Авторы Проекты Страница дежурного редактора Сетевые издания Литературные блоги Архив

Алексей Пурин

Стихи

СТИХИ С ЭПИГРАФАМИ

Стихи разных лет

Долина царей

15.07.2007

Евразия и другие
стихотворения


Созвездие рыб

Сентиментальное
путешествие


Неразгаданный рай

Переводы Рильке

О стихах

Превращения
бабочки. О русской
поэзии ХХ века



                        Перевод Алексея Пурина


РАЙНЕР МАРИЯ РИЛЬКЕ


СОНЕТЫ К ОРФЕЮ


Написаны как надгробие для Веры Оукамы-Кнооп
Шато де Мюзот, февраль 1922



ЧАСТЬ ПЕРВАЯ


I

Как дерево! О суть перерастанья!
Орфей поет! И слуха ствол высок!
И всё молчит, но из пучин молчанья
звучит начала нового исток.

Спешат лесные звери светлой чащей
от хитрых нор и пасмурных берлог,
еще не постигая, что увлек
их не инстинкт, как прежде, а слепящий

нездешний звук, в сердца вошедший; рев
и вой уже не бередят им уха;
и там, где был дотоле шаткий кров -

прибежище неволи роковой
и вожделенья, - там, в глубинах слуха,
незримый храм возводит голос твой.


II

Почти дитя, она произошла
от счастья единенья лиры с пеньем,
и, окрылясь их вешним дуновеньем,
в моих ушах пристанище нашла -

и спит во мне. И все есть в чистом сне:
сады, давно мной чаемые, эти
лепные дали, нивы - все на свете
земные дива, мнившиеся мне.

Она спит мир. И ты, в ней обретя
глаза, не разбудив, ее счастливо
родил, бог певчий, - с легкостью, шутя.

Но смерть?.. О, как мотив нетерпеливо
спешит к исчезновению мотива!..
Как удержать его?.. Почти дитя...


III

Бог всемогущ. Но как, скажите, нам,
чья суть - разлад, пройти стезею бога -
сквозь лиру? В сердцевине кровотока
не предначертан Аполлона храм.

Напев - не страсть, ты учишь, не закон
условный, не алчба конечной цели;
петь - значит быть. Для бога - в самом деле.
Но что напев для нас, коль движет он

над нашим быть светил небесных сферы?
Не то, что мнят им юноши, чьи рты
раскрыты стоном страсти: все химеры

земные канут. Истинное пенье -
иное: оболочка немоты,
дыханье в боге, ветер, дуновенье.


IV

Нежные, о, проникайте смело
в это дыханье: оно, двоясь,
тронет вам щеки - и снова цело
сзади вас, пусть и не знает вас.

Вы, о, блаженные, вы - всецелы,
сердца источник в вас не угас.
Луки для стрел и для целей стрелы -
в вечном сиянии влажных глаз.

И не страшитесь бремени - впору
тяжесть земле, верните ей вес:
тяжеловесны моря и горы.

Сам, как дитя, разрастается лес -
вам ли снести эту мощь?.. Но просторы...
Ветры... Но своды безбрежных небес...


V

Не нужно камня памятного: роза
весной блаженно прозревает им.
Се есть Орфей. Его метаморфоза
не пресечется. Именем иным

не оскверняй созвучий: не всегда ли
поет Орфей? Он вновь придет. И он
уйдет в свой срок, на день-другой в печали
увядшей розы пережив бутон.

Он должен кануть - и об этом знает!
И он страшится кануть, уходя.
Тогда как песнь его перерастает

всё в этом мире сущее, он - там,
где к струнам не притронуться перстам.
Он - только слух, всё здесь превосходя.

VI

Разве он здешний? Нет, в обе державы
мощно врастает его естество.
Пеньем вздымает он лозы и травы,
корни их волей ведомы его.

Стоит заснуть нам - питье наше, пища
ждут едоков; и идут мертвецы -
запах дымянки и руты в жилища
вносят. Но он, заклинатель, концы

сводит к началам, под веком сливая
здешнее с бывшим (и сумма живая -
всех отношений вершина вершин) -

в облик немеркнущий, в высшего слепок;
он в наших спальнях, он в наших склепах
славит застежку, кольцо и кувшин.


VII

Славить и петь! И, как медь из плавильни,
из немоты он выходит воспеть
вечные гроздья в смертной давильне,
имя которой - сердечная клеть.

И ликованье будет сквозь слезы
длиться, покуда он - божество:
всё претворится в гряды и лозы
под страстотерпным жаром его.

Не к саркофагов царственной гнили
обращено прославление - или
к прежних божеств помраченным теням.

Вестник, в воротах загробного мира
держит плоды он светлого пира
в чашах горстей, предлагая их нам.


VIII

Потому так лира ценит плачи -
точно нимфа слезного ручья,
сторожа паденья, неудачи, -
что от них легчает круча, чья -

в алтарях - вершина ей дороже
дольних благ. - И Жалоба уже
наверху: она куда моложе
всех сестер и братьев по душе.

Радость знает, а Тоска винится, -
лишь она одна, как ученица,
по ночам твердит спряженья бед, -

но к утру, внезапно и нелепо,
свой девичий плач вздымает в небо,
и звезда блестит ему в ответ.


