Небольшое отдельностоящее открытие: Зданевич конспектирует Гургенова

Некоторое время назад я цитировал стихотворение Константина Гургенова из его книги «Стихотворения Константина Гургенова» (М.: Т-во скоропеч. А.А. Левенсон, 1907). Вот оно еще раз:

Однажды дева сидела у ручья
Подумала о слове мужья
И вдруг сделалась бледна
И вот видит лошадь перед ней
Что на спину сажает
Красотку полную страстей
И скачет через горы
И скачет через долы
Вдаль унося замечательную красавицу.

Стихотворение приводит Илья Зданевич в своем докладе «Илиазда», прочитанном 19 мая 1922 г. в парижском ресторане «Юбер».

По моей просьбе Валерий Игоревич Шубинский, все равно проводящий большую часть своего времени в Публичной библиотеке, взял книгу Гургенова и скопировал стихотворение о деве. Вот оно:

1

Жила в лесу младая дева,
Красой слыла она земной,
И как изгнанная Ева
Одна блуждала она порой.

2

Напоминали Афродиту
Безумно страстные глаза,
И губы кровью наливались;
Златые кудри и власа
Вились и блеском наполнялись

3

В глаза не видя человека,
Она не знала жизни сей,
Но доживая четверть века
Распознала суть страстей.

4

Однажды сидя у ручья,
Впервые думала она
Что значит слово: мужья,
И сразу стала бледна.

5

И лошадь перед ней предстала
Широкой грудью своей,
И на спину она сажала
Красотку, полную страстей.

6

Поддавая спину ей.
Безумство ею овладело,
И обнявши, шею ей, думала:
Исчезло все — былое улетело.

7
И неимоверным, гордым взмахом
Кинулся вперед конь с той
И мчался необычайным шагом
Блондинку унося с собой.

8

Смело уносит конь ее
В прекрасные дни начала мая
Туда где ждет ее
Вечное блаженство рая.

Это, конечно, неимоверно прекрасные в своем роде стихи — находка для коллекционера и любителя (вот, кстати, Герман Лукомников собирает, кажется, «наивную поэзию»). Но Зданевич, сознательно или нет, сильно «подработал» их, вспоминая (вряд ли он дотащил книжку Гургенова до Парижа)через 15 лет. Можно не сомневаться, что он вспоминал их в течение этих пятнадцати лет часто — думаю, он вспоминал их за каждым застольем, как мы в юности вспоминали за каждым застольем «Партбилет» Павла Богданова («Когда бы в руки ты не взял, он словно пламя, ал…», его же «У Мавзолея ели молодые…» или поэму Николая Доризо о Ленине и медсестре («И о чем в ночную пору речь держала медсестра, знают только эти горы и полночная пора…»).

Надо полагать, в результате этого пятнадцатилетнего вспоминания-забывания-вспоминания произошло естественное изменение текста (забываемые части заменяются или удаляются; я вот, кажется, таким точно образом перепутал что-то у Доризо в предыдущей скобке), но получившиеся, т. е. зафиксировавшиеся у Зданевича через 15 лет стихи я бы уже назвал его собственным — и очень замечательным! — стихотворением «по мотивам Гургенова». По всем основным характеристикам текста, и структурным, и фактурным, оно в достаточной мере отличается от «оригинала», а главное, демонстрирует такое упоение текстом и такое форсирование его комических сторон до самодействующих поэтических образов, какого «наивные поэты» сами никогда не достигают (поскольку упоены не текстом, а словами — или собой, что, впрочем, практически одно и то же). И какого, наоборот часто достигают (будут достигать! лет еще через пять — в конце 20 гг.) поэты, сознательно работающие с «наивным поэтом» в себе, как. напр., Олейников.

