Алексей Порвин
***
Кажется, от весны далёк –
с двумя чуть видными ночью словами –
утлый фанерный кренделёк
над переулочными головами,
но продолжает плыть в окно,
сбивая снег для возможной удачи
с буквы, забывшей, что – дано,
а что – едва ли дозволено значить.
Кто на борту? Ответь, ответь.
За Свежим Хлебом – кто скрыт, как за грузом?
Смыслам каким пора светлеть?
(Восход послужит предлогом/союзом).
Ты, направляющий к теплу
слова любые, ты – очень умелый,
если попрал ночную мглу
и этим смыслом (не буквенным телом).
***
Пойду к соседу, где музыка слышится,
дела домашние враз побросав –
там звук хрустящий нарезан пластинками,
внутри – скрипичная скрыта роса;
забытый век, расфасованный пачками,
лежит виниловой свалкой в шкафу:
переберу по затёртым названиям –
о, где ты, медное фа-фу-фа-фу?
Хотя такое давно и не слушаю,
к тебе спущусь – и чуть-чуть отдохну
от комнат в пятнах молчащего августа,
от кухни, съевшей свою тишину:
не отлучаясь надолго из времени,
где всё стоит на нелёгком огне,
и без присмотра сбегает шипением,
забрызгав свет в потолочном окне.
***
Ты насмотрелся на торсы богов,
(мрамор, задвинутый в формы);
всё. И волнуешься только одним
невзрачным, но важным предметом:
эта видавшая множество рук
славная ручка дверная –
время захватано до мутноты
нагретой резной позолоты.
Странно – все те, кто подходит к дверям,
медлят пред массой дубовой:
сразу, похоже, не сообразить,
за ручку – к себе? Иль обратно?
Мнутся у выхода – тянут сперва,
после – толкают натужно:
сразу – лишь тот, кто заранее знал,
куда открываются двери.
***
На гладкой поверхности ночи,
сияющей, как турникет,
восхода внезапная прорезь
потребует платы с тебя.
Захочешь пройти – и опустишь
тревожный жетончик в нутро
устройства, что может замедлить
любое движение здесь.
Устройство пропустит идущих
к простору, который владеть
любовно умеет умами
людей, заплативших своё:
и даже не вспомнишь кружочек
в кармане метавшийся – ведь,
душа, переулкам зажатым
начётистей принадлежать.
***
По весне прорывает – всё,
хлещет в небо и под ноги:
а кто же приходит помочь,
кто замоет воды многи?
Убирая опять потоп,
ползает по низу с тряпкой
истрёпанной тени дождя,
отжимает, стиснув крепко.
На такое – (ура-ура!) –
отклик-то родится, во-как:
приходят под вечер сюда
и следы от человека:
им – другое вершить, а здесь
как всегда, бессильны в малом
следы как попытки заткнуть
землю, льющуюся талым.
***
Так четверть неба лязгнет,
что стихнут Моцарт и Глюк:
в дожде, летящем в землю,
открывается люк;
всеобщая утрата
слегка постукивает
и чем-то в душу машет:
от legato – привет.
Привет, весёлый разум,
тебя не сыщешь плавней,
а мы – как есть, рывками,
где-то музыки вне;
тебя, давай, дождёмся
(молчит, белея, душа);
мы – пауза, и вступим
после проигрыша.
***
Сгодится теперь на что,
денется из шелеста куда
отсверком оглушительно-мостовым
исчёрканная вода?
Придётся ведь отразить
всё – каким бы ни было – сполна:
тьма переходит мост, и она сейчас –
разрезанная волна.
Но то, что на части тьму
режет, гулом верхним проносясь,
то и внизу, в звучании под мостом
вычёркивает всю грязь:
вода, над тобой опять
занесён автомобильный свист,
и наблюденьем, как погибает тьма,
я так же, как ты – нечист.
***
Не говори, что склеп, там – призма
(одна из граней – Tod),
расслаивает жизнь наружу
(не стой, пойдём, пойдём!);
где частью тления не признан
лишь этот (нет, вон – тот),
кому земля не ткнётся в душу
ископанным чутьём.