IX

Тот лишь, кто лиру вознес,
смертный, над тленьем,
быть ликований и слез
может хваленьем, -

тем лишь, кто мака вкусил
с мертвого луга,
хватит таинственных сил,
тонкости звука.

Как отраженный в воде
дважды нездешен -
здесь и нигде,

так и в природе двойной
голос земной
вечен и нежен.


Х

В сердце хранимых, приветствую я
вновь вас, античные саркофаги, -
римских столетий радостной влаги
песней бродячей журчит в вас струя.

Тем, что, как очи жнеца, - в изумленье:
где вдруг очнулись, им невдомек
- гулкая тишь да пчелиное пенье -
и вылетает цветной мотылек, -

всем вам, избывшим сомнения, рты
снова отверзтые, шлю я приветы, -
знавшим молчащий устав немоты.

Знаете нас вы, не знаете нас?
Все на лице нашем впишет ответы
медлящий с выводом час.


XI

Всадником созвездие ночное
не звалось? Но мы и в звездах гнет
видим: спесь земную и Иное -
то, что понукает и ведет.

Такова ли, в путах и тенетах,
жилистая суть первопричин:
путь и бремя? Но на поворотах
даль - нова. И двое суть один.

Суть ли оба? Обе ли моими
счесть дороги, пройденные ими
вместе? Стол и луг их разведут.

Нет имен. Черты созвездий лгут.
Но пока хоть схемам мы невольно
верим, нам и этого довольно.


XII

Благ тот дух, что всех нас принял в сети:
схемами воистину живем.
И текут, спеша, минуты эти
наряду с доподлиннейшим днем.

Мы способны к верному обмену,
пусть и не прочитана скрижаль:
так антенна чувствует антенну -
и речет через пустую даль...

Напряженье, музыка усилий,
деланье рисковое! Не ты ли -
то, что все помехи пристыдит?

Ведают ли сеятель и семя,
что пожнут, когда настанет время?
Но земля им дарит - и родит.


XIII

Яблоко, банан, крыжовник, грушу
пробует ребенок - и во рту
спорят жизнь и смерть. Я обнаружу
это по лицу его, прочту...

Для того ли вы вдали созрели,
чтобы кануть в нас, лишась имен?
Здесь, в родильне слов, одушевлен
станет плод - развоплотившись в теле.

Разве эта яблоком звалась
сладость и была неуязвимой?
Пробудясь во вкусе, вознеслась,

прояснилась, стала двуединой
в радости слиянья - и земной
и небесной, и тобой и мной.


XIV

Мы смущены цветком, плодом, лозой -
ведь их язык наречий лета шире.
Быть может, всё, что зреет в зримом мире,
увлажнено ревнивою слезой

умерших - и лишь тем крепка природа.
В чем участь предков - полнить соком гроздь?
За тьму веков пропитана насквозь
их костным мозгом косная порода.

Теперь спроси: в охоту ль это им?..
Рабы ль они - и, тяжкий пласт вздымая,
несут нам дань, властителям своим?

Или - цари; и иногда немая
их мощь, благоприятная корням,
перепадает от избытка нам?


XV

Жду, предвкушая... Готов хоровод.
Музыки чуть бы, топтанья, напева!
Девы немые, нежные девы,
мерно станцуйте познанный плод -

вкус апельсина!.. Как бы утопая,
сочному ваш хоровод бытию
сопротивляется - но, уступая,
к сладости веру склоняет свою.

Вкус апельсина! Станцуйте его
знойный пейзаж плодоносной порою -
в спелом пыланье и вы рождены -

запахом в запахе. Зреет родство
с чистой, раскрывшейся вдруг кожурою,
с соком, которым счастливо полны.


XVI

Ты одинок потому, что... Всласть
тыча перстом и грозя словами,
мы как бы делаем мир весь нами,
а мы - лишь жалкая его часть.

С разумом разве сравнится нюх?
Но лучше нас ты темные силы
чуешь - опасности, дух могилы,
и на заклятья твой тоньше слух.

Добрый, косматый наш старший брат,
с кем и делить нам земную муку!..
Лишь не впускай нас в сердце - не рад

будешь: растя, не щадим мы прав.
Но можем бога §нашего руку
честно направить: вот он, Исав.


XVII

В недрах - старец, исток
рода и корневище;
шлем, охотничий рог;
выше - тыщи и тыщи

мраком первопричин
смятых, завороженных:
ярость - в братстве мужчин,
лютни - в плачущих женах...

В ломкий лозняк сплелись,
стиснуты смертной чащей...
Кто-нибудь! Отзовись!..

Участь веток мрачна -
лирой только одна
изогнется звучащей.


XVIII

Слышал ли новость, бог, -
гулы, грохоты эти?
На голову всё с ног
словно стало на свете.

В новом мире едва ль
ухо чуткое - благо:
заклинает деталь
ныне камни, не сага.

На станок погляди:
он вальцует, торцует -
мстит, рубцует, лупцует

нас; без сердца в груди,
нас, ведомый, ведет;
наши силы крадет.