Решающим элементом является, конечно, последняя строчка «Вдаль унося замечательную красавицу» (которая всё, собственно, и решает, без нее стихотворение осталось бы, скорее всего, «простым конспектом»), интонационно предсказывающая Леонида Шваба — пожалуй, последнего на данный момент автора, сознательно работающего с «наивным поэтом» в себе — на фоне многих других, просто-напросто культивирующих в себе капитана Лебядкина, существующих на одном с ним уровне, потому что уровень «наивного стихотворчества» в любом случае ближе к поэзии, чем их собственный личностный уровень — скучных интеллигентских детей. Т. е. они поднимаются к капитану Лебядкину и, в лучшем случае, в него превращаются — со всеми печальными последствиями. На самом деле процедура не такова — процедура: отстраненный и любящий взгляд, создающий объем. Никогда мы еще не были так близки к внутренней технике этого метода, как в вышеописанном случае — случае Зданевича/Гургенова.

Короче говоря, в одном из ближайших обновлений «Новой Камеры хранения», в разделе «Отдельностоящие русские стихотворение» появится стихотворение Зданевича/Гургенова.

А теперь, для любителей передового стихосложения, как бы «бонус»:

кавказский «верлибер» Константина Гургенова (из упомянутой книги, спасибо В. И. Шубинскому, не поленившемуся списать слова):

1.

Вот и я, один, всюду тишина.
Страшная кругом меня картина:
Все спит, как будто сном непробудным,
Ничто не дрогнет предо мной,
Чтоб жизнь мою мне напомнить,
В глубокой алой гуще крови,
Лежат рабы покорные земли.

2

Смотрю я как будто глазами не моими
И странное вижу в очах я своих.
Ужели все они не люди, но если и да
То что же они теперь.
Быть может, разные причины
Злой борьбы кровавой
Свели их всех бойцов,
К новой достойной им жизни.

3

Вот труп один, а вот другой,
Вот он лежит без головы,
Облитый кровью соседа своего;
А вот еще, и много их,
Бедняжек, брошенных, бездомных,
Осиротевших мертвецов,
Забывших семью свою — детей
И отставших от жизни сей.

4

А вот еще, еще — как много их,
Кто будет отвечать за смерть их неурочную,
Кто разберет среди столь павших
Отцов, друзей, мужей
И сынов-бойцов земли родной;
Да, так бывало в жизни сей,
Так все бывало и будет век.

5

Ах, тяжело шагать
С руки на ногу, в крови родной,
Как тяжело и тем дышать,
Чем трупы мертвые все дышут.

6

А вот еще там вдалеке,
Так страшно, жутко видеть то:
Впилися пальцы в лицо соседа своего;
И много, много там ужасных
Жалких страдальцев, картин
Я нагляделся вдоволь.

7

Сначала страшной и жалкой
Казалась эта картина мне,
Затем, спустя минуты две,
Я стал свыкаться с обстановкой
И стал не так уж жалким,
И много добрым к ним;
Так как с этого момента
Меня другое стало занимать:
Но что же мне оставалось делать.
Видя вокруг себя и серебро и злато,
И как не забирать мне
Несметное богатство
Оставшееся не по праву,
Земле сырой наследством.

Небольшое отдельностоящее открытие: Зданевич конспектирует Гургенова: 60 комментариев

  1. «Блондинку унося с собой…» Прекрасно, большое спасибо! «Пучина страстей» Олейникова — просто десткий лепет по сравнению с этим океаном чуйств. Да что Олейников — и от Лермонтова (во втором стихотворении) перья летят.

  2. Я забыл написать: Ходасевич в 1915 году устроил бурный скандал, когда после литературного вечера (в котором он согласился участвовать при условии, что «футуристов не будет») вышли и прочитали, вне основной программы, парочку стихотворений Ильязд и Маяковский. Там были очень комические детали: например, разрешение почитать дала футуристам жена Брюсова (сам был в отъезде — и супруга его как бы заменяла).

    • Интересна, между прочим, «грузинская составляющая» в русском футуризме.И вообще, южная составляющая.

      Но, конечно, чем больше я разбираюсь с сюжетом, тем больше убеждаюсь, что ничего, кроме символизма, в русской литературе первой половины ХХ века вообще не было. Оба романа Зданевича — чисто символистские. И вообще, если отстраниться от албанской ерунды, Зданевич гораздо ближе к символизму, чем, например, Ходасевич.

