Авторы Проекты Страница дежурного редактора Сетевые издания Литературные блоги Архив

Алексей Пурин

Стихи

СТИХИ С ЭПИГРАФАМИ

Стихи разных лет

Долина царей

15.07.2007

Евразия и другие
стихотворения


Созвездие рыб

Сентиментальное
путешествие


Неразгаданный рай

Переводы Рильке

О стихах

Превращения
бабочки. О русской
поэзии ХХ века




Алексей Пурин


СЕНТИМЕНТАЛЬНОЕ ПУТЕШЕСТВИЕ


(1)


* * *

Что греческим мужам Елена?
Им ночь и море хороши.
Прожив мгновенье, тает пена -
прообраз мысли и души.

Но мнит впотьмах живущий: псиша -
кости опустошенной шум,
двоякодышащая ниша,
где сохранится тщетный ум...

Плыви, от звездной сыпи ахай,
Ахилл! Во весь зрачок гляди
на прах, рожденный Черепахой, -
и паруса сравни с рубахой
на смертной, дорогой груди.



СЕНТИМЕНТАЛЬНОЕ ПУТЕШЕСТВИЕ

I

В Венецию или Тоскану
махнуть мне хочется с тобой.
Раскину сказок лоск - и кану
в мечтаний омут голубой.

Там утро ветром голубиным
вздувает штору на окне -
и маячок горит рубином,
как нежность жадная во мне.

Там тяжелят карман дукаты
почти игрушечной страны...
Да-да, мы сами виноваты
в том, что незнатны и бедны!


II

Поехали, простясь со страхом!
Забудь литературный сор,
с его немецким прибабахом,
под стук колес и скрип рессор.

Любви веселая наука -
и пар лирический над ней...
Ей-ей, ни Бёклина, ни Штука -
всё тоньше, всё куда страшней.

Гляди, как жить свежо и ново
в одной из жутких паутин,
где пьет всемирный Казанова
красу и молодость Мартин!


III

Дневной июльский взор нескромный
полузадернутых гардин
в библиотеке полутемной.
Тлен эльзевиров и альдин -

покой легенд: стада Адмета
и Ликомедова семья...
И страсти жаркая примета -
спроси, где запонка моя?

Скажи им, чтобы подождали...
Шел в комнату - и в рай проник...
Но помнишь эту жуть у Даля -
бежать по переплетам книг?


IV

Когда лежишь в полудремоте,
ладонью трепет полускрыв,
я жадно жду: вот-вот от плоти
души произойдет отрыв, -

и, вместе с плавящимся воском,
из уст дыханья райский пух
внезапным вылетит наброском
тех мест, где зрение и слух,

вкус, обонянье, осязанье
в огонь сойдутся голубой
всепоглощающего знанья -
слиянья полного с тобой.


V

Но скоро - в скверике, в таверне,
ломая ложечкой бисквит, -
о бытия прекрасной скверне
на миг забудем: удивит

Венеция - сладка для ока,
смешной ребяческий уют!
Проси хоть клюквенного сока -
здесь так: и любят, и дают.

И ты, напоминая кошку
замашками ушедших рас, -
взаправду или понарошку -
слепящих не отводишь глаз.


VI

Случившееся невозможней
(возьми нежнейшее из слов!),
чем тот, архангельской таможней
Петру дозволенный улов.

Что те смущающие пятна
(жаль, не заехали в Турин!),
любовь, твержу, невероятна -
как смерть («Взгляни на этих Фрин!»),

как жизнь... А мы - уже в музее,
где сводит живопись с ума,
где верят зренью ротозеи...
Лишь я тоскую, как Фома.


VII

Тут - Тициановы молоки,
там - фурии с огромным ртом...
Какие перистые строки
сравнятся с камнем и холстом, -

и всё - с одушевленным телом,
с осуществившейся душой!..
Ты бело-белого на белом
оттенок видишь небольшой?

Смотри: двусмысленны кумиры
Поэзии - мне жаль ее:
мечты кончаются и лиры
к утру. И жизнь берет свое.


VIII

И вот, чудовище с пивною
тупой жестянкой в кулаке,
мешая хмель с немой виною,
на гниловатом поплавке

стою, обняв льняные плечи,
и вижу: жесты все - как в том
романе... Лидо недалече...
Что ищет он своим шестом

на дне?.. Бежим! Возьмем карету -
пусть тащится едва-едва...
И книг не надо! Разве эту -
под лапой каменного льва.


* * *

          Cette pendule de Saxe...
          Mallarme'

Часы саксонского фарфора,
у нас нашедшие приют,
в знак эмигрантского укора
тринадцать раз в двенадцать бьют...
Скажи, кто вслушивался раньше
в их транс? Кто странный их расспрос
на допотопном дилижансе
сюда из Дрездена привез?

Сочти вопрос маниакальным,
но сколько зыбкой наготы
роится в омуте зеркальном,
в который смотрим я и ты
на грани судорожной дрожи? -
ах, там проявится сейчас
атлас венецианской кожи
и зной полузакрытых глаз...

И призрак старого дивана,
где с тем же трепетом, что мы,
сплетаются телами рьяно
насельники земной тюрьмы -
в неразрешаемой шараде
среды причинных паутин...
О, жизнь! - лишь змейка пряной пряди
и неги призрачной притин...



* * *

С безумным риском, хоть без толку,
ты звук, сознаньем налитой,
как вышивальщица иголку,
несешь, зияя немотой.
Банальней инфузорий в капле
обжито тайны остриё -
но боль двужильная смогла б ли
преодолеть ушко ее?..

Опомниться? Остановиться?
До эсперанто обрусеть!..
Плетет слепая кружевница
христоловительную сеть.
Но ты - лишь младший соблазнитель,
миражеделатель пустынь:
с презреньем отвернется Зритель
от паутин твоих. Остынь!

Не ткань, но боговдохновенье
родит туринское пятно.
Ты ж и морского дуновенья,
увы, не ловишь в полотно, -
а только ткешь тщету из мрака.
И как бы ни были нежны
твои холсты, они - Итака,
нежизнь безвременной жены.


* * *

Вспомним, Бозио, скифские тени
веницейско-тосканских обид:
луч сенинкой играет в тристене,
дремлет вилла, соломинка спит,
злая жизнь за заветным порогом
превращается в мраморный сон -
и собачьим упряжкам, пирогам
доверяет дочурок Аон.

Но давно источился и сломан
европейского века хребет,
и никчемен бессолнечный гномон -
утонувший в снегах Мусагет.
В мраке гиперборейского рая
остроласковый лавр на виски
нам возложит, и та - догорая,
только Бозио - муза Тоски.


* * *

Морозный Рыбинск не разбудит
Евтерпу в кварцевом гробу -
и только даром горло студит
Архангельск, дующий в трубу.

У чукчей нет Анакреона,
зырянам хватит и Айги.
Но кто метрического звона
придаст стенаниям пурги?

Кто наш, хмельной от шири водной
и хищный от смешенья рас,
российский мрак порфирородный
вольет в магический алмаз?