XIX

Зыбкий, как образы туч,
их очертанья,
мир безначально текуч;
льются деянья

в свой же извечный исток.
Но и над алчущим зевом
лиру немолчную бог
полнит напевом.

Чаши бед не испить,
счастья не приручить,
смерти умом не постичь -

смертным и сирым.
Только одной светить
песне над миром.


ХХ

Чем же воздам я, поведай мне,
слух воспитавшему твари земной? -
Воспоминаньем о том коне!..
Ночью, в России, весной...

Белый, он мчался без седока
прочь от села со всех сил -
в ночь и луга, где дымка легка, -
и колышек уносил.

Как билась грива о холку, как
пел крови жаркий родник -
еще бы! - он рвался в широкий мрак,

он к далям чутьем приник!
Он ржал и он слушал: был в нем сплочен
круг речи...
Дар принесен.


XXI

Видишь, земля не забыла усладу
старых стихов! Наступает весна.
Юной земле-ученице награду
за прилежанье вручает она.

Строг был учитель. Но эти морщины,
льдины, седины нравились ей...
Спросим - ответит: шумом лощины,
зеленью, синью - пособий ясней!

Радуйся, вольная, резво играя
в стайке детей - эй, тебя запятнать?
Снова веселье ладится рая.

Что ж ей и делать, как не опять,
зная уроки, перепевая
древние корни, петь - уповать!


XXII

Пыль мы летящая.
Но времени шаг
взят как пустяк
в непреходящее.

Всё скоротечное -
в прошлом давно;
к нам только вечное
обращено.

Мальчик, доблесть - не там,
где разбег и дерзание,
где полет и виток.

Перст приложен к устам
мира: тьма и сияние,
книга только, цветок.


XXIII

О, лишь когда полет,
сам себе на потребу
взмыв к безбрежному небу,
упоенно сверкнет,

в вихрях трепетных рея -
прочен, легок и спор -
сотоварищ Борея,
а не просто прибор, -

лишь когда аппарат,
сбив мальчишечье чванство,
канет в чистом «куда»,

он, не чая наград,
обретет те пространства,
где летит, навсегда.


XXIV

Нашей дружбы древней, великие боги, ныне
не должны ли мы узы (они ведь не знали прочной,
закаленной стали) навеки порвать в гордыне -
или вас, неподвластных, по карте искать порочной?

Вы, друзья могущественные, забирая
наших мертвых, ясных прикосновений
не даете - ни трапез, ни омовений,
ни вестей из вашего, боги, края

больше нет. Мы длим ныне жизнь немую,
на себя оставлены; наши тропки
не меандр пленительный, а прямую

грубо чертят. И лишь в пароходной топке,
движа поршни, прежний огонь пылает -
вечный рок. Но силы пловец теряет.


XXV

О, только раз о тебе - той, которую знаю
лишь как цветок безымянный, мне вспомнить позволь -
и показать уходящую, льнущую к краю
девичью тень твою, неодолимую боль.

Словно танцовщица, чье остановлено тело,
в бронзу отлитая юность парит, погляди;
в слух обращенная музыка - та, что владела
сердцем, - теперь замерла в изумленной груди.

Близко таилась болезнь, исподволь одолевала,
тень наводила на кровь - но и весна ликовала
в ней, ворожила, гоня подозренья: не верь;

снова и снова сходила лавиной и мраком,
чем-то домашним прикинулась, вкрадчивым шагом
грозно вошла в беззащитно раскрытую дверь.


XXVI

И напоследок, божественный, голос твой сладок
был, заглушая менад обезумевших рой, -
вою и ору противился дивный порядок,
и попирал разрушенье он стройной игрой.

Всё их неистовство, вся их безмерная ярость
лиры твоей не касались, не властны над ней;
кротостью таяла, в трепетный слух обращалась
стая нацеленных в голову грубых кремней.

Даже когда был растерзан ты мстительной сворой,
в скалах и львах твой напев сохранялся живой -
в птицах, в цветах. Он и ныне нам служит опорой.

Канувший бог! Нескончаемый след! Это твой
слух, семенами рассеянный, в слышащих всходы
мощно пустил - и мы стали устами природы.



ЧАСТЬ ВТОРАЯ


I

Ты, дыханье - невидимый стих,
ритм обмена пространства
мирового! И жив я, пока не утих
этот метр постоянства.

Та волна, для которой
всемерное море - я,
ты бережливей всех зримых взморий,
ты - прирост бытия.

Сколько простора этого прогнано мной!
Был мне как сын
ветер иной.

Дунь же еще в меня, воздух, узнай меня снова!
Ты, ты один, -
луб, и кора, и листва шелестящего слова.


II

Так же, как мастер в сложный рисунок
вносит случайно истинный штрих,
зеркало каждое утро в свой сумрак
прячет улыбки девичьи - их,

трепетных, вмиг похищая, когда
чисто лицо при молитвенном свете.
Лишь отраженья, не облики эти,
лицам оно возвращает всегда.

Вот и в мерцаньях каминного свода,
в меркнущих углях мы видим: во тьму
небытия исчезают мгновенья.

Кто же сочтет все потери, природа?
Лишь обращающий к сердцу - к нему,
полнорожденному - дань восхваленья.


