЕНИЕ ОТ ГЕНИАЛЬНОСТИ: Тихон Чурилин — лебедь и Лебядкин БУРАТИНО РУССКОЙ ПОЭЗИИ: Сергей Нельдихен в Стране Дураков ОБ ОЛЕГЕ ГРИГОРЬЕВЕ И ЕГО “КРАСНОЙ ТЕТРАДИ” О СОПРОТИВЛЕНИИ МАТЕРИАЛА (О "Киреевском" Марии Степановой) Ольга Мартынова, Олег Юрьев: ОКНО В ОКНО СО СМЕРТЬЮ (диалог о последних стихах Елены Шварц) ВОЗМОЖНОСТЬ ОСВОБОЖДЕНИЯ (о «Схолиях» Сергея Шестакова) ЮНЫЙ АЙЗЕНБЕРГ О МИХАИЛЕ ЕРЕМИНЕ БЕДНЫЙ ФОФАН (о двух новых томах Новой Библиотели поэта) О РЕЗЕРВНОЙ МИФОЛОГИИ "УЛИССА" ЗАПОЛНЕННОЕ ЗИЯНИЕ – 3, или СОЛДАТ НЕСОЗВАННОЙ АРМИИ ТИХИЙ РИТОР (о стихах Алексея Порвина) ОТВЕТЫ НА ОПРОС ЖУРНАЛА "ВОЗДУХ" (2, 2010) Человек из Буковины (посмертная Австрия Пауля Целана), к семидесятипятилетию и девяностолетию поэта Линор Горалик: Беседа с Олегом Юрьевым Пан или пропал Казус Красовицкого: победа себя «Нецикады» Даже Бенедикт Лившиц О лирической настоятельности советского авангарда ИЛЬЯ РИССЕНБЕРГ: На пути к новокнаанскому языку Свидетельство Новая русская хамофония Два Миронова и наоборот Мандельштам: Параллельно-перпендикулярное десятилетие Предисловие к кн. И. В. Булатовский, "Стихи на время", М., 2009 Действительно золотой век. О стихах Валерия Шубинского «Библиотека поэта» как машина времени... Об Аронзоне... Бедный юноша, ровесник... (Об Евгении Хорвате) О поэтах как рыбах (Об Игоре Буренине и Сергее Дмитровском) O понятии "великий поэт": ответ на анкету журнала «Воздух», 2, 2006 Свидетельство Рец. на кн.: Е. Шварц. Лоция ночи И Т. Д. (О "Полуострове" Игоря Булатовского) Призрак Сергея Вольфа Ум Выходящий Заполненное зияние Заелисейские поля или Андрей Николев по обе стороны Тулы Неюбилейные мысли Стихи с комментариями |
![]() |
![]() |
![]() |
Олег Юрьев
АНАБАЗИС ФУТУРИСТА: ОТ АЛБАНСКОГО КРУЛЯ ДО ПЯТИСТОПНОГО ЯМБА опубл. в ж. “Новый мир”, № 10, 2015 1. АРХИПЕЛАГ ПРОШЛОЕ Всем известно хлесткое высказывание Е. И. Замятина: «Я боюсь, что у русской литературы одно только будущее: ее прошлое» (1).
2. ВУНДЕРКИНД ИЗ ТИФЛИСА По обычаю восточных родословий начнем издалека. 70-е годы XIX века. Многодетное и многобедное грузинское семейство Гамреклидзе «уступает» одну из дочерей, трехлетнюю Марию, бездетной паре, ереванскому мировому судье К. С. Майневскому и его жене. Мария становится Валентиной Майневской, ее увозят из Кутаиса, где жили Гамреклидзе, воспитывают, дают образование (она училась в Московской филармонии по классу фортепиано, похоже, что у Чайковского, и, помимо того, вокалу). Позже первая семья отыскалась и Зданевичи поддерживали с ней вполне родственные отношения. Старший брат Ильи Зданевича, художник Кирилл (1892 – 1969), в своих неопубликованных воспоминаниях, хранящихся в Отделе рукописей Русского музея, излагает совсем другую историю, полную лубочной романтики и чувствительной патетики: девочку, оказывается, украла у любящих родителей бездетная пара М., долгие годы ее возили по окраинам Российской империи, потом перевезли в Тифлис, поскольку нужно было отдавать ее в школу. Тут-то Марию и нашли родственники. Что, впрочем, не привело ни к каким юридическим или практическим последствиям. Все это несколько напоминает романы Вс. Крестовского, а «по мазку» — клеенки Пиросмани, открытого, как известно, братьями Зданевичами и художником М. В. Ле-Дантю (1891 – 1917). Конечно, версия с продажей ребенка является существенно более правдоподобной, обычай «уступки» детей за известную мзду был широко распространен на Кавказе. У того же Пиросмани, сходным образом попавшего ребенком в семью богатых тифлисских армян Калантаровых, есть картина ровно на этот самый сюжет: «Бездетный миллионер и бедная с детьми». Но вернемся к семейной истории.
