МАЙ

(из цикла «Переливание времени» («Фрагменты»))
1.

…лет тому назад тридцать пять — да, примерно! — , когда я был ленинградским пионером и школьником в роговых очках набекрень (не иначе, из кривого рога) и в алом галстуке, по-телячьи обсосанном с обоих концов и с них же и обжеванном, как-то уж очень я увлекался индейцами. Понятное дело, ничего сверхъестественного, — хоть ты пионер ленинградский, хоть бомбейский бойскаут или пусть берлинский пфадфиндер, индейская болезнь тебя почти наверняка не минует, как краснуха или свинка. Иммунны к ней, по всей вероятности, одни лишь только индейские дети, да и те вряд ли (самое позднее, с тех пор, как в вигвамы к ним были поставлены телевизоры с Джоном Уэйном в шейном платке, удивительно напоминающем мой пионерский галстук — особенно узлом и обсосанностью).

Приверженность к краснокожим быстро приобрела у меня — в соответствии с прочими моими наклонностями и свойствами — энциклопедическое по преимуществу направление. Что просто-напросто означает: все, что можно было прочитать „об индейцах“, я прочитал, т. е. Джеймса Фенимора Купера, капитана Майн Рида и… Джеймса Фенимора Купера и капитана Майн Рида. Ну и еще „Сыновей Большой Медведицы“ Лизелотты Вельскопф-Хенрих, по неизвестным причинам переведенных Советской властью с немецкого языка и несколько презрительно выданных мне школьной библиотекаршей Беллой Израилевной (по ее мнению, умные дети в криво сидящих очечках и обсосанных пионерских галстуках могли бы уже спокойно и Юрия Трифонова пойти почитать вместо всякой ерунды; что же, пришлось и того взять в нагрузку; тоже в своем роде про индейцев, но про каких-то малосимпатичных, советских, в шляпах; так и не увлекся я ими до сих пор). Вот, собственно, и всё. Советские дети, в очках или без, жевали они концы своих галстуков или не жевали, романами про индейцев, как известно, перекормлены не были. В „Библиотеку приключений пионера и школьника“, — кажется, так она называлась? — затесался маловразумительный еще какой-то француз из мексиканской жизни, а по имени Густав Эмар. Его по предъявлении чистых рук выдали бережно в читальном зале детской районной Куйбышевского района г. Ленинграда (или в библиотеке им. Маяковского?), но как-то я его так и не сумел полюбить: команчи у него были представлены без должной симпатии: кровожадные какие-то бестии, а не благородные воины – мастера томагавка и виртуозы скальпировального ножа. Может, по мелочи что-то и могло еще обнаружиться в джунглях советского книгоиздания, но, значит, не повезло – ничего , кроме Джеймса Фенимора Купера и капитана Майн Рида, мне так и не подвернулось. Ну и Лизелотта Вельскопф-Хенрих, конечно.

2.

Само собой разумеется, на все фильмы про индейцев производства киностудии ДЕФА я ходил неуклонно и неизбежно — Гойко Митич с его переразвитыми жевательными мускулами стал моим лучшим другом. И именно что из титров одного из таких фильмов, как ни торопились они ссыпаться с надлопнутого местами экрана кинотеатра „Молодежный“ (рядом с рестораном „Баку“ на Садовой), успел я узнать о существовании Карла Мая — „немецкого Майн Рида“, пояснила интеллигентная билетерша на выходе. Этого было достаточно. Все во мне сжалось, разжалось и запылало тревожно и ровно — я понял, что вот-вот обнаружится третий член святого индейского троекнижия: Фенимор Купер — Майн Рид — Карл Май? Лизеллота Вельскопф-Хенрих по многим причинам на эту роль не годилась.

