О повести Всеволода Петрова «Турдейская Манон Леско» как об утопии

Думал вчера и сегодня, почему от повести Всеволода Петрова исходит ощущение такого ровного, неколебимого счастья. Казалось бы, ни время (советское, да еще и война к тому же), ни место (военмедпоезд, как у Веры Пановой в «Спутниках»), ни собственно любовный сюжет, заканчивающийся гибелью «русской Манон Леско», этого не предполагают.

Полагаю, что дело тут в атмосфере утопии, сходной с личной утопией Андрея Николева в романе «По ту сторону Тулы», где советская цивилизация как бы выводится за скобки в частном, провинциальном, маргинальном раю. «Советская пастораль» — жанровое обозначение, принадлежащее самому Николеву.

У Петрова «советское» выводится за скобки еще более решительно — если бы автор не подчеркивал, что мы находимся на второй мировой войне, что первая,»германская», уже состоялась в положенные ей сроки, а за ней и революция, то мы бы по меньшей мере засомневались — настолько мало там типологически советских реалий, в том числе и человеческих типов. Мы даже не понимаем, кто из персонажей — комиссар поезда, умопредставимая ли вещь, господа и товарищи? Перечитайте Веру Федоровну!

Но если николевская утопия была очевидной попыткой с негодными средствами (разумеется, только в этом смысле, в смысле персональной защиты от варварства), была утопией побежденного, оттесненного, то утопия Петрова производит впечатление странно устойчивое, странно естественное. Почти победоносное.

Вероятно, это все же связано с тем, что его утопия — не только личная. Война показалась многим людям того же происхождения, что и Всеволод Петров — не из интеллигентских семей, а из семей дореволюционного образованного слоя, ученых генералов, реакционной профессуры и т. д., из культурного слоя, создавшего «Серебряный век» или, попросту говоря, русский модернизм — очистительной волной, смывшей с Советской России «советское».

Показалось, что вот она — просто Россия: солдат, женщина, земля. Что народ, в сущности, остался таким, каким он был (если судить по ярославским нянькам и книгам графа Толстого), а большевицкий нанос слетел, смылся. Что снова — нет, не снова, а в первый раз! — остались они одни под русским небом: народ и они, культурные русские люди. Больше не стоит между ними «третье сословие» — провинциальные робеспьеры в пледах, породившие язык и стиль советской цивилизации. Кстати, отсюда, из этого чувства, в повести и французский XVIII век — предреволюционный, где есть большие господа и простые люди, а все эти адвокатишки, журналистишки, докторишки только смешны…

Тут нужно отчетливо понимать, что в России, по крайней мере, начиная с последней трети XIX века было две «интеллигенции», а не одна. Классическая — по генеалогии «сутулые в пледах», борцы за прогресс и лучшее будущее, благородные личности — и «культурный слой», плод экономического подъема, начавшегося после реформ Александра II («бывали хуже времена, но не было подлей» — возмущался Н. А. Некрасов, бессознательно (?) понимая, что прежние времена были для него, в сущности, лучше — можно было сеять разумное-вечное, проигрывать деревни в Английском клубе и более чем прилично зарабатывать на тиражах и статусе «Нового ми…», пардон, «Современника»). Отчетливо этот слой служилой и хорошо оплачиваемой «другой интеллигенции» возник в царствование Александра III (разумеется, болвана и солдафона, ну и что? — памятник свой он заслужил во всех смыслах), и именно второе-третье поколение этого слоя — Блоки, Белые, Ивановы — не интеллигенты, а просто культурные люди! — создало русский символизм. Дело, конечно же, было не в происхождении как таковом — можно было из кухаркиных детей выйти в штатские генералы, как Сологуб. А Чичерины и Менжинские свободно могли превращаться в то, во что они так легко превращались. Дело было в культурно-исторических установках, несовместимость которых сами носители редко когда отчетливо понимали, что особенно проявлялось в «роковые времена» — революция Пятого года, Первая мировая война, Февральская революция… Точнее, первые понимали как раз лучше некуда, а вот вторые — не очень, что, собственно, и было одной из главных причин их исторического поражения, а значит, и вообще одной из причин российской катастрофы XX века.