Таким образом, Илья Зданевич был наполовину поляком, наполовину грузином, но, в сущности, по культуре и языку русским — с необходимой поправкой на его именно что “тифлисскую русскость”, проявившуюся, кстати, в полной и забавной мере как раз в поздних стихах. Закончив гимназию, юноша поступил (1912) в Петербургский университет, на юридический факультет. Учился сравнительно прилежно, экзамены сдавал и, несмотря на многочисленные отвлечения, университет в 1917 году закончил (что особого практического смысла уже не имело). Отвлечения же его были таковы: левое искусство, футуризм, дружба с художниками Гончаровой и Ларионовым, доклады о новой поэзии и новой живописи (с некоторым мордобоем), вызвавшие такую истерику в прессе, что нежная мать Валентина Кирилловна, по складу навсегда оставшаяся интеллигентной барышней 80-х годов, пришла в ужас и потребовала от сыночка немедленного прекращения этого рода деятельности. Безуспешно. Переписка Зданевича, в том числе с матерью, находится в двухтомном собрании материалов по “раннему Зданевичу” (4) и очень забавна. С 1916 года пишет корреспонденции в газету «Речь»(5) и в ее закавказский выпуск, где совсем не по-футуристски (то есть не в жанре «Пули погуще по оробелым. В гущу бегущих грянь, Парабеллум» или хоть возьмите сурового Маринетти), а вполне по-интеллигентски, по-либеральному заступается за пограничные племена лазов и хемшинов (отуреченные армяне), пострадавшие от русской армии во время боевых действий. В 1917 году участвует в экспедиции Тифлисского университета по изучению древних христианских храмов на территориях, отбитых русскими войсками у османов. Вообще говоря, историю «левого искусства» России, пошедшего в 10-х годах ХХ века в решительное наступление — кстати, не на традиционное, академическое искусство, оно, в целом и не рассматривалось, а на символизм и «мирискусничество», то есть на предшествующее «новое искусство», — можно описывать как историю наступления «племен» (преимущественно с Юга — из бурлюковского Крыма, из хлебниковской Астрахани, со зданевичевского и маяковского Кавказа; но, конечно, не только с Юга, из провинции вообще) на российские столицы. Символизм и мирискусничество были созданы преимущественно детьми московских и петербургских профессоров, крупных чиновников, богатых и образованных купцов, но агрессия пришельцев была не столько классовая, сколько локально-культурная, напор голодных варваров. Племена, естественно, воевали и друг с другом, в конкурентной борьбе изобретая всё новые группы и направления. Когда наименование «футуризм» (с приставкой «кубо») слишком прочно закрепилось за ненавистным Бурлюком и его компанией, братья Зданевичи и Ле-Дантю на время от него отказались и изобрели «всёчество», обозначавшее претензию на полноту отображения «всего». Впрочем, к названиям и манифестам литературных и художественных групп не стоит относится чересчур серьезно, что иногда делают исследователи и последователи «левого искусства». Начиная с 10-х годов и кончая серединой 20-х, литературная и художественная молодежь изо всех сил изощрялась в изобретении разного рода хлестких самоназваний, что, в сущности, уже с символистских времен устоялось как выигрышная стратегия — газетные мещане охотно верили в «-измы» и «-ства» и охотно возмущались «Бубновыми валетами» и «Ослиными хвостами», чем и устраивали молодежи громкую рекламу. Можно было бы написать историю этих интереснейших словообразований и дать ей название «От всечества до ничевочества», демонстрирующее как бы принудительное повышение с полным исчерпанием, но сейчас это не относится к нашему предмету(6). До 1920 года Зданевич наслаждается футуристическим бурлением в независимой, а на деле вполне зависимой (преимущественно от англичан) Грузии, но, видимо, помимо превосходного чувства скандала, он обладал и острым ощущением момента, когда следует смыться, — в 1920 году, на фоне грядущей советизации Грузии, открыто симпатизирующий