Кого земля не разузнает,
доказан тот — весной,
он встал на говорливой грани,
растянутой над всем;
а грань-то, глянь, вполне сквозная;
как жаль, что не въездной,
просвет застрял у самой рани
бездушных теорем.
***
Тому, кто отошел от прямоты,
биться в глину размытую, как
под берегом – шараханью воды
(реку резкий изгиб обуял);
тому – кружить щепу и мелкий хлам:
что там, в мутности, кто разберёт,
вглядится кто — в осенний полумрак,
в тяжкий, пристальный водоворот?
Вода закручена вокруг себя,
смотрит не отрываясь, наверх,
как будто обвиняет в кривизне
всё, что видела (всё или всех);
но даже этот омут для неё
лишь на время (оно – это дно),
а дальше – будет чище и быстрей,
(и течение – распрямлено).
***
В час несложный, ёмкий и звеньевой
летит волна под Невой,
но по-зимнему подводной воде
до времени не добраться век.
Цепь елозит выше, скользя туда,
где не бывает вода
с человеками на мутном хвосте,
с тяжелой Балтикой в голове.
Отчего ты хочешь припасть, волна,
к цепи, в которой – вина
несмываемая? Ты ли чиста,
как человека не взявший страх?
Час просторен, и не тебя берёт.
Тебе – ни капли не врёт
чувство это: несвобода проста,
когда речных не приемлет крох.
***
А человек из полусвета
плывёт с восхода до вчера,
где именем обнять не можно
скрипучую морскую сырость
из корабельного ребра;
а полусвет из человека
пролился в парус навсегда,
и волокно совсем поникло,
бескровную впитало сухость,
как будто в сухости – вода.
Скажи, в какую льётся рану
нутро, которое в долгу
у половинчатости? Или
не говори, я вижу ясно,
что рана – вот, на берегу;
что рана, как всегда, румяна,
и завтра – сорвана с ветвей,
но всякий, тронувший губами
её весомую округлость,
плывёт, и скрипа не живей.
***
Краешек музыки солоноватый
от неуместного порошка
той тишины, что вовне – виноватой
стала для умного языка;
краешек музыки не пересохший –
жив от наполненных светом пор
той тишины, что внутри – нехорошей
кажется чувству с недавних пор.
Всё наполнявшая хлебная полость,
не поглупей от конца всего –
ты от звучания не раскололась
на затвердевшие ничего;
знает язык, что прощён не звучащий,
а помогающий зазвучать
белым солёным кристаллам – и слаще
от понимания звука стать.
***
Сад подвластный, ты не клонись
к метрам покоя, в сумерках – моего;
стадо на пастушьем пруте
водит по окнам голосом гроздевым,
словно знает – здесь, над столом,
маленький свет, врастающий в потолок –
это безмятежность, а в ней
шорох пыльцы, негромкий и листвяной.
Дерево ветвями сплестись
с деревом хочет, чувствуя общий грунт,
но моя не дышит листва
окриком, направляющим твой изгиб,
но твоя не слышит кора
звуков, созревших не от пастушьих рук –
сад подвластный, лучше склонись
к небу, оно и в окнах моих – одно.
***
На ходьбе распахнуто пальто,
и кружочки петлевые
глаз вороньих – гложут воздух,
оставляя всё не то.
Застегни мне пуговицы, ночь,
в петельки проворно сунув
чёрных кругляшков костяшки
с лёгким блеском слова мочь.
Ах, такие (всыпанные в ствол)
пуговицы вшиты в порох?
Нет, не надо, я другие
поищу, пока не смёл
из груди остатки теплоты
ветер, полы разметавший;
к пальцам льнут просторы воли,
костенея сквозь кусты.
***
Ротой, по улице проходящей,
вскинута запевка, и воробей,
сшибленный в облако, пролетает
мимо моего окна.
Я успеваю заметить рану
прямо между взмахом и головой –
там, где нежнеет пушистый воздух,
увлекающий наверх.
Как же тебе удаётся, птичка,
истекая от мотива, лететь?
Кажется, песни войны толкают
тело всякое – наверх?
Тело взмывает и вдруг – сильнее
делается, а спадает – пятно,
клочьями виснет на зимних ветках,
схожее с душой твоей.