Напрасно ль северные реки
прекрасней всех паросских роз?..
Но вот путем из грязи в греки
скользит полозьями обоз.

Он «Рифмотворныя Псалтири»
тоской нагружен и треской.
И раздвигает тьму всё шире
заря - багряною рукой.



БАБОЧКА

I

Евтерпа, бабочка, рампеткой и тебя
     пленили наконец! У прозы
камены не было - платочек теребя,
сквозь слезы, с завистью на все метаморфозы
глазела лирики: вот повезло сестре!
      Смотрела косо,
как ритмы с рифмами сплетаются в игре
      неплодоносного Лесбоса.

И вдруг таинственный живой цветок пророс
      среди чухонского мороза -
не сон Новалиса, не медный купорос,
      но - полусирин-полуроза.
Воистину, страна чудесная, он - твой
      (гдe тверже Реомюра стилос!):
кроилось крылышко чертой береговой,
      иглой блистающей чертилось.

II

И к радости моей, с трещоткою ни Фромм,
      ни Фрейд не забредал в прохладный
магический объем над невским серебром -
      чернильницы, что бред, громадной.
Не лечится душа. От санитарных стран,
      от голубого лабрадора
торопится она, как тленный Монферран,
      под сень бездонного собора.

Не сны я на земной язык переведу,
      но невозможность осязанья.
Пусть память роется в младенческом бреду
      потустороннего зиянья;
пронзенная иглой, пусть ночь лежит ничком
      в дневном беспамятстве широком...
Но нет в Прекрасном встреч с банальным Стариком
      и костюмированным Роком.

III

Где, - спросишь, - Благодать? - Она живет внутри
огромных траурниц, смеживших переплеты.
Возьми одну в ладонь - и, как пыльцу, сотри
      пыль ежесуточной заботы!
Ажурно-нежива (не говори: «мертва»),
      она лишь оторопь иного
пространства - лучшего, где утлые слова
      сливаются в пределе в Слово.

Так вслушайся тоской одушевленных сил
      в то, что твердит тебе бумага:
«Я куколкою стал и гусеницей был,
      но образ чаемый - имаго».
И мне мерещится грядущей веры храм,
      как бы начертанный харитой:
не шпиль язвительный, не выпуклый лингам,
      но - вроде бабочки раскрытой.


* * *

Белый лист, Гиацинтово тело,
черновою душой наделен:
в дебрях собственных терний радела,
вырывалась из дольних пелен -
и, гляди, окрылясь, полетела...
И бумагу кладет охладело
в кипарисовый гроб Аполлон.

Но содержит немая записка
в двуприродной чернильной крови
зов оленя и пение диска -
всё бессмертие смертной любви;
и ее написавший тоскливо
может стыть на ветру крутизны -
шелестя, дожидаясь прилива
чьей-то будущей голубизны.


* * *
                                                              Памяти Лидии Гинзбург

Словно бы - в песочнице, под хвоей
комаровской ясной и листвой...
Солнечный денек... Но что с того ей -
что золе печатный пряник твой?

Если есть душа - она далече,
ей нелепа вдумчивая речь...
Даром ли под идолами свечи
жжем и пеньем силимся отвлечь -

от натыканных в песок звездинок?..
Нестерпимо мысли, стыдно ей...
Но - безверья жадный поединок
с собственной Тоской?.. Еще стыдней!

Спи. Белесой девочкой незрячей
бродит Смерть: в руке - недорогой
пластиковый ящичек щеглячий
и сачок ребяческий - в другой.
1990, 1997


ЦАРСКОСЕЛЬСКИЙ ВОКЗАЛ

Здесь змееволосая Медуза
под «гермеской»-каской ужас кос
не таит - растущий, словно друза,
символизм последний, симбиоз
Полифема с прозой паровоза -
одноглазый угль его горит...
Здесь грозит тройной угрозой поза
каждой из танцующих Харит.

И само пространство шестируко -
речи несгораемый ларец,
скорлупа, в которую упруго
шестикрылый тычется птенец...
Жизнь, как Откровение, раскрыта
и нова, таимое сокрыв,
но всё та же - вечный ребус Крита
и недоумения надрыв.

1993


КАЗАНСКОЕ КЛАДБИЩЕ В ЦАРСКОМ

Золоченое выцвело слово.
И укус комариный припух...
О, когда бы ты знал - из какого
вырастаешь распада, лопух,
и каким невеселым обидам
служишь ты невесомым веслом -
сколок ангела, с полуотбитым,
но незримо несомым крылом!..

Или жизнь наша вроде валюты,
дабы лютый оплачивать счет -
одуванчиков блеклых салюты,
лебеды караульной почет,
эти рвы и руины, - и, роясь,
утешенья не выищет взгляд?..
Лишь, в махровой крапиве по пояс,
Кифареды из луков палят.


АНГЕЛЫ (ИЗ РИЛЬКЕ)

Какая-то грешная жалость
иль тайная горечь уста
кривит безутешным: досталась
пустая, как сон, чистота.

И, неразличимые, скопом
молчат они в райской тиши -
подобно глубоким синкопам
и паузам Божьей души.

Но стоит забывшейся Мощи
на миг отрешиться от грез -
трепещут, как вешние рощи,
как заросли шумных стрекоз.

И в эти мгновения мнится:
над хаосом бездн и пучин
Зиждитель листает страницы
спасительных Первопричин.



ЗВЕРИНЕЦ (ИЗ РИЛЬКЕ)

I. Пантера

a

Ее зрачки в затверженном кристалле
слепит мимолетящий частокол -
так, что внутри заклятья этой стали
и вне его мир абсолютно пол.

Как маятник, движенья мышц упруги.
Танцующую кто заворожил
всю жизнь кружить в сужающемся круге
с безликой волей в средоточье жил?

Лишь иногда безмыслия с зеницы
слетит бельмо - и блик скользнет туда,
где Обликом он мог бы становиться,
но растворится навсегда.

b

Квадратом клети предначертан путь - и
она твердит, не думая, его.
Гляди: нет никого в тысячепрутьи,
нет вне тысячепрутья ничего.

По прихоти неведомой упруга
гарцующая поступь. Но, скользя
вдоль спиц, исчислить квадратуру круга
нам - ни чутьем, ни разумом - нельзя.

Лишь со-вмещеньем проблеска с просветом
Ты, со-творивший зренье, дань берешь -
и со-страданье зреет в стыке этом,
рождая мышечную дрожь.

c

Что делать с телом абсолютно черным,
овеществившим домыслы в себе
философов, довлеющим упорным
круженьем вечной тяжбе и борьбе

с Тем, Кто стоит незримо в центре круга,
ее шагов настраивая мах
на ритм сердцебиенья от испуга
или секундной стрелки, Кто впотьмах

незнанья пух прозрения к ab ovo
сдувает - всякий раз как повезло
гадающим: не спросишь часового -
добро он стережет иль зло.

d

Равно ослепли от дифракционных
видений утомленные глаза
двух кажимостей, равноудаленных
от подлинности, прячущейся за

двоякоотражающим зерцалом,
сливающим в прообразе одном
улыбку зверя с жалобным оскалом
той твари, что в зверинце площадном,

сжимая в пальцах палочку, по часу
подчас, листок терзает ею, - но
чудно поверить мыслящему мясу:
оно с немыслящим - одно.