Но никакого Карла Мая не было. В школьной библиотеке его не было (Белла Израилевна глядела на меня иронически и разводила руками в бухгалтерских нарукавниках, надетых на сатиновый, какой-то завхозный халат), детская районная и имени Маяковского им тоже не располагали, у родственников и знакомых его отродясь не водилось, и даже у соседа по коммунальной квартире, Абрама Моисеевича Лифшица, его не стояло. А у того в комнате были, уж кажется, все книги, и даже дореволюционные, с ятями — и среди последних даже порнографический декадент Пшибышевский и исторические романы Генрика Сенкевича, отчасти напоминавшие мне неправильного писателя Эмара: как у того симпатичные краснокожие борцы с бледнолицыми колонизаторами оборачивались неприятными дикарями-головорезами, так и у этого героические гайдамаки, известные мне по „Тарасу Бульбе“ Николая Гоголя и „Переяславской раде“ Натана Рыбака с положительной стороны, оказывались обыкновенными бандитами, препятствующими малахольным польским рыцарям и ихним бледным паннам цивилизовать бесхозные пространства Востока. Не говоря уже о ксендзах. Не знаю, откуда у Абрама Моисеевича взялась такая склонность к второстепенной польской классике, сам он был из Кривого Рога; но Карла Мая не было и у него. Что не означает, что он оставил меня вовсе без помощи, не такой он был человек. По всей видимости, это он и рассказал мне, что Мая переводили только до революции, а потом не переводили вовсе, в отличие даже от Сенкевича, а почему, он сейчас не может сказать точно, не знает. Наклоняя ко мне свое ласковое, белое, лисье лицо, он все советовал обратиться в Публичную библиотеку, где наверняка „есть всё“. Нет ничего, чего не было бы в Публичной библиотеке, полагал Абрам Моисеевич. Вскоре он умер. Я вспоминаю его иногда с печалью и жалостью, и с легким стыдом, но это другая история… …А может, просто ему хотелось поскорее меня выставить из длинной-предлинной комнаты, где вместо стен были книжные шкафы, а вместо потолка какой-то загипсованный салат, из середины которого росла вниз хрустальная люстра — потому что на синюю бархатную скатерть стоящего посередине длинного-предлинного стола (от самой двери до самого окна, как и все почти столы в нашей коммунальной квартире) уже выставлена была красного дерева пирамидка со столбиками разноцветных пластмассовых жетонов, растущих из специальных углублений в ступеньках; скоро должны были придти друзья Абрама Моисеевича, все директора универмагов, как и он. Вообще-то они играли в преферанс по-крупному, но баловались и покером. Как Джон Уэйн.

3.

…Точно, теперь я вспоминаю точно: как раз был май месяц 1972 года, когда я в первый (и последний) раз переступил порог большого темного здания на набережной Фонтанки, неподалеку от Фонтанного дома. Естественно, это была не сама Публичная библиотека, а ее детский отдел — только туда я и мог записаться, будучи, напоминаю, пионером и школьником в форменном мышином пиджачке и того же оттенка двухмешковых штанах. Любезная библиотекарша не меньше часа рылась в каталоге и все не могла поверить своим устало растопыренным веснушчатым очам: она тоже была уверена, что в Публичной библиотеке есть всё, уж по крайней мере Карл Май, про которого она что-то когда-то слышала („что-то про индейцев, да, солнышко?“). Сокрушенно вздыхая и влажно сверкая в полуденном полумраке молочным лицом и млечным вырезом, она, наконец, вылезла из-за стойки, со скрипом одернула на круглых боках суконную юбку, цветом и фактурой напоминавшую материал моей школьной формы, и, как милая гусочка, пошла-пошла-пошла к гигантскому темному шкафу (точно такими была заставлена комната Абрама Моисеевича) с энциклопедиями и справочниками — перекачиваясь и изнутри себя подвжикивая капроновыми чулками один об другой. Дважды клацнул замок, библиотекарша („солнышко, не библиотекарь, а библиограф!“) пошуршала и потрещала и прочла мне вслух, кивая гладкой хвостатой головой и наморщенным треугольным лбом — как бы удивляясь на мою и свою глупость:

„Май — типичный выразитель настроений и идеологии той части немецкого бюргерства, которая, находясь под сильным влиянием католической партии центра, всемерно поддерживала политику широкой экономической и колониальной экспансии. В соответствии с этим у мелкой и средней буржуазии возникает потребность в произведениях, восхваляющих силу и непобедимость немецкой «нации». Эту назревшую потребность и сумел удовлетворить Май — бывший учитель, мелкий воришка и мошенник, неоднократно привлекавшийся к суду за преступные проделки. На протяжении 40 тт. его романов, изображающих подвиги «белого» немца во всех частях света, совершаются убийства, причем убитые главным образом — «цветные» туземцы. Бульварные произведения М. оказались как нельзя более по вкусу «широкой» немецкой мещанской аудитории 80-90-х годов, когда германская буржуазия впервые вступала на путь широкой колониальной экспансии“.

