Текущее чтение: ЮРИЙ КОВАЛЬ (2)

СОВЕРШЕНСТВО С НЕБОЛЬШИМ ДЕРИБАСОМ (окончание)

Начал я с «Суера-Выера», что и неудивительно — им же и начинается. Вообще, единственный и последний роман Юрия Коваля, текст, составлявшийся на протяжении 40 лет, параллельно ко всем его детским и подростковым книгам,— «основная начинка» эксмомакета, его название обозначено на передней картонке, ему отведена большую часть объема. Но честно: если бы не две короткие детгизовские повести («Самая легкая лодка в мире» и «От Красных Ворот») и не кратчайший сборник рассказов («Чистый дор» — тот я даже вспомнил, он был одной из двух вольфовских бережных книжечек, доверенных моему забуненному вниманию), тут бы мое нынешнее чтение Коваля по всей вероятности и закончилось — как и при первом знакомстве с «Суером-Выером» (а я его читал в середине 90 гг. в журнальном варианте — покойный Г. Н. Владимов, получавший «Знамя» в качестве члена, что ли, какой-то редколлегии ихней, имел обыкновение приносить нам прочтенные и ненужные номера), он сразу же показался мне довольно бессмысленной, тяжеловесной, несмешной и безотносительной … не хочу сказать чушью, но… скажем лучше: дичью. Как и тогда, в первый раз, я только диву давался — и это Коваль с его точеными фразами, с его особым ритмом, построенным на глубоких паузах-вдохах, с его поэтикой умолчания? Здесь как раз все паузы были заполнены, вопрос только: чем?

И тут я решил перечитать сначала «официального» Коваля, т. е. зайти с заднего хода, и уже потом вернуться к «неофициальному», парадному подъезду. Вероятно, это было правильное решение, потому что полученные впечатления касаются, в сущности, вещей более существенных, чем удача или неудача одного отдельно взятого писателя. Хотя, конечно, когда писателем этим был такой замечательно талантливый человек, и когда неудача эта постигает не просто «очередной проект», а «книгу всей жизни», писавшуюся на протяжении четырех десятилетий, и когда вскоре после завершения этой книги писатель умирает, не дожив и до шестидесяти, — всё это так печально и страшно, так издевательски вывернуто судьбой, что само по себе могло бы оказаться отдельным сюжетом или поводом для горестных размышлений.

Но правда! — я бы не стал отдельно писать обо всей этой коллизии, не мое это было бы дело, если бы «параллельное чтение» двух Ковалей — подцензурного и бесцензурного — неожиданно не открыло своего рода просвет в культурные механизмы, издавна меня занимающие — чем и как относительные свободы, отвоеванные у абсолютной несвободы, оборачиваются в условиях относительной свободы, будь это «рукописание в стол», которым «на всякий случай» занимался в той или иной степени всякий себя в той или иной степени уважающий советский писатель, будь то писательство в условиях заграницы или на заграницу, не говоря уже о самом очевидном — о катастрофическом ухудшении качества хороших и даже замечательных советских писателей в условиях полной бесцензурности 90 гг.

Уже довольно давно я сформулировал для себя рабочее определение советского писателя как культурно-антропологического типа (а не по времени деятельности и не по наличию/отсутствию членского билета, разумеется): «это писатель, который без цензуры становится хуже». Но это скорее констатация факта. Интересно было бы понять, как и почему это происходит за пределами простого (и чаще всего работающего) объяснения: писатель был советским фантомом — за него (его) сочиняли наполовину редакторы, а на другую половину читатели.

Мне кажется, практика Юрия Коваля, настоящего писателя, который, если бы он вырос при других обстоятельствах, мог бы сделаться и очень большим писателем (хотя, возможно, при других обстоятельствах, т. е. в другом обществе такой человек и не стал бы заниматься литературой и вообще искусствами — сейчас в эти области идут совсем иные молодые люди, чем сорок лет назад) наиболее прозрачным образом демонстрирует эти как и почему.

