«Уважаемая редакция!
Напечатанный в 6 номере журнала отклик Н.А. Богомолова на мою статью «Как мыши кота хоронили…» («Знамя», 2005, №2) меня несколько удивил и озадачил.
Выражая недовольство следующей моей фразой: «Окуджава диссидентом не был: он был членом КПСС», Богомолов подчеркивает, что «единая и всепобеждающая оппозиция “диссидент”/“совок” на самом деле при изучении советской истории и литературы не работает.» Так ведь именно это и сказано в моей статье! Споря с Борисом Рогинским, резко противопоставляющим диссидентский круг, среди которого он вырос, адаптированным в советскую систему интеллигентам, я отмечаю, что все не так просто, и что, например, песни Окуджавы, симвозирующиее для Рогинского мир его детства, отнюдь не были исключительной принадлежностью диссидентской субкультуры. И если именно Рогинский ностальгически поминает песню про «десятый десантный батальон» — могу ли я в ответ не упомянуть о том месте, которое заняла эта, пусть «заказная», не самая типичная для автора песня в официозной культуре брежневской поры? Не для того, чтобы кого-то осудить, над кем-то посмеяться, а чтобы понять скрытые от глаз механизмы уже ушедшего в прошлое общества…
Разумеется, понятие «диссидент» — довольно многозначное. Если расширительно называть так всех интеллигентов, недовольных тем или иным аспектом советской жизни или политикой Политбюро, то провести границу практически невозможно: ведь даже иные партаппаратчики или секретари Союза Писателей вели у себя на даче крамольные разговоры. Бовин – диссидент? А.Н. Яковлев – диссидент?… Но в моей статье это слово употреблено, как понятно из контекста, в узком и наиболее употребительном смысле, и обозначает участников оппозиционного политического и правозащитного движения, существовавшего в СССР с 1968 года, и предшествовавших ему более или менее конспиративных групп и союзов. Если у некоторых из участников этого движения (Григоренко, Елены Боннэр и др.) были поначалу партбилеты КПСС, им вскоре приходилось с этими партбилетами расстаться. Окуджава диссидентом в этом общепринятом смысле не был, в отличие от, скажем, Александра Галича или Юлия Кима. Он не участвовал ни в каких правозащитных акциях или демонстрациях, в политическом самиздате, в ведении «Хроники текущих событий» и т.д. Думаю, с этим спорить трудно.
Не понимаю только, что в этом постыдного. Кроме прямого участия в сопряженной с опасностями политической борьбе во все времена были (и есть) другие, не менее достойные жизненные позиции. Ведь вслед за сакраментальной фразой в моей статье идут следующие слова: «Мой отец тоже был членом КПСС, да еще и офицером. И притом мои родители любили песни Окуджавы. И слушали “Свободу”». Неужели мой глубокоуважаемый оппонент думает, что я хочу сказать нечто оскорбительное и уничижительное про собственных родителей? Кстати, для московского либерального писателя вступление в КПСС было поступком гораздо менее обычным и гораздо более добровольным, чем для офицера. Шаг этот, сделанный Окуджавой в дни оттепели, вне всякого сомнения отражал его тогдашние политические взгляды. Не нахожу здесь, опять-таки, ничего постыдного, как и в знаменитой песне о «комиссарах в пыльных шлемах». Быть в известный период своей биографии честным коммунистом – не стыдно.
Н.А. Богомолов видит в творчестве Окуджавы вызов, брошенный «монолиту советской массовой песни». Может быть -но не стоит напрямую смешивать эстетическое противостояние с политическим. Как раз специально диссидентская словесность часто развивалась в рамках несколько модифицированной соцреалистической стилистки. Напротив, Иосиф Бродский, Венедикт Ерофеев, Саша Соколов, Евгений Харитонов, Геннадий Айги, Елена Шварц и др. представители андеграунда, в несравнимо большей, чем Окуджава, степени оппозиционные официальной эстетике, в диссидентском движении не участвовали. Кстати, в моей статье, на которую Н.А. Богомолов откликается, политическое диссидентство и эстетический эскепизм резко как раз противопоставляются друг другу.
Позволю себе, кстати, заметить – хотя это не имеет прямого отношения к делу — что та роль, которую сыграли песни Окуджавы, равно как и стихи Евтушенко и Вознесенского и пр. в жизни сотен тысяч хороших людей, сама по себе не служит для них, в художественном отношении, вечной охранной грамотой: ведь стихи Надсона тоже были важным фактором духовной жизни целого поколения русской интеллигенции. И уж тем более никакого значения для собственно эстетической оценки творчества поэта не имеют членство в той или иной партии, участие в том или ином движении… Все это существенно лишь в биографическом и историко-культурном плане.
В письме Н.А. Богомолова мы слышим, думаю, голос не заслуженного ученого-филолога, глубокого знатока культуры Серебряного Века, тонко и сложно трактующего многослойные тексты авторов той поры, а частного человека, верного вкусам и представлениям своей юности, которые он не желает подвергать никакой рефлексии. Такая позиция по-своему трогательна, но едва ли разумно ожидать от других, чтобы они ее непременно разделяли.»
Этот текст не напечатали («А потом Богомолов захочет ответить вам… Напишите лучше новую статью, в которую включите возражения Богомолову…»).
Главное, конечно, не то, был ли Окуджава диссидентом – а изменение оптики при переходе от далеких вещей к близким. Взять хоть покойного Кожинова – пока писал о Стерне и Тютчеве, очень даже неглупо писал. А как переключался на современную литературу – хоть святых выноси… (И не потому, что «черносотенец»).
Все гении Золотого и Серебряного Века уже назначены. И литературовед, даже если ему не нравится Блок, а нравится, скажем, Емельянов-Коханский, понимает, что это его личное дело, не имеющее отношения к работе. Совсем другое дело – песни, под которые прошла твоя юность. Или стихи твоих друзей… С одной стороны, это такая часть твоей жизни — а с другой, ведь же еще никто не сказал, что песни эти – не главное в современной культуре? Что друзья твои – не гениальны? О какой тут, к бесу, «объективности» может идти речь? Тут вылезает все – и общественная ангажированность, и социальный бэкграунд, и личные комплексы (они есть у всех). Вероятно, многим умным и достойным людям очень трудно определить ту грань, когда они перестают быть учеными и становятся «частными людьми».