большевикам Зданевич садится в Батуме на пароход и переправляется в Константинополь (тоже, кстати, лежащий на 41 градусе широты), занятый войсками Антанты и заселенный в огромных количествах эвакуированными с Юга России белыми — со всеми константинопольскими прелестями: знаменитыми тараканьими бегами, малознаменитой биржей российских бумажных денег гражданской войны (Зданевич участвовал, кстати, в издании соответствующего каталога) и вовсе не знаменитыми, поскольку и так ожидаемыми, русскими борделями и порнографическими театрами. Он проводит в Константинополе около года, после чего, накопив на еще один судовой билет, отправляется во Францию. Здесь, в Париже, он проведет всю жизнь, здесь и умрет.
3. Романы и ткани
В 2008 году «Гилея» выпустила 840-страничный том Ильи Зданевича под названием «Философия футуриста» (9). Трудно переоценить эту книгу — и по аппарату, и по самим включенным в нее текстам. В профессиональной среде она и не осталась незамеченной, рекомендую, например, обстоятельную статью Петра Казарновского «...тайна в движении...» (10), где, однако, как и у большинства исследователей Зданевича «слева», производится попытка приписать его творчеству неизменную авангардистскую, футуристскую, заумную стратегию: «Итак, Ильязд не отказался от зауми, как может показаться из цитаты планируемого им предисловия к “лидантЮ фАрам”, а трансформировал ее в рамках новых, развиваемых им жанров». Мы с этим категорически не согласны: Зданевич, на наш взгляд, переходил от одного периода в другой, сохраняя свою авторскую, интонационную личность, но эти периоды в историко-литературном смысле были лишь несущественно связаны друг с другом. Интересно, что шел он вспять, как бы «к колчецам и усоногим», — от футуризма к символизму и модернизму романов, а затем к своего рода пассеизму поздних стихов. Помимо «питЁрки дЕйстф», многочисленных вспомогательных материалов и упоительнейших иллюстраций том содержит два написанных во Франции романа — законченное и опубликованное автором в Париже «Восхищение» и не доведенную до окончательного текста «Философию». На этих двух чрезвычайно значительных в общем контексте русской прозы ХХ века текстах(11) следует остановиться, прежде, чем мы перейдем к стихам. Связь «Восхищения» с поэтикой Пиросмани заметил еще Режис Гейро в своем предисловии к изданию 1995 г. Он же указал и на сходство работы с цветом в этом романе с «примитивистским периодом» Ларионова. На язык романа обратили особое неблагосклонное внимание еще советские писатели. Этот язык заметно отличается от разнообразных стилизационных попыток раннесоветской литературы от Пильняка до Бабеля. Он не изображает определенный слой населения по какому-то внешнему закону, автор знает человека, говорящего на этом странном русском языке, в себе самом и может им (некоторое время) быть. Дело тут не в грамматических, особенно синтаксических неточностях и странных словоупотреблениях, это как раз может быть отнесено и на счет “стилизации”. Уникальность языка «Восхищения» в другом, в его особом фразовом ритме:
Или:
Попробуйте прочесть это сначала вслух, потом, научившись, про себя с грузинским, пусть даже несколько анекдотическим акцентом, как в фильмах 50-х годов разговаривает тов. Сталин. Тогда все становится на свои места, входит в пазы, ритм фразы приобретает естественное дыхание и текст звучит блистательно! Это связано не с «приемом», а с тем, как слышит язык этих людей и говорит на нем автор. Но «Восхищение», несмотря на свою пиросманиевскую оптику и кавказское звукоизвлечение, не является «наивной литературой» — для этого автор слишком образован и слишком отдален по происхождению от пиросманиевских кинто и горных кавказских крестьян. Пожалуй, можно говорить о найденном Зданевичем оптимальном расстоянии от изображаемого им экзотического мира — не слишком близко и не слишком далеко: какая-то странная, идущая изнутри подлинность начинает ощущаться почти сразу и не покидает читателя