      Думаю, первый большой поэт ХХ века, не являющийся скрытым символситом, — это Бродский. Он же, кажется, и последний.

      Мысль зернистая. Надо будет ее еще подумать.

      • На всякий случай скажу, что у меня когда-то был юношеский доклад на какой-то конференции о том, что метод раннего Бродского — чисто символистский, построенный на небольшом наборе сквозных образов-ключей.

        • Ранний Бродский — не Бродский. Это как бы другой поэт, называемый «ранний Бродский».

          Границу я вижу в моменте введения прозаического и устно-речевого синтаксиса, наложенного на стих, — собственно, основное изобретение Бродского с точки зрения стиха.

          Но я не уверен, что мы с Вами одинаково ппонимаем в данном случае «символизм»; приведенное Вами описание («набор сквозных образов-ключей») применинмо в конце концов и к Баратынскому, не говоря уже о Фете. Принципиально тут, к чему ключи.

          Я понимаю под «символистским методом» — очень условно, конечно, и со всеми возможными оговорками о ненаучности — систему обнаружения некоторых постоянных, чтобы не сказать неподвижных значений повышенного иерархически уровня, подходы (или лучше: проходы) к которым находятся на постоянных местах, в «образах-ключах», например, действительно. Бродский создает динамические, синатактические, интонационно-речевые конструкции, которые сами по себе являются образами, сами их интонационные схемы. Они не обозначают, но сами есть. Это вообще-то было прокламируемой целью советской нормативной поэтики — и, пожалуй, единственным человеком, которому удалось допбиться ее воплощения, был парадоксальным образом Бродский. Я когда-то в молодости написал об этом (в том числе) здоровенную статью, страниц на 25, но ее слава Б-гу не напечатали в журнале «Грани».

          • Как раз синтаксис у Бродского не устно-речевой, а подчеркнуто книжный (кроме тех случаев, когда он «изображает» устную речь, как в «Горчакове и Горбунове»).

            • Я же сказал «и».

              Но суть не в этом — суть в наложении одного ритма на другой. Причем минимальная единица одного ритма — предложение — занимает как минимум полторы-две, а чаще больше минимальных единиц другого ритма, т. е. стихов. В этом разгадка жабоманов Бродского, если они нуждаются в разгадке, но именно в этом заключается простой секрет, который он открыл массовому (и массовому «профессиональному»)стихотворству конца векя — как говорить стихами на «присущем», на естественном языке.

  3. да оригинал Гургенова бледен и затянут. Зданевич, превратив Блондинку унося с собой в «Вдаль унося замечательную красавицу», добавил поэзии и поэтичности этому шедевру, в общем.

    Во втором меня потрясли строки
    Ах, тяжело шагать
    С руки на ногу, в крови родной,
    Как тяжело и тем дышать,
    Чем трупы мертвые все дышут

    Элементы сюрреализма вносят в апокалиптическую картину Гургенова драматизм, о котором Данте мог только мечтать.

  4. У него, по-моему, «верлибер» неосознанный: он-то думает, что пишет «нормальным» стихом, но всё время сбивается.

    Вот труп один, а вот другой,
    Вот он лежит без головы,
    Облитый кровью соседа своего;
    А вот еще, и много их,
    Бедняжек, брошенных, бездомных,
    Осиротевших мертвецов,
    Забывших семью свою — детей
    И отставших от жизни сей.

  5. Если была протопоэзия, из которой вышли и поэзия так называемой «гармонической точности», и проза, то стихи Гургенова — развившаяся в другую сторону допушкинская ветвь. Да?

    Спасибо за прекрасный пост.

    • Нет, не так.

      Гургенов — просто провинциальный графоман, «усугубленный» до состояния почти величественного недостаточным знанием русского языка и неумением производить простейшие версификационные операции.

      Это очень неверный метод — строить «ветви» на основе практики графоманов (хотя в последнее время — это основной метод). Для застольного развлечения они годятся, для строительства истории литературы — нет. Таково мое личное мнение.