II. Попугаи

Под турецкими липами, с опием их соцветий,
зачарованных ара баюкает в люльках клетей
ностальгический сон о забытой отчизне - ведь ей,
как и им, не очнуться от дремы пустых столетий.

Переливчато-яркие чистят свои наряды
так ретиво-старательно, словно их ждут парады.
И из ясписных клювов, луща семена, отрады
не найдя в них, роняют их вниз, ничему не рады.

Эти зерна в траве ищут голуби-побирушки.
А волшебные птицы, привычны к цепочек звяку,
то почти отрешенно неволи своей игрушки

теребят языками гадалок - стальные дужки
и колечки на лапках, то, от пустой кормушки
отвернувшись, качаются сонно - и ждут зеваку.


III. Фламинго

Их розовости и голубизне
пропета лесть не столько Фрагонаром,
сколь тем, кто, с вожделением и жаром,
разглядывает юношу, во сне

раскрытого, как роза поутру.
Вот и они цветут и пышут, стоя
на палевых стеблях; и Антиноя
ресницы вдруг взметнутся на ветру

среди жемчужных перьев, чьи овалы
у черенков черны и сочно-алы
(так мочке прядь нашептывает сны,

где борется бесстыдство с чистотою).
Но, жаждою чужой уязвлены,
они лишь отвернутся, став мечтою.


СВЯТОЙ СЕБАСТЬЯН

1

Он мышцы разметал, как спящий,
ресницы радужно смежил -
весь в предвкушенье предстоящей
Любви, в смятенье влажных жил.

Летящий, кажется он выше.
И безмятежно изнутри
тростинке острой шепчет псиша:
«Бери же, жадная, бери!»

На мураве его рубаха -
что перл на беличьем пуху.
А он - из золота и праха,
с пернатым трепетом в паху.

Трудна, Господь, Твоя работа -
и, хоть испарина сладка,
лоснится липко струйка пота,
стекая в «яблочко» пупка.

Но юный лучник ясноглазо
в сердечный целится сосок,
поскольку смерть - пустая фраза,
а день безоблачный высок.


2

Как на осу или занозу,
досадующий на стрелу
сквозь сон, он спит - взгляни на позу! -
он сном распластан по стволу?

Иль, в царство внутреннее зрящий,
весь - средоточие венца,
он - вроде Матери, кормящей
Единосущное Отца?

Жонглер, несущий шест с сервизом
во лбу смиреньем низких сил,
бывал таким нездешним бризом
обдут, тоски такой вкусил?

Нет, только ты - в наркозном, пьяном,
немом сновиденье стихов,
что было с этим Себастьяном,
узнал - и понял, Бог каков.


ЛЮТНИСТ

Безмолвной лютни голос сладок...
Кто б знал, когда б не нотный лист,
что греза генных неполадок -
лютнист. Вы слышите: лютнист!

Как «Страшного суда» огромность,
толпа смятеньем взметена:
зачем девическая томность
очам мальчишки придана?

Что ты наделал... Прямо в ад же
сейчас тебя определят,
Михал-Архангел Караваджо,
за искаженный этот взгляд!

Оставь, пока еще не поздно,
возьми белила и замажь:
всё это, знаешь ли, - пастозно,
всё это - фокусы и блажь...

Но нет, не внемлет он грошовым
доброхотеньям с кондачка -
он тушит свет. И хорошо им.
Им - вроде скрипки и смычка.


ПОЛУНОЧНЫЙ ГОСТЬ

Вошел - и нагловатым взглядом
окинул с головы до ног.
Лавровый вряд ли бы венок
пошел к смешным его нарядам.

Какой-то велосипедист -
и уж, конечно, без кифары...
«Как все вы, - он промолвил, - стары», -
взглянув чуть искоса на лист.

«Но если хочешь...» - и горячей
ладонью мой прикрыл кулак.
«Хочу». И был пьяней малаг
наш сладкий труд, наш лов рыбачий.

И вот мы кончили в поту...
И я, полувернувшись к миру,
шепчу в немую пустоту:
«Не ты ли диктовал Шекспиру?»


* * *

«На Корфу, милые, на Крит
я улетаю», - говорит,
вперед на миг не видя, смертный.
А там, быть может, ничего
нет, кроме Бога, и Его
не выпить, как металл инертный.

Урок фригийскому царю!
«Давай поедем, - говорю,
забывшись, - в Царское в субботу».
И усмехаюсь: веселит
наш ум - потешный Гераклит,
входящий в золото, как в воду.




* * *

          Никто! - но сложится певцу...
          Баратынский

Кругом - ничто. Лишь слово золотое,
бесцельное мерцает в пустоте...
«Кто любит мертвых?» - спросят. Да Никто и
я! Тени восприимчивые те
отрадней и родней оратая живого.
      И перед саваном зимы
на мед прижизненно накопленного слова
печальная пчела надеется - и мы...

Но скажут: «То - мираж безрадостной пустыни».
      Да, как монету ни верти,
решетку и орла на выданном алтыне
      уму вовек не развести.
Кто ведает закон? И Моисей, не зная
его, следит с небес, сомнением объят,
за Беженцев семьей, стремящихся назад -
      в Египет, пустошью Синая.



ТРИ СТИХОТВОРЕНИЯ

1

Бог сохраняет всё. А ты,
художник, презирай архивы -
зане пусты и суетливы
наполненные тайной рты.
И не полночное письмо
твое дурней болиголова,
а - страшно вымолвить - само
всепожираемое слово.
Так пусть заботится о нем
та/тот, кто, мир сочтя романом,
на караул в Фонтанный Дом
спешит дежурным эккерманом.
А ты - в прокуренном углу -
терзай созвучья смыслов жестко...
Что, что в них ветру и орлу,
что сердцу страстного подростка?!
Ты - царь, властитель Ничего,
Назон, затертый льдами в Лете:
за безъязыкого его
фракийцы рыб не ловят в сети.
Столетья за тебя в ответе?
Ничто не помнит никого.


2

Как путник мыслит о ночлеге
в непритязательной корчме,
мечтай, что рай и ты «exegi»
из косной тяжести суме-
ешь, что твой облик не из меди
тяжелолюбой отольют,
что те птенцы - аз, буки, веди -
тебя, истлевшего, споют.

Не усыхающее слово,
но Нечто, пойманное им,
хранит Овидия живого
и станет домиком твоим -
окутанным глухими снами,
почти невидимым отсель,
где ты беседуешь не с нами,
а с покидающим Марсель
и с отвергаемым Леилой,
смывая зримые черты
с созвездий, выстроенных силой
непоправимой правоты.