по ходу всего романа. «Восхищение» — роман, скорее всего, гениальный, но, пожалуй, не великий. «Философия», быть может, и не гениальна, но, думаю, это великая книга! Прежде всего, «Философия» завершает, вероятно, самую продуктивную линию в истории русской прозы — линию «антинигилистического романа». Начиная с «Некуда» и «Бесов» «антинигилистический роман», дававший русскому писателю право на театральность, на повышенный тон и на свободу от интеллигентских табу, то есть возможность дальнейшей разработки созданных Лесковым и Достоевским повествовательных и персонажных праструктур, был, в сущности, единственной развивающейся, дающей новые, необыкновенные плоды ветвью на дереве русской прозы. Великие — Толстой, Тургенев, Чехов, Бунин — как правило, сами отрабатывали все или почти все возможные варианты развития своей поэтики в рамках собственного творчества, оставляя последователям выжженные поля и нелегкую участь эпигонов. Собственно, это традиция русской прозы — сложность перехода от одного классика к другому. Кто наследовал Пушкину, кто Лермонтову, кто Чехову? Каждому следующему поколению русской прозы XIX века приходилось изобретать эту прозу наново, для себя. К началу ХХ века возможность изобретающего усилия в пределах условного «критического реализма» была практически исчерпана — нужно было или переходить в иные, «нереалистические» системы (фокус удался разве что позднему Чехову, которого модернисты неслучайно считали «своим», и Бунину на его пути бесконечного обострения изобразительной пластики, приведшем его туда же незаметно для него самого), или влезать в беличье колесо повторения и уплощения — колесо, которое вертится и сегодня. «Антинигилистический роман», прошедший в конце XIX века свою «тривиальную» фазу (13), вспыхнул под конец грандиозным «Петербургом» Белого, где его повествовательные структуры (покушение, провокация, предательство, двойничество, террор революционный и государственный) практически неузнаваемы на фоне экстатического, ритмического и почти рифмического языка. Долгие годы я думал, что это и был «конец линии», теперь же, прочтя «Философию», знаю, что это она ее завершает и в своем роде не менее блистательно. Это очередное изменение облика саламандры в огне за прошедшие со времени ее появления в свет семь-восемь лет не нашло, сколько я мог заметить, интереса в литературной публике, что свидетельствует о потере интереса не столько даже к истории литературы, сколько к литературе как таковой(14) . Зданевич начинает роман «остранением себя», долгим, бесконечно долгим введением в роман фигуры некоего Ильязда, которому, помимо своего имени, отдает и деятельность по обмеру церквей в Гюрджистане, свою журналистскую карьеру, и свою, «весьма и весьма распространенную в среде, в которой он вырос» манеру любить чужое и ненавидеть свое только за то, что оно свое. Это, не без иронии, описание демонстрирует чрезвычайно высокую степень саморефлексии. Параллельно в роман входит фигура светловолосого и голубоглазого турка Алемдара, возвращающегося из русского плена с таинственными и опасными намерениями (15). Оба героя плывут в Константинополь на пароходе из Батума. В Константинополе они постоянно встречаются, ищут друг друга, избегают друг друга, но появляются и другие персонажи, говорящие то поэтическим языком постсимволистов, то характерной скороговорочкой Достоевского. Даже непременный в антинигилистическом романе купчик-«еврейчик» присутствует. Константинополь начала 20-х годов, изученный, обхоженный, зарисованный и сфотографированный неутомимым исследователем всяческой экзотики Ильей Зданевичем... На фоне этого потерявшего себя города, дотошно в архитектурных и этнографических деталях и пластически безупречно изображенного, — заговор общества русских офицеров, «философов»: они хотят захватить Айа-Софию и объявить ее центром православного царства. Но кто на самом деле люди, организовавшие заговор, и какие цели они преследуют?