Его существование в советской литературе в статусе «чистого художника», способного создавать настоящую литературу даже и в этих условиях, было основано на системе выпусков, доведенной до своего рода эстетики умолчания. Логика всегда была ясной и использовалась не единственно одним Ковалем (но им — совершенно!): «грязные», т. е. идеологически и/или эстетически опасные и требующие поэтому или борьбы (хотя бы эзоповыми средствами), или расчета на всепонимающего читателя (который, конечно же, поймет, что это просто так надо было) места нужно было по возможности опускать. Не то что обходить, а как бы строить ткань повествования таким образом, чтобы эти места попадали в пустые ячейки. Чтобы их вообще не надо было касаться. Потому что и борьба, и расчет на понимание были заведомо проигрышными стратегиями. Конечно, в литературе «для детей» последовательно заниматься «уклонением» было значительно проще, чем в литературе «для взрослых» (где это вряд ли и вообще было возможно), и полный уход в нее, классический шаг советского литературного эскапизма, очень облегчал использование такой эстетики в рамках принятых (или отбитых за 60-70 гг.) представлений об особенностях детской психики и педагогической ценности повозрастно членимой художественной литературы. Если очень попросту сказать, «деревенские идиллии» Коваля, например, не есть искажение бытовой действительности, Северной, например, России («Чистый дор» — это, насколько я понимаю, Вологодская область») — наоборот, это нежелание врать о ней, даже оправдываясь донесением «частичной правды» (по методу, скажем, советских «деревенщиков» 70 гг. — например, того же вологодского Белова). Полагаю, что любое «реалистическое изображение жизни» в условиях жестко заданных систем восприятия, характерных для советской культуры, является ложью, то есть искажением действительности в угоду той или иной схемы. Даже если фактической неправды в нем не устанавливается (что, впрочем редкий и чисто гипотетический случай).

Техническая сторона «поэтики умолчания» очень сложна: конструкция повествования, а учитывая преобладание у Коваля повествования от первого лица, и траектория передвижений, личность и угол зрения рассказчика должны быть построены так, чтобы самым естественным на свете образом обойти (или быстро/незаметно проскочить) все самые естественные признаки советского существования с определенным потенциалом обязательности авторского отношения и представить самыми естественными занятия и интересы, для советской жизни (по крайней мере, в ее общепринятом понимании — для самого автора тоже, не с луны же он свалился!) самые, в сущности, странные, нетипичные и неестественные. В этом смысле очень характерна «Самая легкая лодка в мире» — ищем бамбук, строим лодку, плывем по таинственным рекам, встречаемся с таинственными не то людьми, не то духами… И ни слова о деньгах, и ни слова о водке, и ни слова о власти, и ни слова о страхе — в сущности, повесть из жизни свободных людей. Как бы. Почти. Мне она сейчас, эта повесть (я ее читал в первый раз, хотя словосочетание «самая легкая лодка в мире», конечно же, слышал — спасибо, Эля!), чрезвычайно понравилась, хотя финал показался непридуманным, слегка скомканным и «несколько внезапным». Собственно, и «От Красных Ворот» мне понравилась — автобиографическая повесть в стилистике 60 гг., пожалуй, лучше Голявкина, не говоря уже об Аксенове; да и перечитанный «Чистый дор», собственно, тоже. Фразы везде встречаются замечательные, пластика описаний часто вырезная, до галлюцинации ясная, ритм (не фразы, а повествования) — хрустальный (пока не начинает слегка сбоить и частить, обычно ближе к концу текста, как будто автор не знает, а что с того, собственно).

Не следует понимать сказанное так, что в этой многообразной (поскольку исполненной в очень разных литературных техниках) детгизовской утопии «реальная жизнь» отсутствует. Она есть, потому что а) она и так всем известна — предполагается известной, и б) про нее не врется. На нее, слава Богу, не намекается, не подталкивается локтем, не подмигается, иначе это был бы совсем другой жанр, но «выпущенное» — присутствует затекстовым знанием. Что выпущено, как выпущено, почему выпущено — известно. Известно совокупному «советскому читателю», и вообще существовавшему в очень ясной парадигме сказанного-несказанного, официального-неофициального, позволенного-непозволенного. Как это все воспринимают современные читатели, трудно предположить. Скорее всего, со всей возможной наивностью, обусловленной как сменой эпох и поколений, так и удивительным талантом нашего народа — ничего не помнить даже про ближайшее прошлое.

Короче говоря, «печатная проза» Юрия Коваля была (и остается) очень хороша. Именно за это уважал и обожал его Вольф — за существование на таком уровне свободы и качества в условиях, которые Вольфу были знакомы лучше, чем кому быто ни было другому — сам он на качестве не настоял, был «хороший детский писатель», своего рода честный служащий, всегда готовый сделать, как надо. Я бы сказал — на языке того поколения — эта проза совершенна с небольшим дерибасом. «Дерибас» этот — чисто конструктивного характера: ближе к концу тексты обычно начинают течь и идти ко дну. Потому что в любом тексте и в любом стоящим за ним материале есть одно место, которое нельзя обойти и/или описать умолчанием — это конец.