3

За морем Мраморным есть мраморное море.
Там устье дикое зимой в тиски снегов
и льдов заковано, там воины в дозоре
с недоумением на редких рыбаков
глядят, чей труд сродни труду каменотеса
или старателя. И конная орда
туда - косматая и буйная, как проза
в сравненье со стихом, - стекает иногда
из северных степей. Там, там в пургу не знает
наместник цезарев, где римскому лежит
предел владычеству! Там жемчуг умирает -
и варвар по морю, как посуху, бежит,
гонимый ужасом, под Марсиевой флейты
напев безрадостный... Богов благодаря,
из жизни вечное творящий, пожалей ты
собрата, пишущий, - фригийского царя,
c Иовом схожего! - в краю окаменелом,
где ночи лунные ясней, чем волчьи дни,
где пусть не золотом, но мрамором и мелом
становится питье, лишь руку протяни,
где, зачарованный оплошностью облыжной,
и вьюжной дудочкой, и посвистом татар,
Овидий видит сны, под царской шапкой лыжной
скрывая стыдный свой, божественный свой дар.



* * *

Аквилон ли дышит в мехах, борей -
безразлично стонущим ребрам рей,
если мы сумеем поставить каждый
парус так, чтоб мчало нас даже зло
к Божеству, - а нет, мы возьмем весло,
среди вод несметных палимы жаждой!

Пусть кораблик утлый, пустой орех,
над пучиной гонят соблазн и грех -
нет иного способа как во благо
обратить их, жадно впивая льном, -
и, как прежде стала вода вином,
станет Богом эта хмельная брага...

За соленым валом соленый вал
подымал нас к небу и волновал,
назревая светом тоски, мутнея, -
и в ресницах меркнул любимый взор
на одной из дьявольских Лысых гор...
но над ней Голгофы рыдали реи.



РОЖДЕСТВО

Гнилой Венеции ларец
хранит и золото и кости, -
и ты, кощунственный певец,
приют на острове-погосте
обрел, где залетейских вилл
теснится мраморная пена.
Спи! Спи, покуда Михаил
нас всех не вытрубит из тлена.

Вокруг лепная пустота -
оплот всемирной малярии...
Не знаю, верю ли в Христа -
скорее в первенца Марии,
в покой младенческого сна
под млечной тайнописью знаков,
в осла, в ночные имена
небочитателей и магов...

Но вновь потусторонний хор
гремит над замершим базаром, -
и вновь Каспар и Мельхиор
бредут вослед за Балтазаром.
И вижу (согласились те б
насельники седьмого круга),
что и картонный наш вертеп -
подарок Любящего Друга.


К ГРЕЧЕСКОЙ ВАЗЕ

          Beauty is truth, truth beauty.
          John Keats

Окружена аттическая ваза
мучительным молчанием пучин.
Цветет сюжет, но не постичь причин
испуга дев и юношей экстаза.

И флейте вечно не начать зачин,
и вечно с уст слететь не может фраза...
Попробуй высечь искру из алмаза,
сияющего ярче всех лучин!

Здесь, где кольцом свернувшись, дремлет время,
не брызнет кровь и не прольется семя;
а страсть неутоленная - чиста.

И век за веком омывает Лета
пустое чрево тщетного завета:
«В прекрасном - Правда, в правде - Красота».


* * *

          Le vierge, le vivace et le bel aujourd'hui...
          Mallarme'

Расправит ли крыло морозной чистоты
крахмальный зимний день, распластанный над прудом,
взметая ввысь свои - непостижимым чудом
вобравшие ветра - недвижные холсты!

Нет, словно лебедь, он, не вверивший мечты
заоблачной стране, таит тоску под спудом:
не свил он песни ей, безмерным изумрудом
сияющей вдали от дольней пустоты.

Ах, он бы мог теперь, смертельного безверья
отринув спесь, объять неведомую даль,
да ледяной корой уже сковало перья.

Он - иней, он - иной, он - Лебедь, он - хрусталь,
достигший наконец прозренья и зиянья
в гордыне навсегда никчемного изгнанья.

1996-2000



(2)



ДОМИК В СААРДАМЕ

          Государь сказал Пушкину: «Мне бы хотелось, чтобы
          король нидерландский отдал мне домик Петра Великого
          в Саардаме». - В таком случае, - подхватил Пушкин, -
          попрошусь у вашего величества туда в дворники.
          Разговоры Пушкина. М., 1929, с. 224

1

«Голландия есть плоская страна», -
сказал один. «Голландия скучна», -
сказал другой... Фасады вдоль причала
качались, что кораблики в порту,
двоясь... За теснотою высоту
широкая душа не примечала...

Глотни пивка и выкури гашиш -
и ощутишь, от погребов до крыш,
всю лютость мореходной вертикали:
не дом, а гроб для рослого Петра...
Когда б трудолюбивые ветра
из шлюза в шлюз еще перетекали!

И мнится: добродетели петит
вот-вот на крыльях мельниц улетит,
под шпилями соборов отобедав,
помахивая карточками вин...
Хотел бы знать, что б вымолвил Кальвин,
увидев миллион велосипедов!

Гляди: страна, плывущая, как флот,
от собственной телесности, оплот
бесцельности, церковный лупанарий,
к Дню Судному готова... но пока,
беря тебя в прищур ростовщика,
смиренно указует на денарий.


2

Дома, которым лет семьсот,
теснясь, толпятся вкруг собора.
О чем гудящая Дебора
пророчествует сонму сот?

О чем шмели-колокола
трезвонят над кирпичной кручей -
здесь, где скудельный храм паучий
сеть цепких улиц оплела?

О том, что эти города -
лишь гнева вышнего мишени,
что не дождутся утешений
от Утешителя?.. О, да! -

горька религия вины,
чья обезличена обитель...
Скорее слушатель, чем зритель,
выходишь в шум из тишины:

Макдональд крутит карусель
в чаду греха, гашиша, мака...
Смешна шенгенская бумага -
всех скоро выдворят отсель!


3
Широкой натурой бахвалься, -
а всё ж на тебя неспроста
поддатые бюргеры Хальса
насмешливо смотрят с холста.
Сравни, если хочешь, с отарой
овец многолицый портрет, -
но всё же Голландии старой
таит он волшебный секрет:
блаженны поевшие плотно,
и ближние пьяным милей...
Пропитаны пивом полотна -
хоть выжми и в кружку налей.
Тут клонит довольство к участью,
неравенство здесь не пестро,
и мнится: притронуться к счастью
легко, словно к рюмке в бистро.


4

Литература - авантюра,
и лучше ею жизнь не трожь...
Но этот мальчик на Артюра
Рембо был здорово похож.

И мне хотелось стать Верленом...
Увы, слова, слова, слова!
Был лишь енейвер по колено
нам, понимающим едва

чужие речи... Вместо драки,
пальбы и снов на чердаке,
плясала девочка во мраке
с колечком маленьким в пупке -

Вермер, не более, картина,
одна иллюзия огня!..
Каналов темных паутина
влекла, опасная, меня...

И вот я жду теперь, когда же
он в грудь мне - sans paroles, без слов -
пальнет, приехав, из лепажа,
как должно пасынкам послов?