III

О, зеркала, вам еще не открыто,
в чем ваша суть. Вы - двери в иной
мир: вы - просветы прочного сита
и перебои шкалы временной.

Плоские, вы раздвигаетесь залой -
и узнаем мы, как ветви растут,
если подсвечник шестнадцатипалый
там оказался, оставшись тут.

Вы зачастую точно холсты.
Кто-то смиренно в вас утопает,
кто-то пугливо бежит пустоты.

Только красавица медлит - и из
черт ее, там, за стеклом, возникает
в чистом ничто растворенный Нарцисс.


IV

О, то был зверь, какого нет нигде.
Они, любя его, воображать
могли лишь эту поступь, эту стать,
очей свеченье кротких в темноте.

Да, не было его. Но, столь любим,
воистину стал видим дивный зверь.
Ведь для него пространства было им
не жаль - и он, желанный, в эту дверь

вошел. Лишь помышленье и алчба,
а не зерно, его вскормили - так!
И, становясь от веры их сильней,

вдруг белый рог пустил он изо лба.
И был он, к деве подойдя на шаг,
и в зеркале серебряном и в ней.


V

Лепестковый мускул, анемону
утром раскрывающий сильней
и сильней, чтоб жаждущему лону
свет небес вобрать еще полней, -

всеприятья мускул напряженный,
вечно понуждающий cиять
лепестки, однажды, изможденный
полнотой, смежить их к ночи вспять

ты не сможешь, гибнущих с укором:
ты, миров их множества оплот,
ты, решенье, молят о котором!

Мы, насилья сев, продлимся дольше.
Но когда, в какой из жизней больше
их открыты будем для щедрот?


VI

Ты, венценосная, бывшая в оны годы
чашечкой с венчиком - проще нет,
роза, для нас совершенный цветок природы -
ты, преисполненный тайн предмет.

Пышность могла бы смутить твоего наряда -
тело им скрыто, как сотней вежд;
но лепесток отдельный - как раз отрада
исчезновенья любых одежд.

Дуновенье сладчайших имен
аромат твой несет из былого;
и во славу их зиждется он.

Но у нас нет понятий для них и звучаний...
И в него эти воспоминания снова
утекают - в манящий нас час величаний.


VII

Вам ли, цветы, не родня те прилежные руки,
девичьи, что на садовом столе
вас подрезают опять - неживых от разлуки
с почвой, от боли в нежном стебле, -

воду меняют, в которой еще раз очнуться
от подступающей смерти дано вам, - и вновь
в токах живительных рук ваши уста шевельнутся -
вы благодарны им за любовь,

легким и схожим, догадливым, за возвращенье
ваше в кувшин, - и чужое тепло
сходит с вас медленно, словно оно прегрешенья,

тронув, омыло и вам отпущенье дало,
словно, и в снятости вашей, хмелея и тая,
вы возрождаетесь, с ним заодно расцветая.


VIII

Мало вас, милых друзей прошедшего детства
в мгле городских ущербных садов...
Как мы сближаемся, как мы выносим соседство
и, точно агнец с полоской слов,

как говорим мы, немые; и, если с нами
нам хорошо, не ведаем - почему?
Как утекаем вместе с людскими волнами,
с исчезновением лет во тьму?

Мимо нас мчится состав, чуждый нам и мгновенный,
нас обступают зданий призраки, - знаем ли мы,
что было подлинно во вселенной?

А ничего. Только мяч. Его облик будил умы...
Нет и детей... Но один иногда, словно пленный
дух, проступает с мячом из густеющей тьмы.

(В память об Эгоне фон Рильке)


IX

Славят вас, судьи, за то, что отказались от пыток
тщетных и долго не держите в кандалах.
Но, приземленные, лишь снисхожденья избыток
вам дозволяет осилить страх,

жестокосердость врожденную: эшафоты -
да, как игрушки былые, заброшены в срок...
О, по-иному в того, кто и чист и широк
сердцем, грядет божество настоящей заботы,

подлинной милости - словно втекает подспудно,
самозабвенно сияя. Оно -
больше, чем ветер для волнолюбивого судна,

но и не меньше сокровища тайных наитий,
что, как младенец играющий, в нас рождено
вечномолчащей чредой бесконечных соитий.


X

Всем достиженьям машина грозит - уничтожит
их, лишь воспрянет она, быть в послушанье устав,
духом: божественных рук трепет играющий сложит
и подытожит кремнем косным творенья состав.

Вспять не вернется, увы, всех нас гонящая, - в лоно
фабрики, в ту колыбель, где изначально спала, -
нет, как и жизнь, созидать станет она непреклонно
и разрушать, в слепоте блага не зная и зла...

Да, но пока этот мир зачарован - и сотней,
тысячей весей растет, подвигаем игрой
сил, чьи касанья тем явственней нам, чем бесплотней.

В невыразимое слов устремляется рой.
Музыка, вечно нова, из руин и зиянья
хаоса строит твердыню Орфеева зданья.


XI

Часто и смерть, человек, невозмутимой природе
ты подчиняешь своей, в травле сметлив и жесток -
как, не силок или сеть даже, а в карстовом гроте
мирно зависший - тебя ль я не узнаю! - платок.