4. Черная принцесса и пятистопные ямбы Мечты и фантазии сбываются значительно чаще, чем многие думают. Но почти всегда очень непохоже на представления мечтателя. 11 июня 1913 Зданевич пишет матери:
В 1940 году Ильязд (так он себя теперь почти всегда называет) женится вторым браком на нигерийской принцессе и поэтессе (язык йоруба) Ибиронке Акинсемоин. У них рождается сын, которого называют Шалвой. Вторая жена Зданевича попала (как британская подданная) в концентрационный лагерь, где умерла от туберкулеза. Забегая вперед, скажу, что Зданевич похоронен рядом с ней на грузинском кладбище в Левиль-сюр-Орж(16) .
Инверсии у Зданевича чрезвычайно распространены. Остается открытым вопрос их происхождения — через один из известных ему других языков или же это усиление инверсионности, присущей отдельным поддиалектам русской классической поэзии (XVIII век?)?
Первая глава оставшейся в рукописи поэмы именуется «центурией» (как у Нострадамуса), остальные — «сотнями», что как бы одно и то же и указывает на количество строк в «главе» (десять десятистиший). Может быть, Зданевич собирался «предвещать», как Нострадамус, но потом оказалось, что образы, преследующие его, скорее из настоящего, чем из будущего. «Книжность» продолжает здесь уменьшаться, и не столько за счет уменьшения количества «неслышанных» (а только читанных) слов, сколько за счет доместификации, одомашнивания этих слов в результате постоянных занятий стихом (хотя неверные ударения сохраняются: слово «дрема», например, постоянно употребляется с ударением на «а», дремá, — одна из характерных жертв правил написания «ё», имеющих смысл только на фоне живой речевой традиции. Но главное — внешний мир, мир проигранной республиканцами гражданской войны в Испании (от которого ответвляется тема русской гражданской войны и репрессий), мир лагерей (в данном случае, скорее всего, лагерей для интернированных республиканцев на юге Франции). Зданевич хотел пойти добровольцем, но его не взяли, отчего он страдал.
Или:
Речь полностью высвободилась! То, что с юности существовало в Илье Зданевиче в потенциальном виде и откладывалось ради других занятий, здесь полностью воплотилось. Это и любовные стихи, это и стихи об эпохе, это весь мир, пронизанный взглядом поэта от космических высот до микроскопических глубин. В «Письме» есть все — и аккуратность, и властность, и толковость, как сказал бы Хармс, которого Зданевич не знал (20). Для меня — одно из самых любимых стихотворений русской поэзии!
5. Первые итоги Можно предполагать, что движение Зданевича от албанского круля к пятистопному ямбу было связано не с «повзрослением», не с пересмотром «авангардистского самопонимания» (он продолжал гордиться своим футуристическим прошлым), а каждый раз с изменением ориентации в мире. Ранний Зданевич видел перед собой многочисленную (как он знал — и это соответствует действительности) аудиторию любителей и ненавистников всяческого (всёческого) авангарда. Но это было внутреннее зрение. На практике речь шла о конкретной, сравнительно небольшой аудитории московских и петербургских докладов и тифлисских спектаклей, речь шла об устном исполнении, о скандале и провокации, и чем больше ты раздражал и сердил (радовал и веселил) публику, тем было лучше! Проза предполагает «читателя» — несложившегся эмигрантского для неизданных «Парижачьих» или же предполагавшегося и тоже несложившегося советского для «Восхищения» (эмигрантской публики «Восхищение» как раз достигло, но в паллиативном порядке, да и успеха особого не было, несмотря на скандал с бойкотом книги русскими книгопродавцами). «Философия» и «Посмертные труды» остались незаконченными, видимо, в результате полного исчезновения образа читателя в сознании Зданевича. В своем парижском пригороде, на своей фабрике, со своими тканями, с семьей и детьми он вдруг оказался совершенно один, без даже воображаемого направления своей речи. Это еще надо было пережить человеку, всегда обращенному куда-то и к кому-то. Но именно эта космическая пустота