5

Нет, рана не была смертельной:
Бог взял голландского посла,
а дуэлянтов в жар постельный
волна злословья унесла.

(Давай кровавую разборку
переиграем в пять минут -
и новый мир, по Сведенборгу,
для Пушкина построим тут.)
Я вижу домик в Саардаме:
кровать, курящийся кальян
и нечто сказочное в раме -
о да, горячий Тициан! -

там зеркало для перламутра,
что с морионом заодно...
И, с петухами, входит утро
немой молочницей в окно.

Денек, как в Петербурге, хмурый -
и нет причины отплести
гнедую прядь от белокурой...
Он жив и счастлив! Не грусти.


6

Не холст - волшебное окошко
в тот мир, где сказочно легко.
Что зачарованная кошка,
смотрю на это молоко.

Зрачок расширен, разум сужен,
дух отдыхает от пелен, -
как будто лучшей из жемчужин
я, вместо мозга, наделен.

А рай, внедренный в короб полый,
похож на тот слепящий зной,
когда ты мой, когда ты, голый,
во тьме целуешься со мной.



ПОЧТИ ЕГИПЕТСКОЕ ЛЕТО

1

Почти египетское лето:
в зените копится гроза.
А мне с фаюмского портрета
сияют темные глаза

сокровищами коптских копей.
Под крестным знаменьем зениц,
что ратный мученик Прокопий,
копье я опускаю ниц.

Пресуществившегося хлеба
я смуглой корочкою пьян, -
и в клеть возлюбленного неба
не спрячет Диоклетиан.

Мне не темно в земной темнице.
И смерти нет, пока я твой,
пока в глазной тени хранится
лицо с дощечки восковой.


2

Люциферически прекрасны,
мгновенья гибнут на бегу.
И, словно Фауст, самовластно
любое выхватить могу -
сберечь волшебного романа
строку, губительный поток
пресечь... Но в пальцах Аримана
истлеет сорванный цветок.

А посему поползновенья
мои алхимии глупей -
не заговаривай мгновенья
и чашу поданную пей.
Ни выбора, ни «Или, Или!»
нет... Но читай, покуда жив.
Жди, чтобы книжечку закрыли,
надейся - спичкой заложив.


3

Еще дадут, коли попросим,
в объятьях трепет покачать.
Но опрокинутое восемь
свою смертельную печать
и тут пытается поставить,
как на разделанный филей...
Люблю всё суетнее: я ведь
едва ль мощи тебе милей.

Всё суеверней... Но, бывает,
мечта шальная веселит -
о том, что тайно созревает
внутри стареющих Лолит, -
и, подливая виски рьяно,
«когда же, - думаю, - уже?» -
над жадной строчкой Адриана
о нежной страннице - душе.


4

Ты ляжешь нехотя, но дашь
себя, скучающего, трогать.
Мне слаще меда этот деготь,
и зной палящий - не мираж!

Ведь плоть отзывчива - и вдруг,
с сердцебиеньем меж лопаток,
тугой от темени до пяток,
ты изогнешься, точно лук.

И я в живую тетиву
могу теперь стрелу живую
вложить - и рот живой целую,
и жадной нежностью живу.

И ты трепещешь, не тая
стрелы, нацеленной из тела,
из тел... О, вот и полетела
она в зенит небытия!

А нам с тобой осталась дрожь
опустошенного побега -
и россыпь жемчуга, и нега,
и мига длящегося ложь.


5

Ночные мучили качели,
и, мной усвоенный сполна,
ты весь был как виолончели
смычком точимая струна.

Тоски вместилище, не тело,
легчало мукой. Вместе с ним,
мое, тяжелое, летело
куда-то в небо, став одним.

И я, завороженный звуком,
мажорно зреющим в тебе,
был патриархом шестируким -
с незримым ангелом в борьбе.


6

Гляди, мои ладони в глине -
лепили пальцы райских птиц.
Я был, почти как Пазолини,
творцом ярчайших небылиц.

Для смальты и эмали плавил
невразумительный песок.
Катилось сердце - против правил,
переча солнцу - на восток,

к виденьям Смирны и Багдада,
в края запретного огня...
И вот седьмого круга ада,
я знаю, жажда ждет меня.

Но за насмешливые губы,
за очи полночи под стать,
за знойный шепот - почему бы
душе бессмертной не страдать?


* * *

Жара. Идешь - как будто в гору,
как бы сквозь вязкое стекло.
И Монферранову собору
от зноя тоже тяжело.

И столь телесен он, похожий
на полумертвого жука,
что ощущаешь влажной кожей -
сколь ноша Божия тяжка.

Не умножай ее тяжелой
душой - и смрадной, и хмельной!
Жалей. Пусть свой дредноут Ной
без нас над твердью зиждет голой.


* * *

«И эдемские кущи раздвину,
и от жадной печали замру -
старый мастер, ревнующий глину
к змею, яблоку, знанью, ребру...

Кто тебе подарил бестиарий -
самый первый и яркий букварь,
где из всех нарисованных тварей
только ты, мой прекрасный, - не тварь,

а повтор безграничной свободы -
но беспечный, не знающий зла?..
Кто хотел, чтобы времени воды
никогда не коснулись весла, -

чтоб лепная тоска идеала -
то, чем зеркало мнится творцу, -
не творила и не истлевала?..
Видишь, слезы текут по лицу».


* * *

Одинокий, себя именующий «Я»,
говорящий по-гречески и на иврите
из пылающих кущ, в недрах небытия
нам построивший дом - лишь сердца отворите! -
умножающий пищу и воду в вино
претворяющий, лечащий грех первородный
крестной мукой своею, кем сердце полно -
даже если бунтует мой ум несвободный, -
как сказать мне «люблю» - и Тебе и Твоим
сопечальникам - Осипу и Михаилу,
Иннокентию и Афанасию (им
есть число, но лишь Ты его ведаешь), силу
пересилившим смерти - и вечноживым?


* * *

Жемчужная возня Буше и Фрагонара...
Но ближе к полотну подходит человек -
и глаз его в клубы сиреневого пара
манит Мане, слезит вокзальный дымный век.
Его зовут мазка извилины живые
(так смотрит Левенгук на живчика с хвостом).
Но пыль небытия, веревки бельевые -
не холст, не дрожь холста, лишь хаос за холстом.

Что нас влечет в чулан сквозь радужное сито -
всезнания соблазн, животная тоска?
Сливаются уста, и тело с телом слито,
и я не равен мне, и жажда велика
исчезнуть навсегда в безмысленном зазоре...
Но кто-то вновь и вновь нас за руку берет:
гляди, как хорошо трепещущее море -
и камешек, взгляни, скользит по глади вод!


БОТАНИЧЕСКИЙ САД

По траве, жарой примятой,
входим в рай земной - и вот
ясень, пихтой приобнятый,
ослепительно плывет.

Он, совсем как мальчик сильный,
в колкой ласке изнемог...
Спи, младенец - тис могильный:
ты - лишь радостный намек.