***
Никто не покидает берег,
не ступит на ребячий ледок,
ведь сквозь ледок зияет гибель
и глубина, сквозящая в бок –
а что в боку нагретом, левом,
прозрачного бежит сквозняка?
И что в боку, извечно правом,
не двигается наверняка?
Да всё одно – соблазны веса:
он любит хрустнуть первым ледком
(на луже разве что, а глубже
ему не нужно – там не о том);
о, водоём, как прежде, ждущий
пришествия объёмных пальто
и курток тягостных размеров –
их не дождёшься – ты не про то.
***
Кверху зауженным богомольем
в облаке шевеля,
что ощущаешь, когда выпадает
тельце шмеля?
Он по запястью идёт, сияя,
словно какой-то блик,
ясной двуцветной водой отражённый
в нынешний миг.
Нужно ли что-то ещё? А сверху
тянется след крыла,
лучше, чем ты, перетрясшего небо
(ну и дела);
вместо шеста (он устал, бросай же!)
ниточку удержи:
что к ней привязано с вышнего края —
ты не скажи.
***
Лес, подуставший идти в белизну,
ты ли сумел согреться,
до синевы меж ветвей обмотав
беличьим бегом сосны?
В людях – обратное, и пережав
плотной одеждой тело,
не согреваются – стиснута кровь,
медлит до онеменья.
В людях ещё: для согрева души
плоть не годится вовсе,
даже свободно надетая плоть,
даже когда удобно.
Чем обмотаю себя? На стволах –
беличий бег, стремящий
мягкую огненную высоту
выше, чем видеть можно.
***
Послушает ли звук совета,
когда в нём влага или весть,
но всё налитое желает
в ночи июльской – одного?
Вот устремляется решимость
со дна, которым сад накрыт,
она растёт, кипит как-будто
в звенящей таре соловья.
Теснясь в малообъёмной трели,
во мне отыскивает край
и хочет перелиться через
слегка угасший ободок –
а знает ли, чей рот касался
и что уже утолено?
- Поблёскивай чуть-чуть, по капле,
но оставайся впредь внутри.
***
Лучится непрошеная серединка –
мила и округла, а вкруг неё
то верхний незыблемый краешек блещет,
то нижний мутнеет в своё бельё:
приложен к подушке щекой и бормочет
о вспять увозящий себя садах,
и спицы бесшумных колёс проникают
сквозь пыль занавески, сокрывшей страх;
и спицы сверкают, касаясь дыханья,
пока не вольётся в несильный вдох,
что есть высота и её середина,
а прочие части не создал Бог,
что свет – это значит вверху проноситься
и чувствовать тёплым лицом листву –
забывшийся, хватит не быть, посмотри же
на воздух, сияющий наяву.
***
Отсекает воды от
места, где неподвижен ход,
распрямляясь день за днем,
перспектива над кораблем,
но поет на бережке
о невидном своем вершке,
прорастающем и там,
где молчит вознесенный гам:
Не иди волной на нас,
в тесном всхлипе лазурный час,
двинься в небо наших тел,
моря передвижной предел.
Что за странный огород –
человечий надводный род,
так просторен, хоть пророс
в узком ветре зажатых слез.
ПАСХА
Лучше – белый слезный простор
в шаговой предпраздничной смеси:
узкой струйкой влитый заулок
вновь блеснет, медово-тягуч –
и во что окрасится тесто?
В неприглядность низеньких крыш,
в серость черепицы толченой,
лужи растворяющей до
облачных комочков, какие
вряд ли ждёт уже однородность,
сколько ни размешивай их
с теплой и подручной водой.
Лучше – белый слезный простор.
Вмешивать иное – не нужно,
чтобы не испортить, не смазать
правильный, единственный вкус.
***
Бери шуршащий сенный запах
(ромашка, клевер луговой)
тебе он раз всего лишь – пакля,
и не единожды – тетрадь.
Ты им обложен. Затихает
сквозняк, остреющий в тебе:
что чертит щель, покуда ветер,
как заусенец, извлечён?
Что пишет щель, не пропуская
ни капли холода в себя,
законопаченная плотно
теплом засохших летних трав?
От нового нутра щекотно,
и ты, переставая быть
проводником задверной стужи,
выводишь это на пыльце.