Но — думал я всё время, читая эти нежные фразы и слушая музыку этих пауз — но: куда-то вся это «грязь» должна была деваться. «Материал» нельзя так просто взять и опустить, он мучает и требует выхода. То, что у Коваля так рано и так хорошо стала получаться поэтика умолчания, означает одно: очень рано у него образовались «каналы слива».

Под материалом я в данном случае не имею в виду «правду жизни» — вымирающие деревни Нечерноземья, отравленные реки, гниющие поля, пьянство, воровство, тупость и бессмысленность власти, — любимые «разговорчики в строю» того времени. Не то что бы он должен был под псевдонимом посылать очерковую правду-матку в заграничные стенгазеты — такой способ канализации тоже существовал и, собственно, встречался нередко, хотя самым распространенным способом были всё же шутки-прибаутки или вздохи-ахи на кухне, под водочку и селедочку, но я в данном случае не о нем.

Я имею в виду, что писатель таких способностей и возможностей, каким несомненно был Коваль, постоянно обходя «места», должен был постоянно уклоняться от выяснения отношений по поводу тех или иных стилистических способов, поэтических или юмористических заострений, к которым от природы он был несомненно склонен. От вещей, которые невозможно или очень не хочется объяснять редактору, даже вполне дружественному. Почему Суер-Выер? Да нипочему — потому что смешно!

Выпускаемые «грязные места» жизни в его сознании, скорее всего, были сцеплены с определенными стилистическими слоями или даже как бы репрезентировались ими. Обсуждать гротески и абсурдные шутки с советскими редакциями (кроме, разве, «малышовых») было делом заведомо бессмысленным — тут начиналась борьба, и борьбу эту можно было только проиграть. Даже если шутка протаскивалась — ложное объяснение и/или сам процесс убеждения оскверняли, обесценивали ее, лишали свободы жеста и естественности выдоха.

Мне кажется, «Суер-Выер», этот на протяжении всего литературного существования автора писавшийся «пергамент»*, и был своего рода «сливом». Туда попадало всё, что невозможно (и, в конечном итоге, ненужно) было объяснять редактору, рецензенту, критику реально существующего литературного процесса. Рискованные каламбуры, тонкие намеки на толстые обстоятельства, перемигивания со знакомыми, отсутствие какой бы то ни было генерирующей текст причины (что некоторые критики восприняли как отсутствие какой бы то ни было морали, что было бы даже верно, если бы речь шла не о морали вообще, а о морали текста), весь этот капустник, который даже был бы обаятельным, если бы не был таким ожесточенным. С годами и десятилетиями этот пергамент — думаю, можно было бы назвать его и палимпсестом — приобрел, вероятно, первоочередную важность для автора. Автор ощущал его как зону своей свободы от ограничений советской литературы — свободу от необходимости объяснять. На самом деле всё было наоборот: «Суер-Выер» — это вывернутая наизнанку советская несвобода. Ее остатки, отходы, отбросы. Не очень смешная, не очень значительная, не очень художественная, в сущности, — но очень печальная и очень поучительная книга.

И без нее не понять природы совершенства другой прозы Юрия Коваля. И природы ее небольшого дерибаса тоже не понять.

А Бунин — ну что Бунин? Бунин мне всё равно нравится больше.

*Меня поправляют, что это «авторская гипербола, размноженная журналистами» и что «пергамент» писался с начала 90 гг., отталкиваясь, однако, от некоей шуточной рукописи 50 гг. Возможно. В смысле моих заметок это меняет немногое — значит, не встольная это рукопись (ну и хорошо, больно уж не люблю я эту картину: совпис пишет в стол на всякий случай, вдруг времена поменяются), а рукопись, реализованная в новых бесцензурных условиях. «Материал» (на всякий случай: не жизненный, а литературный материал) туда попал всё равно «за всю жизнь», за все десятиулетия литературного творчества.

Текущее чтение: ЮРИЙ КОВАЛЬ (2): 21 комментарий

  1. вот знаете, вот я Вам сейчас буду говорить, за что люблю Ваш журнал :))

    вот за то, что Вы и о людях всегда интересных пишете, которых я могла и пропустить, а могла не обратить внимания на какие-то их грани.
    Что ракурсы рассмотрения у Вас всегда интересные — и пусть я не со всеми выводами согласна, но точка зрения всегда, без исключений пока 🙂 , стоит того, чтобы о ней узнать.