Спи, терновник: зол не знаю
за тобой. Лютей стократ,
сам себе напоминаю
я татарник, царь-мурат.

Ведь, волчцом вцепясь, целую
жизни цепкую резню -
кровожадную, цепную
верность ревности храню.

Горячей, чем горный гравий
под аварскою арбой,
бейся, сердце, суйся к лаве
розовато-голубой, -

раз уж из грязцы и зноя,
слезной радугой лучась,
мира яблоко глазное
чудом создано на час, -

раз уж счастлив я, пропащий,
вкупе с сорною братвой
подле ног Твоих торчащий,
голос слушающий Твой.


(С АРАБСКОГО)

Вечные фабулы в ступе толочь,
течь, замирать - не дыша...
Речь хороша уже тем, что не прочь
ею забыться душа:
тысяча первая кончится ночь -
и не найдут палаша.

Опустошенная чаша, не плачь -
жала лишилась оса:
стал москательщиком праздный палач,
позатупилась коса
Смерти. Ни холоден день, ни горяч.
Чище стекла небеса.

Глянь: Аладин погоняет ослов,
смотрит Синдбад на отвес...
Больше не встретим заморских послов -
сказочно-страшных чудес.
Всё - с окончаньем магических слов -
смысл потеряло и вес.


НА ЗАКАТЕ ТЫСЯЧЕЛЕТИЯ

          Ты поймешь, что страшного нет...
          Гумилев

На приморской террасе сядь
и «спроси печеных лангуст»...
Трудно ангелам тут летать -
опредмеченный воздух пуст.
Беспокоит не Бог, а дождь.
Странно пахнут слова-слова
в пустоте, где Дафнина дрожь -
только полой славы листва.
Кипарис над пирсом завис -
грех ли кудри трепать ему?..
Нас спустили в люлечке вниз -
не расслышу я, не пойму:
от Ламарка ли эта весть,
или все же - от Марка... Но
вот и подано. Можно есть.
Хлеб как хлеб. Вино как вино.


* * *

Среди всеобщего безумия
и романтического смрада
душа, мучительная мумия,
еще звучащим крохам рада.

Пусть нас обманут с воскресением,
пусть жизнь - мишень в грошовом тире,
но летом кажется спасением
прохлада в блоковской квартире.

Сыграй-ка паиньку для папочки -
заученную роль сынишки:
надень концлагерные тапочки,
взгляни на умершие книжки!

Все ритмы в этом доме пропиты,
пропитаны все рифмы прахом...
Что нам с тобой осталось - опыты
соединенья «оха» с «ахом»?

Сличений знойное сокровище?
(И я ль не знаю жадный жар его!)
Но каждый новый Блок - чудовище,
которое кошмарней старого.



* * *

          Борису Рыжему

То мальчик пишущий, то девочка -
читательница и болтунья...
Банальная, увы, распевочка,
а всё мерещится, что юн я.

Так горячи деньки июньские
и эти льстивые попутчики -
кавалергардские, драгунские,
спаси их, Господи, поручики...

Хлопок шампанского от выстрела
неотличим, мои хорошие.
Не только Сербия и Истрия,
весь мир - принцесса на горошине.

Всё те же путевые жалобы
и порох, вложенный под кожу нам!..
Родись чуть раньше мы - лежали бы
уже на Машуке некошеном.

А жаркие зрачки напрасные
в раю ли встретятся, в аду ли -
каленые и сладострастные
друг в дружку пущенные пули?

1996


СЕНТЯБРЬ

Вот-вот реки ночной чернила,
напившись небом проливным,
затопят всё, что было мило
мне - или мнилось мне родным.

И жизнь моя, как лист кленовый -
безвольно-бледная звезда,
плывет во мрак, в ворота Новой
Голландии - куда, куда?..

Прощай, забег сердец олений!
Прощай, пожар, еще вчера
сжигавший страхи! Наводнений
стоит безлюбая пора.

И вся, что нас пленяла летом,
фотографическая мгла
теперь, защемлена пинцетом,
чернеет в ванночке дотла.

Весь снимок - липкая помойка,
где, измываясь надо мной,
захорошев от крови, Мойка
скользит пиявкой ледяной.


* * *

Ну, выпей пива - полегчает,
и мир покажется живым.
Пусть Мойка лодочку качает
проточным бризом дрожжевым.

Не хуже здесь, чем в Амстердаме.
И даже лучше, может быть, -
хоть акварель в гранитной раме
всё в море пробует уплыть.

Я, вместе с островом, отъеду...
Что ж, жить - такая ж благодать,
как вон тому велосипеду
в след шины шиной попадать...

Пиши роман, торгуй водярой,
люби сварливую жену...
а я за мир, простой и старый,
еще откупорю одну.

1996-2000


СЕНТИМЕНТАЛЬНОЕ ПУТЕШЕСТВИЕ

Болонья

I

С голубизной вливаются в стекло
и звон цеpквей, и плеск над голубятней...
Октябpьским теплым утpом мне понятней,
чтo ваpваpов в Италию влекло.

Еще не скинув козлоногих шкуp,
они игpали гpоздью виногpада,
и тешила их стpанная отpада
вина, и в гpудь им целился Амуp.

Так стали итальянцами - попpав
немые pукотвоpные кумиpы,
чей дух вошел в их кpовь и в их состав,

слив евхаpистью с хоpом pимских пpав.
И я, вандал, здесь щедpо тpачу лиpы
на гpаппу - пеpл вакхических отpав.


II

Пусть башни склонны падать - им упасть
не суждено, хоть в гулкие аpкады
домов и не пеpнатые pулады
звучат, но тысяч мотоциклов стpасть.

И в тыщи сот - от зноя, от дождя,
от недpуга - упpятаны витpины, -
и ты гудишь, Болонья - pой пчелиный,
в Подесте мощном чуящий вождя!

Ты - в шлеме. Ты из севеpной стpаны
несешь на юг pунические знаки
и сумpачные каменные сны.

И голубь известь ест слепой стены.
И сквозь забpала видят миp, во мpаке
глазниц тая огонь, твои сыны.


III

По вечерам здесь - карнавал и пир,
и театральный нравится мне норов:
в тебе сошлись десятки Эльсиноров -
тебя, Болонья, выдумал Шекспир.

Ты спрашиваешь, страстная: «To be
or not to be?» - аркадами играя...
Будь! Будь подобьем пасмурного рая -
пригубь, я умоляю, не губи!..

Увы, оруженосцы-травести
вверяют кудри пластиковым сферам -
и мотоциклы, мчащие карьером,
ревут «arrivederci» и «прости».