Мерно спускают тебя в грот, вроде белого флага -
вестника дружбы. Но вдруг резко тобою взмахнут, -
и из ночной черноты выпорхнет к свету ватага
бледных испуганных птиц... Но не по праву ли тут

это, где даже налета жалости мы не встречали;
ждать ли ее от стрелка: весь - только чуткость и слух,
весь - только четкость и глаз?

Знай же, убийство - лишь слепок странничьей нашей печали...
Чист и бестрепетный дух,
что посягает на нас.


XII

Жди превращенья. О, пусть увлечет тебя пламя:
в нем, совершенствуясь, вещь уничтожает себя;
сам созидающий дух, чертящий мир перед нами,
зыбок, в скруглениях схем пункт поворотный любя.

Те, что в покое, мертвы - и уже погрешимы
стали, хоть истиной их под окалиной мнят.
Верь, нерушимое вновь сокрушат нерушимым -
несуществующий молот подъят!

Тех, кто истек родником, постигает познанье
и полноводно ведет по пути созиданья
русла, что, в устье начавшись, стремится в исток.

Всякая радость - дитя изумленной разлуки:
Дафна, воздев шелестящие листьями руки,
жаждет, чтоб ты превратился в воздушный поток.


XIII

Разлука всегда впереди, но всегда и прежде
тебя - как зима, что грядет опять.
Пусть перечень зим утверждает тебя в надежде,
что и бесконечной зиме тебя не сковать, не взять.

И пусть в Эвридике ты мертв - позади разлука:
воспевший уводит ее в просветленный лад.
Будь звонким стеклом, не щадящим себя для звука, -
здесь, в царстве заката, на родине всех утрат.

Будь здесь, но при этом от сердца не прячь причину
его трепетанья - небытия личину,
дабы наполнить ею единственный взгляд полней.

Дабы затем к былого глухонемому кладу,
к неисчислимой сумме - к природе, к ладу -
причислить свое число и радостно кануть в ней.


XIV

Погляди, как подходят цветы для земного призванья,
чья в сравнении с нашей нам мнится неглавною роль, -
но как знать! Даже если знакома им боль увяданья,
может быть, лишь о нас эта боль.

Все стремится парить. Но на все это мы многотрудный
налагаем наш разум и бремя лелеем свое;
о, откуда ж такой у природы наставник занудный,
если радостно вечное детство ее?

Кто бы смог свои сны растворить в их глубоком покое,
в новый день вместе с ними из мрака втекая легко, -
обновленный, о, им отдающий себя так легко! - и

восхваляли и пели б - и те, что цветут далеко, -
вновь прибывшего, вновь обращенного брата и друга
все немые собратья вьюнками увитого луга.


XV

О, рот-источник, о, дарящий рот,
журчащий чистотою без конца,
ты - мраморная маска для лица
глаголящей воды. И разворот

мне виден акведука, с Апеннин,
мимо могил, с далеких склонов, где
родился он, несущего твой гимн,
спадающий затем по бороде,

черненной илом, в ковш, объятый сном,
как в мраморное ухо, ибо в нем
всегда и исчезает эта речь, -

в ухо земли. Да, лишь сама с собой
беседует земля. Ее любой
кувшин страшит - он может речь пресечь.


XVI

Ежечасно нами раздираем,
он - творец того, что нас целит.
Мы, безумцы, алчем - и не знаем.
Он - из щедрой ясности отлит.

И от искреннего приношенья
если он не отвратит лица,
то лишь в знак свободного решенья
стойко гибнуть до конца.

Только мертвый пьет
из живым чуть слышного истока,
коль господь ему благостно кивнет.

Нам же вменены шум и суматоха.
И ягненок, в кротости немой,
колокольчик умоляет свой.


XVII

Где, в каких упоенных росою садах, на каких тенистых
купинах, из каких благодатных соцветий чистых
вызревают плоды утешенья немого - те,
что на выжженной дольней поляне, в своей нищете,

ты находишь. И, подобрав, что ни раз сильнее
изумляешься их совершенству, величине плода,
шелковистости кожицы, мякоти сочной под нею
и тому, что на птиц лихоимство они тебе не посетуют никогда -

и на черствость червя. Или есть сокровенные кроны такие,
что им ангелы - листья, а корни питают стихии, -
и они нас, не будучи нашими, могут нести и растить?

Но способны ль дозреть мы - или, расцветая тенями,
увядаем, как призраки, и, скоротечными, нами
можно лишь равнодушье неспешного лета смутить?


XVIII

Танцовщица, превращенье
бренности в радостный шаг, сколько в тебе щедрот!
Ты ль - в изначальном вихре древо круговращенья,
и на себе утешишь вновь торопливый год?

Разве не им расцветаешь ты, глубину покоя
вдруг от вершины до пят разбередив листвой?
Разве не ты - то солнце, что достаешь рукою,
и нескончаемый зной - не твой?

Ты плодоносно еще, древо экстаза:
разве немые дары твои мнимы - кувшин,
зрело округлый, и спеюще зыбкая ваза?

Разве мазки этих вмиг воплощенных картин
бровью твоей в них не вписаны сразу -
дерзкой дугой, выносящей тебя за притин?