      Да и «протопоэзии» никакой не было. До Пушкина была поэзия XVIII века — от Сковороды и Ломоносова до Державина и в каком-то смысле Жуковского с Карамзиным. Она достаточно подробно изучена, в ней было свои течения и тенденции, из которых выводятся (при желании) Пушкин и многое другое. Это уже не мое личное мнение, а научный факт.

    • Я не очень понимаю, что такое «постсимволизм» применительно к прозе (в отличие от стихов). Поскольку символизм не выработал собственного повествовательного языка во время собственного формально-исторического существования, то в принципе всю прозу русского модернизма можно назвать «пост-символистской» — в том числе и Зощенко.

      Текст, на который Вы ссылаетесь, кстати, хороший и вдумчивый, хотя многого я не разделяю.

      Я бы сказал (и уже говорил), что «Восхищение» — роман символистский, а «Философия» (о которой еще буду писать) — роман пред-символистский.

      Если все же накладывать романы Зданевича на оба базовых текста символистской прозы, то да — «Восхищение» ложится на Сологуба, «Философия» на «Петербург». Но первое очень условно, скорее в том смысле, что не второе.

      • «Философию» не читал, к сожалению. «Восхищение» ощущается как нечто родственное символистской прозе. «Парижачьи» вообще ближе к Роб-Грийе, чем к предшественникам.

        Вы трактуете символизм очень широко, но, мне кажется, что и в такие широкие ворота Хлебников с трудом помещается, не говоря о Крученыхе и Бурлюках (если они вообще существуют на вашей карте поэзии):
        >система обнаружения некоторых постоянных, чтобы не сказать неподвижных значений повышенного иерархически уровня, подходы (или лучше: проходы) к которым находятся на постоянных местах
        - повышенного или высокого? сильно ли повышенного? Хлебников и др брали титул Председатель Земного Шара, но не Царь Небесной России или Полномочный Представитель Софии на Земле. Это разница, по-моему, принципиальная.
        Конвергенцию символизма и футуризма иллюстрирует, скорее, Владимир Казаков. Или еще более поздние авторовы этой линии.
        В любом случае слежу с замиранием сердца за дискуссией (с Владом К в том числе) ;)

  6. А как же Хлебников?

    Чудовище, жилец вершин
    С ужасным задом,
    Схватило несшую кувшин
    С прелестным взглядом.

    Вы серьезно считаете, что футуризм не был альтернативой символизму (не говоря уже об акмеизме)?

    • Re: А как же Хлебников?

      Я бы сказал, что футуризм и акмеизм альтернативны друг другу, а вот с символизмом большой вопрос. Скорее, это его обособившиеся ветви. Как раз на примере Хлебникова это очень четко видно.

    • Re: А как же Хлебников?

      Я считаю, что Хлебников чистейший символист, может быть, больший символист, чем Блок, Белый (не говоря уже о Брюсове) вместе взятые, и в этом качестве никогда не был альтернативой аимволизму (другое дело, что в символизме были внутренние альтернативы) — и приведенное Вами четверостишие это в высшей степени пластично демонстрирует (и сказанное в скобках тоже). Внутренних альтернатив у символизма было много, с каждым новым поколением и с каждым новым «набором» появлялись новые, а внешних не было за маловысокохудожественностью того, что в этом было не «символизмом» в широком смысле.

      Мне кажется, символизм в широком смысле закончился в 1941-42 гг., со смертью Хармса и Введенского.

      Мне кажется также, что постоянно происходит некоторая путаница понятий — литературные группы и движения, создаваемые надвигающимися «возрастами», которым не хватает места в действующей иерархии («акмеизм») и/или провинциальными «мигрантами», желающими получить свое сразу, без выстаивания длинных очередей («футуристы» различных групп), постоянно путаются с сущностными культурно-антропологическими состояниями.

      Молодые люди постоянно воспроизводили собственно символистскую стратегию — стратегию Брюсова; все страннее одевались, все страннее себя вели и называли себя модными иностранными именами. И эпатировали.

      Пожалуй, так. Хотя это требуе, конечно, более подробных разъяснений.

      • Re: А как же Хлебников?