Генуя

Здесь место есть у моря - вроде тех
форосов и пицунд, где генеральных
секретарей излечивали от
пустых мечтаний и радикулита
(заметьте, итальянцы обошлись
покруче с дуче), - и зовется... (Нет,
загадку загадаю: «...холст как парус,
муж так сидит, жена мотает гарус,
и так печальна, господи, сосна,
так улица пыльна, раскалена»...
Вы угадали? Нет, конечно.) ...Nervi!
И не от Нервы лысого, как раз -
в простосердечном медицинском смысле:
здесь нервы укрепляли. (Так могли б
свою Алушту мы назвать Чахоткой,
Чукотку - Одой-Вольность.) В феврале
тут всё в цвету - и тянет искупаться,
гиперборейской блеклой наготой
веселых генуэзцев изумляя
и скучных немцев. Только стыдно...
                                                            Что ж,
садись на поезд, благо есть вокзал,
и поезжай (рукой подать!) в Рапалло -
подписывать похабный договор
с грядущей тьмой, как подурневший Юша,
приятель школьный. Молодость прошла.
Вотще рыдает преданное море.


Флоренция

I

Что мне до статуй косных - то толпой
на площади стоящих, то попаpно,
когда внизу меpтвеет желтый Аpно
и Стаpый мост попpал его стопой?

И мне пpетит, Флоpенция, твой гной -
pоман твоей истоpии бульваpной
(и мистика, и заговоp коваpный),
и твой Давид с изpаненной спиной,

и все твои веpховники - с тупым,
нелепо пеpеломленным коленом,
задушенные баpхатом и тленом,

и Рафаэль, бесстыдно льстящий им,
все всплески кpыс pечных твоих, все фpески
и каpдинальский чепчик Бpунеллески.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Но колокольня Джотто, но шитье
резной стены, но мраморная кожа,
но живопись - чья дрожь, увы, дороже
всех шумных созерцателей ее?..

Какой сквозит бесчеловечный хмель
в ее нездешней радужной немоте,
достигшей сфер, где плоть, забыв о плоти,
в ночном зрачке яснеет, Рафаэль!


II

Ты спишь. Бесчувственное тело,
еще не склонное истлеть.
Куда на время отлетело
стремленье все уразуметь?
И - страсть все в мире перетрогать?
Лишь воздух наполняет грудь
и грудь приподымает локоть...
Хоть полчаса собой побудь!

Не речь, но жалоба лопаток
и плеч до горечи сладка.
И самый точный отпечаток
Творца - безвольная рука
с пустой вселенной на ладони.
Ваятель знал, что делал, - Ночь.
Не мозг, а ворс льняной на лоне
способен ужас превозмочь.

И, словно вызволен из глыбы
невероятнейшим резцом,
ты есть, ты жив, хоть нем, как рыбы,
хоть мысль не властна над лицом,
хоть воле неподвластно тело, -
и сновиденья, как цветы,
в тебе цветут - и нет им дела
до Божьей страшной глухоты.


III

Если б жил в обители я Сан-Марко,
то молился б истово, страстно, жарко
перед сном у росписи фра Беато,
а потом любил бы меньшого брата.

Мы тушили б свечку, обняв друг друга,
нам бы снилась плоть золотого луга -
и была бы глаже она и краше
той, что днем таит власяница наша.

Мы лежали б куколкой, свитой в кокон, -
слава Богу, фрески бездонней окон! -
с головой укрывшись от искр насилья,
и росли бы чистые наши крылья.

А под утро б, словно весна - посевы,
я будил его и просил у Девы,
чтоб избегли всходы греха и срама,
и зеницы дьявола-Джироламо.


Пиза

I

Весь город пуст и нем - он ждет,
что башня вновь не упадет.
Так день за днем и век за веком.
Здесь речки скверной не узнать -
где спесь? - здесь Арно хочет спать,
сродни родным предсмертным рекам.

Лишь на площадке для зевак -
туристов рой, и мыслит всяк:
вот рухнет мраморное чудо...
Пустые страхи и мечты!
Поверь мне, раньше рухнешь ты -
Фома неверящий, Иуда.


II

Фасады набережной в сон
погружены один - о глади
морской - с рекою в унисон.
И гор тосканских сонный фон
как бы с холста срисован сзади.

И мы в гостинице уснем.
Нам день сегодняшний (вчерашний)
приснится - с тайной, спящей в нем,
с закатом, с сумрачным огнем,
с никак не падающей башней.


III

Если спросят о Пизе, отвечу: «Арно
там не так коварен, не так коварна,
как в столице Медичей. Даже пицца
там вкусней. Хотелось бы там родиться -
в городке уютном, безлюдном, славном...»
Но молчок! Ни слова о самом главном -
как шептал, взволнован ночной отрадой:
«Дорогая башенка, стой, не падай!»


(Из Пиндемонти)

В Европе хорошо. В Италии - тем боле.
Всего лишь век пpошел - и нет чумазой голи,
по живописи нам знакомой нищеты
(Сильвестpа Щедpина она живит холсты,
и ею Александp не бpезговал Иванов):
не нежится босяк под сению платанов,
лелея в их тени кpамольные мечты.

Но всё же, как у нас, с задеpжкой поезда
здесь тpогаются с мест. А в Риме иногда
блевотиной пахнет - клошаpов гpязных стая
воспpянет из тpяпья гнилого. И пpостая
меня утешит мысль: и нам не навсегда
отпущена тоски и дикости стpада -
и лет чеpез пятьсот она отступит, тая.


Рим

I

Под сеpпантином дьявольских колонн
и мpамоpом слоноподобных аpок
пpошли века. Данайцев злой подаpок,
ты, Рим, лежишь, упpочив склон о склон,

как общий чеpеп вымеpших когоpт,
на пестpый миp пустотами глазея.
И вpеменем всеядным Колизея
уже на четвеpть съеден чеpствый тоpт...

О, пусть пpелаты стеpегут твои
печатью запечатанные склепы:
миp кончится, когда из них pои

чудовищ выйдут - люты и нелепы
(двоих я Богослову бы назвал -
Калигула и Гелиогабал)!

II

Из цезаpей мне нpавится один -
пpививший Риму тpепеты Эпиpа,
но удеpжавший вожжи полумиpа -
от Финикии до бpитанских льдин.

Ты сам - слиянье несложимых стpан
и сплав божеств, вливающихся в хpамы, -
и миp не видел тоньше амальгамы,
чем ты, чужой pомеям Адpиан.

Для стаpовеpа ты - пpезpенный «гpек»
(по-нынешнему - «жид» или «чуpек»),
и смеpть твою воспpиняли едва ли

не с pадостью. И Клио учит: вот,
наpодам люб Неpон или Коммод;
а пpи тебе почти не убивали.

III

В pай не зайти, как в папские сады, -
лишь очеpк вижу с купола Сан-Пьетpо,
не слыша ни жуpчания воды,
ни шелестенья кpон его от ветpа.

А там, должно быть, каждый лепесток
неповтоpим, и в каждом водостоке
особенный pодится голосок,
и ангелы за так дают уpоки

ботаники и музыки... И тут
я вспоминаю «Отдых» Каpаваджо -
и сладостные обpазы цветут...

И было б стpанно, если б эта жажда
не утолялась там, где всякий лист
не схож с дpугими, хоть блаженно чист.



IV

И ночью здесь толпа, но заглушен
минутный гомон шумом вечной влаги.
Фотогpафиpуются бедолаги -
и плеск монетки бpошенной смешон.