вокруг сделала из него большого поэта! Стихи (настоящие) пишутся ни для кого, даже не для себя, а — стихов ради. В этих стихах всплыл весь культурный запас Зданевича — в основном, конечно, гимназическая классика и символизм (не так уж и мало!). Даже его пристрастие к сонетам демонстрирует несколько антикварный личный вкус на поэзию. Кто писал сонеты, если не считать старательного Бутурлина(21) ? Символисты, конечно! Современный ему французский литературный сюрреализм не оказал на эти стихи такого уж заметного воздействия (хотя при желании кое-что можно найти) — при полном франкоязычии (спасибо папе!) и дружбе со всем, что имело вес и ценность во французских поэзии и изобразительном искусстве. Интересно, что когда после своей великой и незамеченной победы с русскими стихами он рискнул сочинить книжку стихов по-французски(22) , она оказалась «экспериментальной» — французская публика, которую он знал и которая знала его, была «авангардом» (постаревшим, как и он сам). Переходы от авангардного, «всеческого», экстремально-заумного языка ранних текстов к модернистскому языку или, лучше, к модернистским языкам романов (в каждом из них эти языки совершенно независимы друг от друга), а затем к «пассеизму» первой стихотворной книги и его постепенному «омодерниванию» свидетельствуют о значительной дискретности творческих манер Зданевича и принципиальной прерывности его творчества. На каждом этапе он создал примечательное и выдающееся, но будем пока (архивы еще могут выдать неожиданное) считать его автором двух более чем замечательных романов и одного более чем замечательного стихотворения. И одного из этих текстов было бы достаточно, чтобы обеспечить Илье Зданевичу важное место в истории русской литературы, которую он с юности так любил, с которой он в юности так воевал, — и именно потому, что любил! __________________________________________________________________ (1) Я боюсь (1921) / Евгений Замятин. Сочинения. М.: Книга, 1988. (2) Сегодня, наблюдая за, например, изменением на наших глазах истории мировых войн, те из нас, кого очень волнует, что Россия не такая, как другие, «нормальные» страны, могут, наконец утешиться: прошлое Англии, Германии, Франции и т. д. не менее непредсказуемо. Но вряд ли это их утешит, они ведь желают, чтобы Россия была, «как Европа», а не Европа, как Россия. — здесь и далее примечания автора. (3) Ильязд (Илья Зданевич). Поэтические книги (1940 – 1971). М.: Гилея, 2014. (4) Зданевич Илья. Футуризм и всёчество (1912 – 1914). 2 тт. М.: Гилея, 2014. (5) Кадетская, либеральная и «критическая» газета, в полной мере отражавшая взгляды на мир той интеллигенции, что после Февральской революции захватила власть в России и в кратчайшие сроки довела ее своей полной неспособностью ни к чему до полного разложения и полной беспомощности, в результате чего страна и упала, как сгнившей плод, в руки большевиков. (6) Тем не менее, не могу удержаться и не вспомнить Н. Ф. Бернера (1890 – 1969), провозгласившего себя, немного по-эскимосстки «интуитом», или, например, «люминистов» (небезынтересный Дм. Майзельс, Вениамин Кисин, Тарас Мачтет и др.), воспринимавших мир «не как сумму разнородных явлений, но как единую сущность», которую они именовали «Люменом». (7) Он, конечно, с юности писал стихи, но стихи эти — частично и во всю пору его скандальных футуристических выступлений — оставались гимназическими виршами «для себя» или «на случай». Не обошлось и без заумных или полузаумных экспериментов, но и они остались в записных книжках. (8) Часть принципа этих драм — фонетически записанная веселая балаганная крикотня («…граждани вот действа янко круль албанскай знаминитава албанскава паета брбр сталпа биржофки пасвиченае ольги ляшковай здесь ни знают албанскава изыка и бискровнае убийства дает действа па ниволи бис пиривода так как албанский изык с руским идет ат ывоннава… пачиму ни смучяйтись помнити шта вот изык албанскай…»), часть — серьезная, слегка утомительная для нейтрального читателя