Закрыла с глухим стуком и желтоватым — в луче из окна — облаком „Литературную энциклопедию“ 1934 года издания и посмотрела на меня окончательно-укоризненно, как бы без слов говоря, что умный ребенок в криво сползающих с носа очках и пионерском галстуке, высосанном с обоих концов до розоватой прозрачности, мог бы и сам сообразить, что такому „типичному выразителю настроений и идеологии немецкого бюргерства“, да еще и „в части, находящейся под влиянием католической партии центра“ в советской библиотеке, тем более детской, делать совершенно нечего. Даже и в каталоге. Да и мне, похоже, тоже. Подобным бесконечно-укоризненным взором одарила меня через несколько лет Белла Израилевна, когда я сдуру попросил у нее одиннадцатый за 1962 г. номер „Нового мира“. Белла Израилевна, вздохнула, переделала все свои дела (я пока посидел, полистал только что вышедшего синего Мандельштама, полученного благодаря ее особым отношениям с бибколлектором), а потом, вздыхая и шаркая, повела меня в журнальную кладовку нашей (точнее, своей) знаменитой на весь город (см. „особые отношения с коллектором“) библиотеки. Долго копалась в шкафу с „Новым миром“, бормотала: „Ничего не понимаю, черт знает что такое“, потом поинтересовалась, наконец, что мне, собственно, там понадобилось. „Один день Ивана Денисовича“, — невинно объяснил я, и Белла Израилевна, разозленная потерей времени, но не без облегчения (из подшивки „Нового мира“ ничего не исчезло необъяснимо) захлопнула шкаф, повертела себе пальцем у фиолетово-седого крылатого виска и сказала, что такой умный подросток в криво сидящих очках, и даже уже Юрия Трифонова читавший, мог бы и сам понимать, что номер давным-давно изъят. Не сомневаюсь, впрочем, что изъят он был к Белле Израилевне домой, вряд ли Советская власть оказалось в данном случае расторопнее ее.

„Один день Ивана Денисовича“ — и черт бы с ним. В конце концов он был в каждой интеллигентской тумбочке, я его потом вообще нашел дома, на антресолях,в пачке старых „Роман-газет“, а вот путь к Карлу Маю Советская власть мне перерезала со всей решительностью. Мандельштам — только налетай (если руки чистые), Пруст — пожалуйста, двадцатник сверху в подворотне на Литейном. Кафка — битте шён. Джойс — сколько влезет (несколько позже). Но только не Карл Май, он — нет. Так что попытки свои я после визита в Публичную библиотеку полностью оставил, но первые годы в каждом мае меня по двойной ассоциации начинали обуревать думы о Карле Мае. Печальные, конечно. Сначала в каждом, потом реже. Потом — перестали обуревать. Потом прекратились совсем.

4.

…Ровно через двадцать лет, в мае 1992 года, я обнаружил себя сидящим в мансарде замка Солитюд под или, точнее говоря, над Штутгартом и читающим маевского „Виннету“, извлеченного из небольшой, но скверно подобранной библиотеки этого замка, где я в качестве молодого драматурга “в засыпанных какою-то дрянью очках” поселился на полгода, которые занял в основном сочинением книги „Прогулки при полой луне“, цитатой из которой и являются предпредыдущие кавычки. И чтением Карла Мая. Между прочим, „Виннету“ был первой книгой на немецком языке, которую я прочитал полностью — с начала и до конца, и ничего даже особенно не пропуская.