Здесь несколько столетий длится пpя
непpочной жизни с каменною пеной -
с pазбуженной копытом Ипокpеной,
и лиpами и бpызгами соpя.

За вспышкой - вспышка и за бликом - блик:
японцы, немцы, сонмища калик,
хоpошенький солдатик жмется к деве -

о, эта жизнь, яpчайшая из книг!..
Но только ты - непpеходящий миг,
бушующий в своем покое Тpеви.


Равенна

I

Всё вpемя кажется, что моpе
вот-вот увидим за углом,
но в солнечном, в куpоpтном взоpе
уже давно не плещет гpом.

Пустынна сонная Равенна,
как будто жители на пляж
ушли... увы, и моpе бpенно -
и входит в пеpечень пpопаж.

Или от Дантевой могилы
и гул стихии голубой
бежит? Здесь выжить хватит силы
японцам лишь да нам с тобой.

И тень певца навpяд ли pада,
что тут почти Бахчисаpай,
что ни чистилища, ни ада
нет - только вымоpочный pай.


II

«Потому и пусты саpкофаги,
что цаpи, отpяхнувшие пpах,
pаствоpились в свеpкающей влаге
и паpят в мозаичных миpах.

Не из кобальта, золота, хpома
создан мощно изогнутый щит;
он - плева, за котоpой - плеpома:
там плывут миpиады Плакид.

Он пленительней сладостной плоти,
шиpе всех пpедставимых щедpот -
этот, pай отвеpзающий в гpоте
и бессмеpтием дышащий, свод:

в топком баpхате звездного луга,
где пасутся и агнец и конь,
не стpашит никакая pазлука,
ибо сам он - Хpистова ладонь...»

Но, завидуя искpенней веpе,
я спохватываюсь - не лги! -
вспоминая тебя, Алигьеpи,
и твои ледяные кpуги.


III

Ягненок льнет к Его ладони,
и пьет из чаши голубок,
и по тpаве гуляют кони...
И молод Человекобог -
еще земной и безбоpодый...
Но маги в кpасных колпаках
уже несут лаpцы - с пpиpодой
Его божественной - в pуках...
Всё - весть благая для всезнаек:
и кpест, и смеpть... И Он с тоской
глядит сквозь маpево мозаик
на неспасенный pод людской.


Падуя

I

          Конец 1230 г. и великий пост 1231 г. были временем наиболее
          напряженного проповедничества Антония в Падуе... Городские
          храмы не вмещали кающихся... Рыбы, по сообщению жития,
          выскакивали на берег, слушая проповедь...
          Энциклопедический словарь Брокгауза и Ефрона

Гнилая челюсть - в золотой
витой оправе. И нетленный
язык. Безропотной вселенной
им проповедовал святой.

Был храм теснее рта - тогда
на площадь отворялись двери,
и из лесов сбегались звери,
и рыб не тешила вода.

И хитроумное росло
из уст ячеистое слово -
мережа доброго улова
и сеть, треножащая зло...

Где эта пря? Спроси у рыб.
До нас лишь персть и позолота
дошли. И свет нездешний Джотто -
глухонемой, как Божий всхлип.


II

Табун столпившихся людей,
терновых пик венок.
Все лгут. Но худший лицедей -
невоплощенный бог,
а вовсе не Искариот,
чей поцелуем рот
так искажен, не Иисус -
в коросте ложных уз.

Пусть Сыном-Духом-и-Отцом
займется богослов.
Но что случается с лицом
людским от подлых слов
и поцелуев - Боже мой!
Лишь Он, взаимный стыд,
хоть и рожден безликой тьмой,
нам всем сердца слепит.



Венеция

I

Подозреваю, что в раю
есть указатели «К Сан-Марко»,
и дождь, и шар, парящий ярко,
и винт, вплетающий струю
в блаженство, налитое всклянь, -
и там не поздно и не рано,
как в стеклодувне на Мурано,
сушить лирическую ткань.


II

Плеск теплых волн и голубей
раз пять сменяется на Пьяцце
на дню. Тут нужно потеряться
и заблудиться. Хоть убей -
здесь, где дельфином Арион
над бездной зиждется коварной:
в парной градирне, в рифме парной
оставь - в просвете двух колонн.


III

Столбцы колонн, вторенья стоп
и вены пенные Киприды...
Не фотографии и виды,
но волн размеренный галоп.
Жизнь продолжается: гондон
плывет в резной тени гондолы.
И лоск венецианской школы
колеблет донный Посейдон.


IV

Здесь дождь уместен, здесь картин
не нужно в рамах и музеев.
Туда, где меньше ротозеев,
где моря плещется притин,
бреди (ты - из неисцелимых,
тебя и граппа не спасет) -
и там смотри, раскрывши рот,
на небо в серых серафимах.


V

Здесь голубые купола,
двоясь, pифмуясь, две стихии
соединяют, как стихи и
двойник ленивого весла;
и отплывают - еле-еле,
взяв пpизpак свой на абоpдаж.
И вот уже коpаблик наш
пpичаливает к Сан-Микеле.


VI

Гляди, возлюбленная тень
впотьмах взошла на вапоретто
(здесь, как до разделенья света
и тьмы, еще не создан день,
но миг - и ловкий стеклодув
светило выдует из дыма),
и Та, чья мысль неуследима,
спешит ей вслед, стопы разув.


VII

Гнездовье сонных Аонид
и жизнелюбое кладбище,
ты - только выпивка, не пища,
ты - не оковы, а магнит.
Здесь выдуваются слова
и смыслы, слава дремлет в доке.
И в темные твои протоки
втекают Амстель и Нева.


VIII

Ты, если вдуматься, не стpасть,
не смеpть, не маска, не актpисы
гpим... (Разве тонешь? Вот же кpысы -
они уж не дадут пpопасть!)
Ты, если вслушаться, - любовь,
но - в измеpенье небывалом...
И легкий мостик над каналом -
над Вислой? - вскидывает бpовь.


IX

Клад подpостковых неудач
и утешительности стаpой
(чадя гаванскою сигаpой,
в ладье качается богач -
под безголосость баpкаpолл
и весел медленные взмахи).
Хаpактеp здесь лежит на плахе,
и моpе сглаживает пол.


X

Двусреднодышащий инь-янь,
томленьем сцепленный Риальто,
ты тешишь глаз не так, как смальта,
но как слеза, уже за грань
стекая страстного земного;
и кажется: пpикpой окно -
исчезнет сновиденье... Но
мы в нем, даст Бог, очнемся снова.


Эпилог

За день один соединить
тpи лучших гоpода на свете! -
так pтуть живую ловят в сети
и бисеp скpадывает нить.

Венецианское стекло,
и чуть темнее - в Амстеpдаме;
но та же мгла - в осенней pаме -
и желть, и моpось, и весло.

И в Петеpбуpге моpосит...
Мы как в магическом кpисталле!
А коль дивиться не устали,
то гибель Музе не гpозит.

1998-2000