***
На пробной твоей изнанке
засевая жасминовый кислород,
заоконная зелень за ним наблюдает –
слёзным ли в зрении расцветёт?
На плотском твоём покрове
забывая стучащую в окна тень,
спохватившись, на сердце вечернее смотрит –
кровным нальётся ли зрелый день?
Роднее всей слёзной соли –
заходящее солнце и блеск стекла,
но они не следят за тобой, как за почвой,
и не рыхлят, как могла бы мгла,
они не следят, но знают:
белизна в твоём зрении – не вопрос,
и слеза породнилась со днём уходящим
прежде, чем он в небесах пророс.
***
Твердь доковывает зубчики
переливчатых колёс,
в ней захлопнуты лазутчики,
не узнавшие про ось –
зерновидное смятение
(златокрылый мой земляк)
прорастает в обретение
тикавших каляк-маляк.
Что рисует это времечко,
лучше ты не разбери,
но прибиты крепко реечки,
(рамке не вместить зари),
но шпионы циферблатные
до поры уличены –
спи, разглядывая ватные
сны из сказочной стены.
***
Когда проснешься, взгляни вокруг —
твое сердечное тук-тук-тук
опять свидетельствует о том,
что всё неправда, хоть стало сном:
бескостный дым, зазвучавший вниз,
на слух всесилен и слишком сиз;
оформлен плотью приземный слой
тоски не новой и волновой.
Вставай, частицы давя на свет.
На дряблость гари — подмоги нет:
тогда с востока прибудет кость,
сияя тем, что в тебе сбылось.
Но с этой косточкой лучевой
не сделать, матушка, ничего,
и хватке дыма не быть иной,
не стать безжалостно-костяной.
***
В хитиновом брюшке серьёза
- о, как он лапками сучит! –
размокшая метаморфоза,
изнаночный древесный щит.
Ты дерево, ты беззащитно,
и в окружении колец
который год тебе не видно,
как благоденствует подлец.
А он живёт в тебе, и дует
на пыль источенных лучей,
но пыль влажна, и всё – впустую,
и всё – лишь листик на плече.
Упавший листик обезвожен,
но словно дерево судьбы,
теперь он заново возможен
(пока летел, едва ли был).
***
На полусумрак и фразу,
угасшую на нелюбви,
со скрипом древесным распались
толкавшие свет рычажки.
Что там за шорохи в травах?
Найти ли в опавшей листве
отломанный тёплый кусочек
устройства, сиявшего мне?
А на реке – загляденье:
нет-нет, да сверкнёт чешуёй
обрывок всего, отразивший
прообраз не тонущий свой –
что же, запчасть равновесна
тому, что толкает рычаг?
Вот новая физика леса,
где всё (для начала) не так.
***
Подвинулось к дрожи своей слегка,
хочет лишь одного
сырое окошечко поплавка,
в реку вделанного.
Где леска, прозрачная словно взгляд,
выцепляет одни
подробности голода (мельтешат,
в воду выпростаны).
А хочет окошечко: обхватить
взгляд обратный, иной,
но нити придонной — скажи — как быть
здесь не вымотанной?
Свивалась рассказом воды — в ничто,
подустав на просвет,
а взглядом таким из-под толщи — кто
нас высматривает?
***
Август, послушная нить
закончилась, но остался – я:
в ткань ощущений вотки
отрывом от стебля одержимые завитки.
Всё, что поспело ко дню
последнего для тебя труда,
тянет к земле, говорит,
что если не взять, оно навечно уйдёт, сгорит.
Всё, что поспело, лежит
скорбящим клубком, в котором нить
видит, как прежде, одно:
пришедшие в сад лишь частью вотканы в полотно.
Корни растений молчат
в земле – и едва годятся для
ткацкого дела, в каком
душа покатилась к пальцам
снятым с кустов клубком.
***
Дорога легка, но один
бредущий в глине обоз
кренит на левый бочок,
облачный, мутный от слёз.
Нагружен и виден едва,
обмотан пыльным тряпьём,
но где-то в шатких осях
скрип обращается в гром.
Но где-то припрятана рябь
в движении колеса:
смотрящий пристально, ты
глины услышь голоса.