Ибо большевистский переворот был антропологической победой одной интеллигенции над другой. «Культурный слой» (вообще говоря, численно немаленький) был вытеснен заграницу, уничтожен, в том числе и физически, и на его место — вследствие практической необходимости в массовом образованном слое — была в срочном порядке воспитана рабоче-крестьянская интеллигенция, потомками которой в том или ином поколении (первом, втором или третьем) большинство из нас и является.

Остатки культурного слоя доживали, мимикрируя (а то и действительно мутируя) или укрываясь в локальных утопиях — пока было можно, коллективных (кружки, семейные кланы, бытовые обряды и пр.), а к концу 30 гг. — только в личных и тайных. И вот — война, армия с ее восстановлением естественной системы отношений (знакомой хотя бы по воспоминаниям старших и по книгам; Петров, 1912 г. р. старой жизни, конечно, не знал, принадлежа к ней лишь культурно-антропологически). С постепенной заменой (хотя бы частичной) советского языка досоветским, ромбов — погонами. А самое главное — враг больше не ты и не твоя семья, а «он». И он — там. Понятно где и почему. Не Большой Террор, а Большая Война. В сущности, для таких людей, «потомственных врагов», большое облегчение участи. Счастье. Вот откудо оно, это счастье, дышащее со страниц повести Всеволода Петрова.

Война как зона утопической свободы и восстановления естественного состояния мира — человеческих чувств и отношений.

Разумеется, после войны эта иллюзия была немедленно уничтожена — и как это чаще всего бывает в России, не путем запрета, а путем доведения до абсурда. Можно было рукой махнуть и забыть. Что они — выжившие из них — и сделали. Но здесь, в повести Петрова, зафиксирован и законсервирован — теперь уже, думаю, навсегда, потому что повесть эта никуда уже не денется из нашей литературы — воздух проживаемой утопии, воздух счастья.

О повести Всеволода Петрова «Турдейская Манон Леско» как об утопии: 8 комментариев

  1. я, честно говоря, не очень хорошо понимаю, чем в вашем представлении эти «две интеллигенции» отличались — кроме того, что одни оказались за красных, а другие за белых

    • Дорогой Павел, а где, собственно, я говорил, что «одни оказались за красных, а другие за белых»? Я этого не говорил, и это не так. Керенский — такой же интеллигент, как и Ульянов-Ленин. А Менжинский — не интеллигент вообще в отличие от Дзержинского. Понятнее стало? Очень трудно разговаривать, если каждый говорит и за себя, и за собеседника. Тем не менее, это наша интеллигентская манера коммуникации, потому что мы говорим не поводу предмета, а по поводу себя.

      Ну, так чем же мне Вам помочь?

      Давайте я Вам лучше перескажу один пассаж из какой-то повести Фриша. Я знаю, что Вы биолог, и заранее предуюреждаю, что за биологическую достоверность не ручаюсь — только за метафорическую.
      Герой повести попадает в Америку и видит там в парке белочку. И говорит своему спутнику (кажется): «Вот, белочка!». На что получает ответ, что это совершенно не белочка, а североамериканская древесная крыса. Севреоамериканские древесные якобы совершенно похожи на белочек и по внешнему виду и по поведению, отличаются же от них только одним: тем, что ими питаются.

      Полностью ли совпадает эта метафорическая ситуация с заданной? — спросите вы. Не всегда, — отвечу я.

  2. Про «две интеллигенции» скорее не согласен (уж если считать, их было больше, и отношения между ними были сложнее и запутанней), но ощущение «войны как освобождения» было у многих. Включая, кстати, и кое-кого из «Робеспьеров в пледах».

    • Мне кажется, тут мы как-то запутались во временах. К началу войны «робеспьеров в пледах» уже не было — были их потомки и заместители. И у них (как раз я недавно был в материале) можно на примере хотя бы Самойлова, да и всей ифлийской гвардии показать: предчувствие войны и война вызывали ощущение да, свободы, потому что свобода фактически появилась, в том числе свобода от неестественного страха; естественный страх стал освобождением от неестественного; но прежде всего ощущение ответственности, собственной государственной и мировой важности: да, моя страна, я ее теперь защищаю, завтра, после победы, буду определять ее пути. «Коммунизм опять так близок,как в восемнадцатом году». Если и высвобождение в общественную ситуацию, то в революционную.

      А я здесь говорил о чувстве освобождение в частное. В старое. В дореволюционное. В Россию.

  3. Уведомление: О «Турдейской Манон Леско» | SOLOMA.

Добавить комментарий