    и пусть символизм — не мое любимое направление в стихосложении, а все равно интересно — вот 🙂

  2. о рамках

    Может быть, советские оказали своему искусству большую услугу, так ограничив его в описании «реальности». Иначе, согласно бытовавшему и бытующему представлению об искусстве как о зеркале, средстве и т.д. все бы описывали и боролись и не было бы ничего. А так- хоть и уродливая, но рамка, противоядие заблуждению века.

  3. А мне грустно читать ваш пост. Не потому что вы любите Бунина больше Коваля. Имеете право. Кому арбуз, а кому свиной хрящик.
    Я люблю и того и другого. Но это не существенно, как говорил Юрий Осич.
    Более существенно для меня правило, которого я придерживаюсь с университетской скамьи: для того, чтобы любить писателя, не обязательно знать что-либо, кроме его книг, но для того чтобы понимать его глубоко и тем более писать о нем, нужно о нем хоть что-то знать. При этом безусловно не оспаривается, что это ваш журнал, и что ЖЖ не является средством массовой информации. То есть что хотите, то и пИшете. Не вопрос.
    Собственно не буду опровергать ваше мнение или доказывать свое. Отчасти процитирую то, что было много раз написано о Ковале в статьях и воспоминаниях, и позволю себе пару мыслей на тему.
    Во-первых, художественная правда — это не только и не обязательно «о деньгах, и о водке, и о власти, и о страхе».
    Во-вторых, БЫВАЕТ, что люди ПРОСТО любят природу и не любят политику, и причиной тому совершенно не обязательно затыкание властью рта, на чем вы так уверенно настаиваете и как часто хочется видеть из правозащитного или эмигрантского далёка (ничего личного). Приведу две цитаты дальнего знакомого Виктора Ерофеева и близкого друга Розы Харитоновой, из давних публикаций и недавней книги о Ковале. Не для убеждения, просто для контекста.
    О нем 50-летнем: «Он как-то не то что замкнулся в себе, не то что уединился, но задумался о правде и добре, как, может быть, и полагается русскому писателю. Он меньше стал ходить по мастерским, а больше — в лес, за грибами, за свежим воздухом, за свежими мыслями».
    О нем 20-летнем. «Я помню свой восторг от фестиваля молодежи в 1957 году, как мне было интересно видеть людей из разных стран мира. Каково же было мое удивление, когда я получила письмо от Юры, где он писал мне: “Фестиваль наконец кончился и начались грибы!”»
    В-третьих, «писал всю жизнь» это легко распознаваемая авторская гипербола, размноженная журналистами. Об этом тоже много написано, хотя бы здесь. Несколько фраз и основные действующие лица, действительно, были взяты из рукописи 1956-59 гг, писавшейся на лекциях в Ленинском Педе вместе с Лешей Мезиновым (и еще парой друзей). Много лет спустя ЮИ предложил старому другу Мезинову вернуться к прозе юности, но тот, подумав, отказался и передал Ковалю право на идею, что и было прилюдно закреплено бутылкой водки. Коваль начал писать «пергамент» (его определение), вскоре после окончания которого кончилась и его жизнь, не ранее конца 1990 г, а скорее в начале 1991 г. (после третьего Куролесова, Шамайки и перевода с молдавского), отдавая этому все свое время, он вообще редко всерьез писал параллельно несколько вещей.

    Собственно, писать можно много, не существенно.
    Если не возражаете, процитирую вас в сообществе «ковалелюбов».

    • Думаю, Вы даже не можете себе представить, как много я знаю о Ковале и с каких разных сторон.

      И думаю, Вы совершенно неправильно поняли мою запись:

      — я абсолютно нигде не утверждал, что художественная правда — это водка, деньги и т. д. Я говорил о том, чего нет — т. е. об эстетике умолчания. Если бы Вы побольше знали обо мне, то Вам бы не пришло в голову приписывать мне претензии с этой стороны.

      — я абсолютнио нигде не настаивал, ни уверненно, ни неуверенно на затыкании властью рта — я везде говорил о внутренних процессах, связанных со взаимодействием писателя с наличной кулштурной ситуации.

      Не знаю, чему Вас учили на универдситетской скамье, но внимательно читать, видимо, не научили — Вы вычитываете из моего текста «правозащитные» или какие-то другие политические претензии, которых в нем нет и быть не может. Т. е. Вы полемизируете не со мной, а — по доброй советской традиции — с самой собой.