Всё прочее пусть замолчит.
Замри и остановись,
пока не скрылся обоз,
кренящийся ввысь.
***
В движениях не ошибаясь,
в себе неточная пчела
затылком точечным подвинет
исход, гудящий на меня.
Затылком сдвинет прямо в небо
растущие до слуха рвы,
и тишиной слегка присыпет
родное небо головы.
Всё разровняет, как полоски
на приблизительных телах
своих собратьев, знать спешащих,
кого на что переменить.
Кого на что, меня – на складки
в углу спасительного рта:
пчела, до солнца улыбайся –
твоя прекрасна голова.
***
Заёрзали льдинки на языке,
нежнейший рождая морс,
и детскому рту сказали они:
скорее захолони.
А рот не согласен, и рот — раскрыт,
и слово словам твердит:
я знаю, к чему приводит отжим
воды — так скорей, бежим;
уж набраны в марлю былых небес
те ягоды, из каких
нам выпить себя, разбавленных на
две трети — уходом сна;
склонившейся горечью рождены,
и вяжут, не дав уйти,
и тот стебелёк исхлещет, как плеть,
коль не захотим теплеть..
JEDEM*
Чудесней эдемских слив
под кожицей полунамёка
кислит неотвязный перелив
(под утро – совсем немного).
И косточки в перекат
пускаются, заслышав плоти
смолкание: мякотный разлад
(звучащий и в женском роде)
во рту не находит сна.
Но прежде – меркнущий полсвета
для спящих становится – стена
(под утро – огромно это).
За этой, смотри, стеной
какие сливы наполняют
себя предрешенностью иной:
не той, о которой знают.
*каждому (нем.)
***
Пьётся труха листвяная землёй
легче нетвёрдых шагов,
тихим глотком утоляется день,
сушащий рты.
Скоро в тебя разговор потечёт,
зашелестит по теплу,
парковый полдень покинешь, потом –
жди темноты.
Лишь с умалением света в ветвях
мыслима здесь тишина,
птицы тревожный и любящий клюв,
тихий в питье,
прочее – вложится в мысли твои
лишь до утра потемнев,
став одноцветным с осенней землёй
в колкой воде.
***
Ветвью, к облаку подводнoй,
закачан нетрудный газ
в полость ёмкую – всё, лети:
веревочный слышишь свист?
Сад мельчающий перейдёт
в едва ущемлённый свет,
в точку маленькой зеленцы
на фоне других садов.
Плоть на узенькой на доске
взлетает – и резко вниз;
духом вздрагивает листва –
открой же теперь глаза:
свет обиженно золотит
и кроны нагретый шар,
и желание улететь
повыше – туда, где свет.
***
По осторожной перемычке,
надглазной, тёпло-костяной –
плывущий лучик в странной качке
везёт беспомощность теней.
Во рту приникшие до слова,
отсыревали, а сейчас
вдыхают борт, пришедший слева
(был прежде шторм, но он исчез).
Где ветер наверху разверстый,
опорожнится душный трюм –
считай, о луч, до счастья вёрсты,
сигнальным веруя кострам.
Считай, но берега не ведай –
ты нужен, лишь покуда путь
живёт, мерцающий сквозь воды,
и парус не истёрся петь.
***
Листвой обжитое увядание
меня поменяет на нового,
того, серебрящегося в сумерках
(крестись же, а я – серебрюсь);
того, восходящего по лестнице,
над ставнями, ставшими садовыми,
над лицами, в землю обращёнными,
и мрамором, спрятавшим брус.
Не слушают поступи пришедшие,
и ей, как всегда, не повинуется
листва, по-хозяйски замерявшая
пространство от стенки до угла;
листва, выверявшая падение
того, восходящего в сумерках,
того, обживаемого светлыми
остатками сна и угля.
***
Из многих движений тела
обратимое выбирать,
подвластное той отмене,
не знавшей меня …
О, ангел благой отмены,
не дающийся никому,
на водной заснул подушке
третьего дня.
Он, видно, проспал субботу,
и не в курсе, что я живу
в душе, окруженной телом,
вершащим дела,
в душе, не хотящей присно
недействительным признавать
весь свет, неизбежно белый
(это ли мгла?)
|