XIX

Золото поселено в благодатную мглу
банка, поручено тысячам. Но только эти
нищие, только слепец этот медной монете -
словно приют, словно пыль под кроватью в углу.

Деньги, в теснинах витрин пребывая как дома,
рядятся мнимо то в шелк, то в гвоздики, то в мех.
Он лишь, безгласно стоящий пред ними, - истома
и передышка для них, утомившихся, всех.

О, как хотела б хоть на ночь сомкнуться рука,
вечно раскрытая, - но, пробудившись едва,
вновь в сокрушенье и звоне влачит свою участь убого, -

дабы в итоге доход и глядевший на них свысока,
вдруг изумясь, восхвалил. Лишь хвалящему служат слова.
И звенят лишь для бога.


XX

Где-то меж звезд, далеко - о, нет, значительно дальше -
здешнему учат. Взгляни:
это дитя... или друг... этот ближний... тот мальчик... -
разве близки все они?

Вот наш удел - на неслитые сущего пяди
мир поделен;
между мужчиной и девой с опаской во взгляде
сколько незримых препон!

Все далеки, и нигде не смыкается круг...
Но посмотри на лоток этот с рыбой - немые,
странно раскрытые рты.

Рыбы молчат, мы решили. А вдруг
есть те пределы вдали, где расслышим все мы и
этот язык - немоты?


XXI

Пой, мое сердце, сады - те, что не видел мой глаз, -
сказочность их, как в стекло помещенных и мнимых, -
розы, что влагой поят Исфахан и Шираз, -
пой их - и благодари их, ни с чем не сравнимых.

И расскажи им, что не забывало о них,
как о тебе - эта смоква, что там притаилась
в тесных ветвях, отвечающих дрожью на милость
тех ветерков, чей порыв и в тебе не утих.

И сторонись заблужденья, что страх и нужда
здесь нам даны как ответ на решение: буду! -
шелковой нитью ты в ткань вселено навсегда.

А уж в какую деталь ее - в эту ли, в ту...
(Вот в чем тоска!..) Но почувствуй, причастное чуду:
весь баснословный ковер здесь имелся в виду.


XXII

О, вопреки судьбе, наше могуче
существованье: в парковых бьет ключах, -
или как те мужи каменные, что кручи
тяжких порталов выдерживают на плечах!

О, медный колокол, било чье непреклонно
и каждодневно будней таранит срам.
Или одна, в Карнаке, колонна - колонна,
пережившая вечный храм.

Ибо гибнет лишнее, осыпая
искры плоского желтого дня, - и, слепая
от пыланья, их прах принимает тьма.

Но и зерна уходят в подзол безвестный.
И возможно, пробег этих искр над бездной
остается - как мысль, как игра ума.


XXIII

Позови меня, когда задачей
пред тобой стоит упорный час:
у него молящий взор собачий,
тотчас отвращаемый от нас,

если мы к нему протянем руку.
Но лишь ускользнувшее - твое.
Только там, где цель спешит по кругу
за стремленьем, - наше бытие.

Тщетно остановки и опоры
ищем, для былого слишком споры,
мы, а для небывшего стары.

Лишь условье славящего слова,
мы, увы, - и ветка и окова,
и услада гибельной игры.


XXIV

О, вечно новый порыв из податливой глины!
Первопроходцам никто не помог никогда,
но у счастливых морей всё же росли города,
масло, вино и вода наполняли кувшины.

Боги, и вас набросали мы - словно эскиз,
снова и снова стираемый пасмурным роком.
Но вы бессмертны - и мы можем вслушаться из
здешнего в то, что нас слышит в итоге далеком.

Все мы - один материнско-отеческий род,
тысячелетья беременный будущим, кое
некогда всех нас, исчерпанных, перерастет.

Данники времени, доблесть безмерная - мы.
И только смерть знает, ведая - что мы такое,
верную прибыль свою, нас давая взаймы.


XXV

Слышишь, звенят первые грабли?
Вновь в человеческом такте течет
труд предвесенней земли - не ослабли
древние струны. Снова влечет

будущность - та, что тебе, как всегда,
кажется близкой, - но ты, уповая,
так новизну ее и никогда
не обретешь, ей себя отдавая.

Желть прошлогодней листвы вечерами
меркнет, тая подступающий зной.
Тайны примет управляют ветрами.

Лозы черны. Но сочнее чернеет,
в кучах навоза, сырой перегной.
Мир с каждым умершим часом юнеет.


XXVI

Как изумляет нас птичий клик -
вечный, впервой оглашающий поле!..
Вот детвора, играя на воле,
криками клик заглушила на миг.

Шум своеволья! В прорехи, пустоты
(птичий, что мы в сновидениях, там
цел и свободен) пространства, как в соты,
загнан ребячий пронзительный гам.

Горе нам, где мы! Удел наш убог -
реем на нитях, бумажные змеи,
с ветром смеяться стремясь и не смея,

треплемы им... Воспевающий бог,
меру пошли пробужденному миру -
току, несущему голову, лиру!


XXVII

Существует ли время упорное,
что и крепость сотрет в неприступных горах?
Это сердце, безмерно богам покорное,
Демиург сокрушит ли в прах?