заумь. (9) Зданевич Илья. Философия футуриста: Романы и заумные драмы. С приложением доклада И. Зданевича «Илиазда» и «Жития Ильи Зданевича» И. Терентьева / Предисл. Р. Гейро, подг. текста и комм. Р. Гейро и С. Кудрявцева, сост. и общ. ред. С. Кудрявцева. М.: Гилея, 2008. (10) См.: ж. «Новое литературное обозрение», 2010, № 101. (11) Первый роман Зданевича «Парижачьи» (1923-26) впервые опубликован в 1994 году, в составе начатого, но не законченного (вышло два тома) пятитомника (М.: Гилея / Дюссельдорф: Голубой всадник). Он интересен острой рецепцией хоровода буржуазных существований, напоминающего (предвосхищающего отчасти) некоторые фильмы Бунюэля или поздние, послевоенные романы Газданова. Другого интереса в нем, помимо «хороводно-диалогической конструкции» и парижской «нерусской», то есть неэмигрантской экзотики, лично я не нашел, хотя, конечно, вполне мог и ошибиться. Незаконченный роман «Посмертные труды» (1928) находится в марсельском архиве Зданевича. (12) «Восхищение» является на сегодняшний день самым «успешным» романом Зданевича, оно было напечатано четыре раза — после первого издания в 1930-м году был репринт в университете Беркли (1983), затем второй том оставшегося двухтомным пятитомника «Гилеи» и «Голубого всадника» (1995) и, наконец, рассматриваемое издание 2008 года. Это совсем немало! Роман, можно сказать, своим весом, своим обаянием пробил себе дорогу. (13) Вс. Крестовский, к примеру. Не знаю, стоит ли об этом специально говорить, но, само собой разумеется, далеко не всякий антинигилистический роман был, при массовости этого явления во второй половине XIX века, шедевром. Было и «Марево» Клюшникова, было, наверняка, что-нибудь еще и похуже, «помаловысокохудожественней». Говоря о «линии» в этом контексте, мы говорим, конечно, о наивысших проявлениях. Отдельное исследование этоо явления потребовало бы рассмотрения всех его представителей, включая и худших. (14) Следует, вероятно, отметить, что с 1960-х гг. появляется «советский антинигилистический роман» («Чего же ты хочешь» Вс. Кочетова, романы Ив. Шевцова и т. п.), вызванный некоторой либерализацией общественной сферы и последовавшей за ней общественно-культурной борьбой в СССР, демонстрирующий общую закономерность уплощения традиции XIX века в советской официальной культуре. Не иначе происходило, например с советскими «Войнами и мирами»: они не в состоянии были развить традицию, а, считая ее окончательно завершенной и единственно возможной, пытались ее только использовать с заменой декораций и нарядов. (15) Долгие вступления считаются характерным свойством классических русских романов. Один, кажется, англосакс предлагал пропускать первые пятьдесят страниц любого русского романа, не читая. Здесь, как и во всей «Философии», Зданевич возвращается к архетипу русского романа. (16) Третьей и последней женой Зданевича с 1968 года стала художница по керамике Элене Дуар-Маре, умершая в 1993 году. Ее заслуги в сохранении и распространении памяти об Ильязде неоценимы. (17) Вспоминается переданная Ниной Берберовой история о Довиде Кнуте (Давид Миронович Фихман; 1900-1955): “Ходасевич говорил ему: (18) “На замечание: «Вы написали с ошибкой», - ответствуй: «Так всегда выглядит в моем написании». (Даниил Хармс. Записные книжки). (19) «Приговор безмолвный» (1961) был выпущен после «Письма», но писался до него или одновременно. (20) Он знал из «подсоветской» литературы только то, что печаталось, — поэтому Забалоцкого, но не Хармса или Введенского. (21) Бутурлин, Петр Дмитриевич (17(29).03.1859, Флоренция, — 24.07(5.08).1895, Таганча), граф. <...> В лирике Б. преобладают изображение природы, мотивы любви, а также тематика, связанная с античным миром, древнерусской мифологией, романтическими западными легендами. <...> Современники считали Б. мастером сонета. (из «Краткой литературной энциклопедии» в 9 тт. Том 1, 1962) (22) Iliazd. Boustrophédon au miroir. Georges Ribemont-Dessaignes gravures à l’eau-forte. Paris: Le Degré quarante et un, 1971. |