Последнее оказалось не так просто. После первых же десяти страниц стало совершенно ясно: это не просто плохая книга. Это очень плохая книга, беспомощная и нелепая. Всё было рассказано в „Литературной энциклопедии“ 1934 года о Карле Мае — и про мелкую и среднюю буржуазию, и про преступные проделки, и про широкую колониальную экспансию. Вот только об одном позабыла она сообщить: Карл Май вообще был не в состоянии писать прозу. Никаких способностей к этому делу у него не наблюдалось. Но „Виннету“ я все же дочитал. Из принципа. Хоть и подшептывал время от времени „О боги! За что мне это, такому нежному?“ (заимствуясь, кажется, у поэта Бальмонта). Единственной более или менее любопытной вещью, которую в результате удалось из этого занятия извлечь, было вполне праздное наблюдение, что „Виннету“, судя по всему, является первым гомоэротическим романом европейской бульварной литературы. Отношения между стариной Шаттерхэндом и зефирным апачским принцем (и его „заместительницей“, сестричкой Ншо-Чи, которую, правда, приходится в конце концов умертвить, поскольку никто не знает,что с ней, собственно, делать) выглядели довольно-таки однозначно. Это меня развеселило: у Джеймса Фенимора Купера и капитана Майн Рида ничего такого не наблюдалось, не говоря уже о Лизелотте Вельскопф-Хенрих.

Свое наблюдение я за небольшие деньги продал одной русскоговорящей радиостанции, до того растерявшейся от своей недавней победы, что на некоторое время (года на четыре, не больше) она вдруг стала отчасти соответствовать своему названию. И напрочь обо всем об этом позабыл, лет так на десять — пока по немецким экранам не покатилась со страшным успехом и шумом (12 млн зрителей) “голубая пародия” на фильмы о Виннету, но не восточно-, а западногерманские, не с Гойко Митичем, а с неизвестным мне до этого душечкой-французом Пьером Брисом в заглавной роли. Называлась она так: “Ботинок Маниту”. Мое маленькое открытие, выяснилось, было известно всем и каждому. В России, говорят, “Ботинок” этот с треском провалился — что и неудивительно: как уже упоминалось, в кинотеатре “Молодежный” нам показывали ширококостного югослава Гойко, а не тонкого-звонкого мсье Пьера.

5.

Прошло еще несколько лет. В мае текущего, 2007 года, я – так уж оно получилось – снова сижу в мансарде замка Солитюд и заканчиваю написанием роман – не про Виннетý, а про Винéту, легендарный славянский город на Балтийском море, уничтоженный в 12 веке датчанами, поляками и немцами. Академия замка Солитюд снова позвала своего старого стипендиата — русского писателя в поцарапанных кривоватых очечках и с италианской мшистой бородкой во всю щеку. Зефирные облака стоят в барочном небе. Замок на все стороны симметричен, как ад. И, как рай, прекрасен. Таково было желание вюртембергского герцога Карла Евгения. В библиотеке, не ставшей лучше, но почему-то не ставшей и больше, я случайно беру в руки — ну, понятное дело, ту же самую книгу, что пятнадцать лет назад брал на руки — первый том Карла Мая, красный, как пионерский галстук, с маленькой лаковой картинкой в центре обложки. Мою первую немецкую книгу (прочитанную, а не опубликованную; первая опубликованная под названием «Leningrader Geschichten» — «Ленинградские рассказы» стоит тут же, в отдельном шкафчике с изданиями Академии). И оттуда выскальзывает пожелтевший блокнотный листок с кривой записью по-русски — моим почерком. Только одна фраза: “О боги! Оказывается, некоторые книги бывают так плохи, что становятся уже даже хороши!” — вероятно, заготовка для радиопередачи. Тогда, в 1992 году, я еще не знал, что такие книги называются “культовыми” и что с каждым годом их становится все больше и больше. Скоро уже никаких других производиться не будет.

Но тут я внезапно понимаю, что почему-то все же радуюсь: вот как, оказывается! моя первая немецкая книга (прочитанная) была все же хорошая! Просто я смотрел на нее под неправильным углом. Сквозь наклонное окно мансарды я улыбаюсь в барочное небо с зефирными облаками на нем и знаю: теперь в каждом мае я буду снова думать о Карле Мае, бывшем учителе, мелком воришке и мошеннике, неоднократно привлекавшемся к суду за преступные проделки. И в барочном небе вечно будут сиять зефирные облака. И на площади на брусчатой Джон Уэйн устало опустится на скамью у автобусной остановки, блаженно распустит по коленям живот в клетчатой рубахе под кожаным жилетом, расслабит узел шейного платка с обксанными концами и скажет кому-то слева за кадром: “Дайте этому краснокожему стакан виски, и пусть возвращается в свою резервацию”. И толстый индеец с черной липкой косой из-под клеенчатой шляпы встанет с корточек, хитроумно сложит короткие пальцы в железных и медных кольцах у рта и отчаянно закричит коростелем в нежно лиловеющие дали дичающих на глазах вюртембергских аллей…