      Да, бывает, что люди любят природу и не любят политику — я, например.

      Короче говоря, зря Вы защищаете от меня Коваля — для меня, повторяю, если Вы не прочли этого — довольно ясно написанного в тексте записи — дело не столько в нем (кроме «Суера-Выера» все, что я читал, мне в целом нравится), а в определенных психо-культурных механизмах, которые мне интересны.

      • Насчет «писал всю жизнь» — пожалуй, единственное, что имеет отношение к моему тексту — я это действительно использую. Гипербола не такая уж легко различимая и ссылка, по которой Вы меня послали, уж до такой степени этого не опровергает. Скорее наоборот — участвует в порождении. Ваша версия с бутылкой водки выглядит версией человека, знакомого с обстоятельствами изнутри, хотя доверять в наше время очень трудно — не потому что люди много врут, а потому что люди мало понимают.

        Я подумаю над своими формулировками в этой связи.

        • По ссылке:
          «Можно сказать, что писал Коваль «Суера» почти всю жизнь — первые строки будущего «пергамента» появились ещё в 1955, когда вместе с однокурсником Леонидом Мезиновым они задумали фантастическую повесть «Суер-Выер, или Простреленный протез», первые главы которой были даже напечатаны в факультетской стенной газете. В начале 1990-х он вернулся к этой идее, предложив Мезинову продолжить рукопись в соавторстве, однако тот отказался».

          Эта википедийная статья переписана-составлена к 70 дню рождения ЮИ ученым-лингвистом Тимуром Майсаком на основе огромного количества публикаций и воспоминаний.
          А про бутылку уж поверьте на слово — рассказали мне о ней и Коваль, и Мезинов.

          Будем считать, что я вас неправильно поняла, потому что совсем не знаю.
          Возможно я полемизировала сама с собой. Не исключено, что я апологетически преувеличила.
          Причиной — мое ДРУГОЕ понимание внутренних процессов и мотивации Коваля и предположение о некоторой искусственности иллюстрирования его жизнью и литературой конкретных психо-культурных механизмов.
          Все же он несколько «ширше и глубже», чем прокрустово ложе пресловутых механизмов.
          Но это мое мнение, которое может с вашим не совпадать.

          Спасибо за возможную смену формулировок. Предлагаю мир!

          • Про бутылку немедленно поверил.

            В записи я сделал примечание.

            Конечно же, такой замечательный писатель (а я считаю Коваля замечательным писателем … с вот такусеньким дерибасом… — но у кого его нет) не укладывается ни в какие схемы и модели. В них вообще мало кто укладывается,

            Но все же я считаю их осмысление необходимым — иначе уникальный культурный опыт просто-напросто пропадет. И о нем будет рассуждать наш отдаленный знакомый Виктор Ерофеев.

            Я рад, что Вы мирный человек. Я и сам мирный человек.

            • PS

              Кстати Виктор Ерофеев при всем прочем издал после смерти Коваля его Монохроники, за что ему первое спасибо.
              И без всяких обсуждений и совершенно бесплатно отрезал минут пять своего Апокрифа для подробного сюжета-рекламы «Ковалиной книги». Что тоже дорогого стоит.
              Да и жанр некролога в журнале Плейбой, ЮрийОсич, сделавший смену жанра своим кредо, уверена, оценил бы.

              Ну это так, немного исторической справедливости.

        • Предположение о сливе интересное. Хотя не уверен, что это так и было. Но могло быть, могло. Кто тогда жил и чего-то писал, понимает, что могло. А с Буниным я бы, наверно, не сравнивал. Во всяком случае, Коваля «Суера-Выера». Да, а что Вольф говорил о «Суере-Выере», не знаете?
          А вообще, не зря ждал.

          • Как было — мы и нащупываем. И, конечно, Вы правы, Саша, — кто тогда жил и имел дело с этой профессией, понимает (точнее, должен, но не всегда хочет понимать), что какие-то механизмы были. Должны были быть. Если их не осознать, то всё — еще через десять лет уже и шанса такого не будет. Просто понимания того факта, что «печатающийся писатель» в советской цивилизации находился в совершенно особом информсационном поле с совершенно особыми законами. И те — с моей точки зрения, очень и очень немногие — случаи, когда такому писателю удавалось создать себе «зону свободы» (без чего все-таки никакой большой литературы не бывает), требуют особого внимания.