        Тогда это не символизм, а просто русский модернизм, понимаемый как некое философско-художественное единство — самое общее — в восприятии и осознании мира и человека.

        • Re: А как же Хлебников?

          Ну, сейчас я имею в виду более узко: литературу, т. е. в широком смысле язык представления и переработки.

          Если Вы скажете, что существует литература (первого) русского модернизма, историческим конкурентом которой являлся вырожденный реализм XIX века (который в ХХ веке превратился в советскую литературу), и в расширенном смысле эту литературу можно назвать символизмом (применительно к поэзии всяко), то я с Вами, пожалуй соглашусь.

          • Re: А как же Хлебников?

            Литература русского модернизма, безусловно, существует как некое языковое единство, хотя символизмом я бы называть ее не стал, поскольку, на мой взгляд, самые существенные достижения этой литературы были как раз постсимволистскими (уж в поэзии наверняка — ведь и Блока можно с определенного момента считать постсимволистким). И тогда действительно получится объединить всех от Блока до Введенского. А второй русский модернизм — это уже постмодернизм.

            • Re: А как же Хлебников?

              Первое — вопрос, нуждающийся в обсуждении.

              А со вторым я категорические не согласен.

              Я выделяю, начиная с 60 гг. п. в. литературу «второго модерна».

              Никакого постмодернизма, с моей точки зрения, не было, поскольку модерн (собственно, ни тот, ни другой) не был изжит и пережит. Была группа торговых товарищей, переключившихся, когда спрос закончился, на торговлю другим товаром.

              • Re: А как же Хлебников?

                Это вопрос терминологии. Второй модерн, постмодерн — как ни назови, суть не изменишь. Я против второго модерна только потому, что он во многом противостоял первому, именно изживал. А во многом, конечно, продолжал. Но его квалифицирующим признаком следует признать именно то, в чем он не был первым модерном. Иначе бы это было вторично (чего тоже хватало). Вы, например, как поэт действуете в совершенно иной, постмодернистской, языковой ситуации, очень ярко эту ситуацию выражаете. Просто не следует сводить ситуацию постмодерна к записными постмодернистам, торгующими порой действительно совсем другим товаром.

                • Re: А как же Хлебников?

                  Вопрос терминологии, да. но в этом деле 90 % всего вопрос терминологии, как известно. Вот и против термина «пост-модерн» возражения сугубо практические. Во-первых он занят, причем не один раз, а два. И не два, два раза по тысяче, поскольку и в России, и на Западе с ним уже связаны многочисленные, часто противоречащие друг другу коннотации, причем и на Западе и в России в целом разные. «Пост-модерн» придумали прежде всего на Западе как обозначение для новой общественно-культурной эпохи, которая наступила с таким же успехом, как «конец истории». В сущности, это был академических блеф, вызывающий сейчас (у разумных людей — в университетах встречаются упертые) только стыд и раздражение. В России сделали из этого «литературное направление», у которого в результате всех дел очень плохая репутация, частично вполне заслуженная. Не стоит, думаю, разбираться в подробностях и персоналиях, но если Вы меня назовете «постмодернистом», то, в сущности, во-первых, незаслуженно обидите, во-вторых, поместите в компанию, в которую бы я не хотел (и которая меня, по всей вероятности, не захотела бы), а в-третьих, автоматически припишите мне ряд черт и признаков, которые мне абсолютно чужды — например, примитивно понятое игровое начало, этическая индифферентность, «смерть автора», «все текст» — да мало ли чего набралось за эти годы.

                  Я понимаю, что Вы этого всего не имеете в виду, но стоит ли усилий борьба за перепрофилирование такого отягощенноего контекстами и такого неопределенного, в сущности, термина? Тем более, что это невозможно сделать — в объективном восприятии он все равно будет значить примерно вышеперечисленное, что бы Вы ни делали.

                  • Re: А как же Хлебников?