Неужели мы столь боязливые,
как того хотелось судьбе?
Не сулящее ль, молчаливое
детство корнем дремлет в тебе?

Ах, лишь призраки преходящего
сквозь внимательного смотрящего
протекают, как зыбкий дым.

Так и мы летим, скоротечные.
Но внимают нам силы вечные.
Значит, тем мы угодны им.


XXVIII

Всевозвращайся! Ты, почти ребенок,
добавь мгновенный штрих, поправь едва
созвездье танца, в чем наш голос звонок,
хоть преходящ, в чем шорох естества

он превосходит. Ведь звучанью скалы
послушны, лишь когда Орфей поет;
а ты сама сей зов предугадала -
и слух, подобно дереву, растет -

и с ним, ликуя, ты спешишь на звук:
ты знаешь те притины, где его
неслыханный поток рождает лира.

И дивный бег твой к сердцевине мира
влеком - на всеблагое торжество,
где облик свой и поступь явит друг.


XXIX

Тихий друг безбрежного, ты волен
множить даль дыханием, пойми!
С высоты суровых колоколен
зазвони собой - и накорми

эту мощь, для превращенья пищей
став. Как в скорбном опыте земном,
выйди в новь, пройдя сквозь пепелище.
Если воды горьки, будь вином.

В той Ночи - избыток тайн, и им
шлют свиданья смыслов нам такую
всепреображающую весть,

что, и позабытый всем земным,
ты земле шепнешь: еще теку я,
беглой влаге вымолвишь: я здесь.






      ПРИМЕЧАНИЯ

     «Сонеты к Орфею» Р.-М. Рильке (4 декабря 1875, Прага - 29 декабря 1926, Валь-Мон, Швейцария) - одна из неоспоримых вершин европейской лирики, приковывающая к себе деятельное внимание не только читателей и переводчиков, но и философов, занимающихся вопросами культуры. Проблематика этого произведения охватывает отношения цивилизации и культуры, жизни и творчества, жизни и смерти, творчества и бессмертия. В центре его - образ мифического фракийского певца Орфея, первотворца лирической (аполлонической, устроительной) гармонии, одного из немногих смертных, возвратившихся из царства мертвых, куда он, согласно легенде, спускался за тенью своей возлюбленной Эвридики. Хтонический образ Орфея, мыслившийся древними в ряду умирающих и воскресающих богов, породил религиозно-философское учение орфиков, был востребован мистикой раннего христианства и прочно вошел в контекст европейской, эллинистическо-христианской культуры, заключая в себе многие его важные смыслы. Образ Орфея лежит в основании рильковской культуродицеи - его, если можно так выразиться, «религии для художника»: профетическая, но отчетливо внехристианская этика «Дуинских элегий» обретает в нем своего рода «христианский» просвет.
     «Сонеты к Орфею» были созданы Рильке между 2 и 23 февраля 1922 года в Швейцарии, в замке Мюзот - средневековой башне, перестроенной под жилой дом, предоставленной поэту как пристанище одним из его состоятельных почитателей. Толчком к созданию цикла (и одновременному завершению монументальных «Дуинских элегий», начатых еще в 1912 году) послужило впечатление от смерти девятнадцатилетней дочери знакомых поэта, музыкально одаренной девушки Веры Оукамы-Кнооп, умершей, вероятно, от лейкемии - той же болезни, которая позже прервет жизнь и самого Рильке. Мюзотский февраль 1922 года, в течение которого были закончены элегии и написаны пятьдесят пять сонетов цикла (книги «Сонеты к Орфею» и «Дуинские элегии» вышли в свет в 1923 году в лейпцигском издательстве «Insel»), стал для Рильке не только преодолением многолетнего творческого кризиса, вызванного мировой войной, но и вершиной его творчества.
     Перевод выполнен по изданию: Rilke R.-M. Sаmtliche Werke. Bd. 1-6. Frankfurt am Main - Wiesbaden, 1955-1966.
     Полужирным выделены авторские примечания Рильке.
     