МАЙ: 15 комментариев

  1. Прочёл с превеликим удовольствием. Вкусно.
    Хотя, сам терпеть не мог в детстве ни книг про индейцев, ни книг про мушкетёров, и игры в оных (иногда каким-то образом встречавшихся между собой) меня не радовали, если не сказать, раздражали. Так ведь и не прочёл ни Дюма, ни капитана Майн Рида, ни Жюля Верна.

    Спасибо!

  2. Дьявол, как всегда, в деталях. Если в титрах дэфавской лажи действительно проскочил Май, то советский редактор этих титров запросто мог потом положить на стол партбилет. Однако, поскольку цензура в СССР была тогда не только карательной, но и предварительной, то сильно сомневаюсь в том, что любимый Гитлером Май где-то всё-таки проскочил. Формально автором всей лабуды с Митичем была как раз гэдээровка Лизелотта, нагло переписавшая Мая на новый ульбрихтовский лад, за что её саму и издавали. В моей детсадовско-школьной компании, помню, дэфавский Виннету совсем не «пошёл». Видно, уж так разило от него совком, что даже детишек воротило, и Митич-Виннету был скорее персонажем детских анекдотов. А кстати, Эмар, знавший об индейцах больше Купера, Майн Рида и Лизелотты вместе взятых – определённо какой-то след во мне оставил. По крайней мере, помню детгизовскую обложку с «Твёрдой рукой» и «Гамбусино». Уже много, если подумать о том, сколько всего остального забыл. Да и человеком Эмар был интересным. Помимо тех лет, что провёл в Америке, успел лихо повоевать и с немцами.

  3. Да, Олег Александрович, чтоб не забыть — Вы напрасно не сомневаетесь в том, что «Иван Денисович» был изъят к Белле Израилевне домой. Это, может быть, в гитлеровской Германии нехорошие книжки отправлялись в костёр или домой к библиотекарше Берте Иоганновне в её трусах без учёта.
    Ну, допустим, в советской провинции наиболее отважным работникам минкульта такой фокус изредка ещё удавался. Мне, например, известно 2 (два) подобных случая, один в Великих Луках, другой в Новосибирской области. А уж в колыбели трёх революций в 70-е с этим делом был полный порядок. Как можно было без учёта, когда в нашенской винете рулили такие отборные гиганты! Лосев недавно вспоминал, как Толстиков, увидев на выставке альтмановскую башку Ленина, в искреннем удивлении спросил: «А это что за крыса?!». Изъятие гадкой печатной продукции из библиотек, включая школьные, проходило не как у какого-то там дурилы и халтурщика Геббельса, а чётко и по инструкции. Во-первых, создавалась комиссия. Во-вторых, комиссия получала ненадолго в руки так называемый «список Главлита»… В-третьих..Такие, доложу Вам, разворачивались драмы в этот момент, чему был свидетелем. Впрочем, я не уверен, что Вам это интересно, и это не нагоняет на Вас скуку, но если захотите – как-нибудь с удовольствием расскажу.

  4. Очень нравится, когда в библиотечной книжке нахожу забытую записку, стала даже их коллекционировать.
    Индейцами не увлекалась, но помню, повесть Внукова «Слушайте песню перьев» прочла с большим удовольствием.

  5. и среди последних даже порнографический декадент Пшибышевский

    извините за, может быть, неуместный вопрос — а что «порнографического» в творчестве Пшибышевского? или это другой какой-то Пшибышевский?…Станислав Пшибышевский живописал, конечно, разные страсти, но порнографии у него я что-то не помню… по-моему, даже в те времена «порнография» ему не вменялась…

    • Нет, репутация была нехорошая. Ходила такая книжечка кровосмесительная по рукам…

      Впрочем, это же не литературоведческая статья, здесь повествователь отчасти востанавливает тогдашний взгляд ребенка, который в свою очередь напитан осколками представлений окружающих взрослых.

Добавить комментарий