                    Ну, у нас есть своя какая-никакая традиция критической рецепции нормальной, несоветской литературы, и я, например, опирался на формулировки Вс.Некрасова и М.Айзенберга, а они рассуждали о ситуации постмодерна (никак не о «направлении»), вовсе не имея в виду «смерть автора» (которую и сам Барт-то не имел в виду) и прочий джентльменский набор записного постмодерниста. И было это 20-25 лет назад. Концептуализм во всяком случае для меня не пустой звук, а счесть его прямым продолжением футуризма никак не получается. Главным образом отсюда возникло желание говорить «пост» — причем не у меня, а у покойного Некрасова. И потом он всю оставшуюся жизнь боролся с перечисленным Вами джентльменским набором. Если я буду писать о Вашей поэзии (надеюсь, что буду), обойдусь и без пост- и без второго модерна.

                    • Re: А как же Хлебников?

                      < <Если я буду писать о Вашей поэзии (надеюсь, что буду), обойдусь и без пост- и без второго модерна.

                      Вот это лучше всего!
                      —————————————————
                      Но как раз поэтому у Вс. Некрасова никак не получалось в глазах «читающей публики» провести разделительную черту между собой и Рубинштейном-Приговым, что против слова, овладевшего массами, ничего не поделаешь. Бороться за него бессмысленно. Лучше отойти в сторону и придумать что-нибудь другое, и пусть покойники хоронят своих мертвецов.

  7. Со статьями-то все понятно, это всегда было известно и ничего сенсационного в этом нет.
    Этот Ковалев просто рассказывает какие-то фантастические ужасы, о том, что Филистинский был гестаповцем и чуть ли не самолично убивал. Там еще про Егунова (Николева), причем он путает двух братьев Егуновых — оба писатели и оба были в это время в Новгороде.
    А Божидар какой? Я знаю футуриста Божидара, который покончил с собой в 1914 году.

    • Если Артём ссылку ещё не прислал

      О Божидаре (не том, который упомянутый Вами Гордеев Богдан Петрович, а том, который упомянутый Артёмом Бернер Николай Федорович) можно прочесть, например, вот тут
      http://magazines.russ.ru/znamia/2003/10/lu.html

      или вот из статьи Михаила Юппа В ПОИСКАХ ГАЛАКТИКИ ДИ-ПИ (автор, критикуя неточности в филадельфийском сборнике «Берега», упоминает и Божидара-Бернера)

      Так, о старейшем поэте-дипийце Николае Фёдоровиче Бернере (псевдоним Божидар) в разделе «Об авторах» сказано, что он родился в Киеве в 1890 году, тогда как настоящий год его рождения — 1893. И, восполняя отсутствующую дату смерти, могу сообщить, что скончался Н.Ф.Бернер в Бельгии в 1977 году, т.е. за 15 лет до выхода «Берегов», в доме престарелых. Далее указано, что в России у поэта вышли две тощие тетрадки стихов: «Одиннадцать» (1920) и «Осень мира» (1925). На самом же деле эти книжки стихов были изданы: «Одиннадцать» — в Москве, в 1915 году, а «Осень мира» — в Киеве, в 1922 году. Об этом сообщают три солидных отечественных источника: Тарасенков А.К., «Русские поэты ХХ века. 1900-1955″, Москва, 1966; Брюсов В.Я., «Собрание сочинений, в 7 тт.», тома 2, 3, Москва, 1973-1974; «Библиография русской поэзии И.Н.Розанова», Москва, 1975.
      Откуда же такие нелепые расхождения? Да потому, что составители откровенно всё перепечатали из антологии «Содружество», изданной в Вашингтоне в 1966 году, даже не подозревая, что поэты-авторы этой антологии могли и перепутать кое-что в своих кратких автобиографиях. Случай с Бернером является весьма показательным. И, кстати, Валерий Брюсов посвятил ему не один акросонет, как сообщают составители, а два акросонета.

      цитата закончена.

      А вот в Литературном Календаре называют другие год и место смерти Николая Фёдоровича
      http://lit.1september.ru/article.php?ID=200400307

      1969 — под Орлеаном (Франция) скончался поэт Николай Фёдорович БЕРНЕР (род. в Киеве в 1890), известный под литературным именем “Николай Божидар”, которое он взял в память о покончившем с собой в 1914 году поэте-футуристе Богдане Гордееве, имевшем такой псевдоним.