            «Точно так» — точно не было, потому что в субъективном восприятии это всё всегда выглядит по-другому. Настоящий писатель не говорит себе: «а это мы обойдем» или «об этом умолчим», страха иудейска ради. Кто так говорит себе — ненастоящий писатель. Настоящий писатель создает миры, в которых художественной необходимости «мараться» не возникает.

            Нет, с Вольфом мы, кажется, о Ковале больше не разговаривали. «Суер» был опубликован в 90 гг., к этому времени Сережа уже не был «советским детским писателем», потому что профессия такая кончилась (пытался писать какаую-то фантастику для «Северо-Запада», но тот лопнул). ЕМу вообще было не до литературы особенно — со всеми его делами. А я не заговаривал. Насчет другого его любимца (и в целом, по сходным причинам), Валерия Попова, я его, случалось, поддразнивал, потому что уж больно наглядно похужел, а насчет Коваля — нет. Да я и сомневаюсь, что он читал «Суера-Выера» этого.

    • «Слив» — рабочее, техническое определение. Почти физическое. Но, конечно, плохо тем, что не учитывает нехорошие коннотации двух, как минимум, сортов.

      «Эстетика умолчания», конечно, красивее, но, в сущности, тоже определяет только результаты, не описывая движения к ним. А по коннотациям, конечно, слишком широко и слишком легко встраивается в филологические ряды.

      Настоящий термин для обозначения этих механизмов еще надо искать.

      Одна из дополнительных проблем: эти механизмы во многих (но не во всех) конкретных случаях чересчур очевидны и очень легко описываются сниженным образом. А мне и так все время приписывают личную недоброжелательность, которой у меня нет. Кроме тех случаев, когда она у меня есть, но я этого в таких случаях и не скрываю.

      Могу ли я (могу, конечно, но какой обиженный писк подымется) сказать, что писатель N в своем «встольном» / напечатанном заграницей под псевдонимом / под собственным именем / написанном после снятия цензурно-редакторских ограничений (нужное подчеркнуть, вычеркнуть или как хотите) старался просто-напросто использовать то, что ему в реальных/воображаемых условиях советского литпроцесса не разрешалось? И таким образом его неподцензурный труд в значительной степени определен нормами реальной советской эстетики и идейно-тематическими ограничениями реальной советской литературно-редакторской практики.

      У Коваля в «Суере-Выере» — похожий процесс (и факт, что «пергамент» не писался всю жизнь, а был начат в «свободные времена» эту похожесть даже несколько усугубляет), но по многим причинам (и по личным талантам его, и по глубине зоны свободы, которую ему удалось отбить, и по степени «безотносительности» его «подцензурных» результатов случай это особый и особо интересный.

      • формальный критерий качества худ.текста -плотность информации. если убрать метафизику, влияет только цензура(внешняя и внутристратовая). собственно, это механизм создания или разрушения оппозиций, а, следовательно, значений. иногда метафизика(личные таланты и пр.) не убирается(Платонов, Д.Андреев, Ваш пример с Вольфом)

        • любопытно(посмотрел комм-рии) образование клубов любителей автора, т.е. народных мифологем на базе его текстов — актуализация вытесненного) — возможно, вообще стал бы грибоедовской комедией, если бы вышел во времена булгаковского романа.

        • Боюсь, что если убрать метафизику, ничего не получится. В сущности все «формальные критерии» — тоже образы, попытки защититься от непознаваемого наукоподобным.

          Если я скажу: «критерий качества» — сила противодействия энтропии, то это будет звучать как метафизический слоган во вкусе интеллигентских представлений поздних советских времен. А ведь грубо-математически это будет повторение другими словами того, что Вы определили.

          Всё, пардон. Пойду немедленно писать колонку про Пу Сунлина. Из газеты уже поторопили.

  4. Кстати, интересное совпадение. Это начало моей беседы с Андреем Битовым для сборника воспоминаний о Ковале.

    «В первый раз я услышал имя Коваля от моего хорошего друга, к сожалению, до сих пор недостаточно известного в Москве ленинградского поэта и прозаика Сергея Вольфа, к слуху и вкусу которого я очень прислушивался. Когда он чем-то восхищался, это всегда бывало правильно. Он с восхищением цитировал целыми кусками на память рассказ «Чистый Дор»»…

    • Да, это очень возможно. В те времена Вольф был гораздо более известен в Москве (в литературной среде, естественно), чем Битов, и сам знал о московских делах гораздо больше. История «понижения Вольфа» — это в некотором смысле и история «возвышения Битова». Не потому что первое прямо связано со вторым, а потому что протечение было очень параллельным.

Добавить комментарий