     К части первой

     II. Бог певчий - «singender Gott» («поющий бог»); словами «бог» и «господь» («der Gott» и «der Herr») в тексте цикла обозначается его адресат и герой Орфей.
     X. Во второй строфе вспоминаются захоронения на известном древнем кладбище Allyscamps [Елисейские поля] близ Арля, о них речь идет также в «Записках Мальте Лауридса Бригге».
     XI. Всадник - созвездия с таким названием не существует; комментаторы полагают, что Рильке имел в виду зодиакальное созвездие Стрельца, обозначавшееся в древности знаком Кентавра - получеловека-полуконя. В письме к Рильке от 12.05.1926 г. Марина Цветаева высказывает и свою «версию»: св. Георгий (Небесная арка: Марина Цветаева и Райнер Мария Рильке. Изд. подгот. Константин Азадовский. СПб.: Акрополь, 1992, с. 65).
     Схемам мы невольно / верим - и
     XII. Схемами воистину живем - словом «схема» мы переводим здесь важный термин Рильке «фигура» («die Figur»), обозначающий некие внешние и очевидные, но по существу неподлинные связи между людьми, между человеком и окружающим миром - то, что, в отличие от усилий духовной жизни, поверхностно, неустойчиво, схематично и не дает человеку знания о его настоящем места в мире.
     XVI. Этот сонет обращен к собаке. - Слова «бога нашего руку» [«meines Herrn Hand»] имеют отношение к Орфею, выступающему здесь как «бог» поэта. Поэт хотел бы вести эту руку, дабы она, ради его безграничной участливости и преданности, благословила собаку, которая, почти как Исав, накинула на себя свою шкуру - лишь затем, чтобы в своем сердце приобщиться к непредначертанному ей наследию - ко всему человеческому, с его радостями и горестями.
     XX. В сонете отразилось воспоминание о России, которую поэт посетил дважды - весной 1899 г. и летом 1900 г. В письме Лу Андреас-Саломе от 11.02.1922 г. Рильке пишет: «И представь себе... я сделал коня, помнишь ли ты того свободного, счастливого белого коня с колом, привязанным к его ноге, который однажды под вечер вылетел к нам навстречу на лугу возле Волги:
      как же
     я его сделал? Как мое «Ex-voto» [обет, клятва (лат.)] Орфею!» (Хольтхузен Г.-Э. Райнер Мария Рильке, сам свидетельствующий о себе и своей жизни (с приложением фотодокументов и иллюстраций). Челябинск: Урал LTD, 1998, с. 70).
     XXI. Маленькая весенняя песня явилась мне как «толкование» одной примечательной танцевальной музыки, которую я однажды слышал петой детьми на заутрене в маленькой монастырской церкви близ Ронды (в южной Испании). Дети, всё в такте танца, пели неизвестный мне текст под аккомпанемент треугольника и тамбурина.
     XXV. К Вере [Оукаме-Кнооп].
     В письме к Марго Сиццо от 12.04.1923 г. Рильке писал: «Этот прекрасный ребенок, только что начавший танцевать и привлекавший внимание всех, кто ее тогда видел, своим врожденным, из души и тела идущим искусством движения и импровизации, - неожиданно объявила своей матери, что не может или не хочет больше танцевать...; ее тело (случилось это как раз на исходе детства) странно изменилось, не теряя своих прекрасных восточных очертаний, оно стало странно тяжелым и массивным... (что было уже началом того таинственного заболевания желез, которое затем столь быстро повлекло за собой смерть)... В том времени, которое ей еще оставалось, Вера занималась музыкой, а под конец лишь рисовала - словно бы обещанный танец все еще выходил из нее: все тише и все дискретней...» (Хольтхузен Г.-Э. Указ. соч., с. 234).
     
     К части второй
     
     IV. Единорог был в старину, в Средние века, частым и повсеместным символом девственности: поэтому и утверждается, что, несуществующий для непосвященных, он был, едва отразившись, в «серебряном зеркале», которое дева держала перед ним (смотри: Гобелены XV столетия), и «в ней» - то есть во втором, столь же чистом, столь же потаенном зеркале.
     В «Записках Мальте Лауридса Бригге» Рильке описывает шесть гобеленов XV века из замка Буссак (в настоящее время они находятся в музее Клюни в Париже), на которых изображены сцены общения со зверями, в том числе с единорогом - белым конем с одним большим рогом во лбу. На шестом гобелене девушка изображена с зеркалом: «И вот снова праздник, но никто не зван. Никого не ждут. Все - здесь. Все - навеки. ... Мы еще не видели ее усталой. Неужто она устала? Или просто поникла, оттого что тяжелое что-то держит в руке. ... Зеркало - вот что она держит. Смотри - она показывает единорогу его отражение» (Перевод Е. Суриц).
     VI. Античная роза была «eglantine» [фр. дикая роза, цветок шиповника], красной и желтой, тех цветов, что происходят от пламени. Она цвела здесь, в Вале [кантон в Швейцарии], в отдельных садах.
     VIII. Четвертая строчка: агнец (на картине), который говорит только посредством «говорящей полоски» [нем. das Spruchband - транспарант, употребляется также для обозначения фрагментов картин старых мастеров, содержащих вложенные в уста персонажей библейские изречения и т. п.].
     Эгон фон Рильке – рано умерший двоюродный брат поэта.
     XI. Ссылаюсь на способ, каким по старинному охотничьему обычаю, распространенному в некоторых местах Карста [известковое плато в Словении и Хорватии] охотятся на необычных бледных голубей карстовых гротов, осторожно помещая в их пещеры подвешенные платки, которыми затем внезапно особым образом взмахивают, дабы спугнуть птиц из их подземных обиталищ и убить их при вынужденном вылете.
     XV. Возможно, имеются в виду знаменитые «Уста истины» (Bocca della Veritа) в римской церкви Санта Мария ин Космедин.
     XVIII. Отмечено, что сонет навеян диалогом Поля Валери (1871 - 1945) «Душа и танец» (1921).
     XXII. Одна, в Карнаке, колонна - имеется в виду, вероятно, колонна фараона Тахарки перед храмом Амона в Карнаке; Карнак Рильке посетил во время своего путешествия по Египту в 1911 г.
     XXIII. К читателю.
     XXV. Подобие весенней песенки детей из первой части сонетов [XXI].
     XXVIII. К Вере.
     XXIX. К одному другу Веры.