      Также о Божидаре-Бернере упоминает, например, Борис Ширяев в «Неугасимой лампаде»
      (в абзацах, посвящённых молодым «западникам»-фокстротистам, своего рода предтечам стиляг)
      http://www.kodges.ru/library/view/23461/page/6.htm

  8. Оба стихотворения (конечно, это 2 стихотворения 2 поэтов) очень впечатлили (а Верлибер еще больше). Вот что еще, по-моему, сущаственно: в своей красавице Зданевич не только сделал выжимку (вспоминается Гаспаров) и гармонизировал Гургенова, он еще и заметно облегчил его красавицу. Это, если угодно, более попсовый вариант.

    И скачет через горы
    И скачет через долы

    Корявости Гургенова здесь нет и в помине, это, скорее, клише, напоминающие задним числом ПМ-игры. Что до строки
    Вдаль унося замечательную красавицу
    то и тут я бы сказал, что эта констуркци из 3 последних строк ближе интонационно к Пригову.

    А вот оригинал производит совсем другое впечатление. В нем есть убедительная корявость. Не «высокое» косноязычие, но очень уместное в той графоманской микросистеме ценностей, которую сейчас можно (при желании) понимать как некую стихийную Гургеновскую эстетику.
    (на всякий случай: я не пытался ранжировать стихи Гургенова, Зданевича, Пригова и Шваба — я всех люблю разными любовями ;))

  9. Олег, Вы со мной согласитесь, что поэта Лебядкина никогда не было, но есть Достоевский. (Капитан Лебядкин – такой же автор, как Татьяна Ларина или Ванька Жуков). Наивность Гургенова и «наивность» Достоевского – разного рода. Можно вслед за Зданевичем открывать и редактировать «гургеновых», но давайте снизойдем и поправим Достоевского/Лебядкина? Следовать Гургенову глупо, смеяться над «гургеновыми» как-то неловко, а учиться у интеллигента Достоевского – достойно.
    Спасибо за Гургенова! Готов поделиться своими находками.:-)
    Например, отрывок из поэмы «Медальон»:

    Из окон маленьких домов
    Смотрели траурные лица,
    Как от мучительных родов
    В последний путь идет вдовица…

    • Дорогой Дима, «капитан Лебядкин» обычно употребляется (по крайней мере, я обычно употребляю это словосочетание») как сокращенное обозначение всего подразумеваемого комплекса понятий. Согласитесь, что Дон-Кихота тоже никогда не было, а Дон-Жуан если и был, то неизвестно.

      Достоевский — понятное дело — более или менее придумал Лебядкина и его стихи, это более или менее понятно и известно, но дело не в том. Достоевский произвел, конечно, с подразумеваемым «настоящим Лебядкиным» ту же операцию, что Зданевич с Гургеновым. Он его дистиллировал до состояния, позволившего Заболоцкому «серьезно сказать», что «Лебядкин — хороший поэт». Понятно, что это было бы невозможно, если бы в «интеллигенте Достоевском» в самом не было «Лебядкина», но это уже другая история.

      • Линию поэта Достоевского — признание лишнего и случайного как дарованного и драгоценного — в русской поэзии никто не продолжил. Кроме Елены Шварц. Самые лишние и презренные слова в самом случайном и безнадежном порядке. Без наивности и анархизма.

        • Это интересная идея, Дима, хотя я с ней, по некотором размышлении, не склонен согласиться.

          Сомневаюсь, что и Лене эта мысль — про лишние и презренные слова в самом случайном и безнадежном порядке — понравится. Впрочем, я ее спрошу в следующем же письме. И поставлю Вас в известность о результате.

  10. «верлибер» похож на подстрочный перевод.
    не исключено, что так оно и есть.
    сочинил на родном — перевёл на русский.
    кстати, изломанный синтаксис и странные обороты вполне могут расти как раз из языка оригинала.
    например, некоторые особенности синтаксиса Маяковского имеют параллели в грузинском, которым Владимир Владимирович в детстве владел свободно.

Добавить комментарий