Обратил ли кто-нибудь внимание, что календарный день смерти Мандельштама и Есенина совпадает – разница ровно в 13 лет (1925-1938), такая же, как между Сталиным и Ахматовой (5 марта 1953- 5 марта 1966)?

Как ни странно, в этом году поминаю Есенина, к чьей поэзии сравнительно равнодушен. И как – переводом с идиша, «еврейского жаргона», как сам Есенин и большая часть его современников этот язык называли.

Мани Лейб (Мани-Лейб Брагинский, 1883-1953) родился Нежине, участвовал в революции 1905 (эсер), писал стихи по-русски, эмигрировал в С.-А. СШ, в Бруклин, и там перешел на идиш. Начинал под влиянием русского символизма, потом писал построенные на зрительной образности стихи в имажистском (или — имажинистском?) духе, потом – скорее в неоклассической манере. Считается первостепенным классиком еврейской поэзии. Переводил русских поэтов (Блока и др.) на идиш. С Есениным подружился во время его пребывания в Нью-Йорке в 1923, и тоже переводил его. Упомянут в «Железном Миргороде». В безруковском сериале присутствует в виде несколько невнятного, но явно положительного «Мони». (Трагикомические, или просто комические подробности общения Есенина с евреями на нью-йоркщине в литературе описаны, так что на них останавливаться не будем.)

Стихотворение, которое я доперевел несколько дней назад, написано через много лет после смерти Есенина, где-то в сороковые годы.

СТРОКИ ЕСЕНИНА
Есенина строки – в них юность и хмель,
И вкус их вишневый я чую досель.
Все дерево – в вишнях, все — соком полно,
Аж корни дрожат – так налилось оно.
Цепляйся за ветки – и лезь поскорей!
Из дрожи, что вдруг под пятою твоей
Ты в детстве заметил, та вишня растет.
И — ягод полны и ладони, и рот!
И льет по щекам и за ворот волна
Густого, как кровь, золотого вина.

Ты пьян. Но глаза твои смотрят, трезвы,
Чтобы выпытать радость зеленой листвы.
Ты видишь: как будто из чрева земли
Восходит светило, ты видишь: взошли
Щетинистый лен и квадратики ржи,
В траве восковой – зелены и свежи.
Капуста на грядках, вся в листьях густых,
Фасоль молодая на стеблях витых,
Огурчиков ряд в золоченых венках,
На грядках, что кроются в шелковых мхах —
Все зреют, все пьют золотые лучи.
И там, на стерне, приглядись, различи
Парнишку, чьи кудри спадают на лоб,
На зелени поля желтея, что сноп.
В лаптях, подпоясан простой бечевой,
А очи – нездешней полны синевой.
В неведомый город ведет его шлях,
И песню поет он колосьям в полях:
От нивы цветущей в ней — млеко и мед,
От рук земледельца в ней радость живет.
Коровам поет на лугу, что горит
В лучах, в ослепительном свете зари.
Поет – а тропа, как во сне, повела
В столицу его из родного села,
Чтоб стать там певцом, чтобы слава певца
Звенела повсюду, в веках, без конца.

Ушел он – и песня ушла вместе с ним,
Рассеявшись в воздухе быстро, как дым.
Один лишь кузнечик стрекочет в полях
Да ветер поет в золотистых стеблях.
И вскоре коса зашуршит, и заря
Услышит веселый напев косаря.
Пустеют поля, и встает средь полей
Деревня в осенней овчине своей,
И – запах полыни, и спелых калин
Набухшие ягоды – ржавый рубин,
И — блеск паутинки на голой стерне,
И — лошадь уводят пастись в табуне,
И небо, где стаей летят журавли,
И даль, что они окликают вдали.
А после – дожди много дней напролет,
И скрежет колесный в грязи у ворот,
И солнце, которому в полдень невмочь
Подняться до кровли, и ветер всю ночь;
А после – морозец, и ветхой стрехи
Серебряный иней покроет верхи.

Омытый, в овинах покоится лен –
Ждет пальцев прядильщиц и их веретен,
Помолот весь хлеб, а в амбаре, забыт,
Один пожелтевший огурчик лежит.
Корова отелится — режут телка,
Течет его кровь по поле мясника,
Над вишней безлистой звучит без конца
Грай черных ворон, надрывая сердца.
И пахарь, плетущийся из кабака,
Ругает и долю свою, и сынка,
И палкою бьет по дороге пустой,
Сманившей его, и бормочет с тоской:
«Ведь эдакий жид – так его и растак!
На песню село променял — на пустяк!»

Тепло, и уютно, и тихо в избе,
Под печкой сверчок тараторит себе,
Горшок на столе, вся в иконах стена,
Лампадка под каждой из них зажжена,
На стеклах узоры, в окошке — зима,
И тихая, будто с иконы сама,
Крестьянка сидит, вспоминая с тоской
О сыне, что сгинул в дали городской.
Береза в окошке бела и легка,
Чернеет на ветке гнездо голубка,
Но вылетел голубь, и пусто в гнезде,
Засыпаны тропы, сугробы везде.

Деревня, по крыши в гагачьем пуху,
На печке лежит, завернувшись в доху.
В курятнике спят петухи допоздна,
А вечером в окнах черно… Так она
Продремлет всю зиму средь снежных полей,
Как мишка тяжелый в берлоге своей.

Идет воскресенье, и колокол бьет,
И сходится в храм на вечерню народ.
Над церковью крест, а вверху, над крестом –
Вороны, кричащие в небе пустом.
В заплеванный пол троекратно челом
Стучит вся деревня во храме своем —
Но вот уже водка утишить спешит
Взыгравшее пламя крестьянских обид.
И песни тяжелой тоскою полны,
И рвутся гармошки, от горя пьяны,
И рвутся, и стонут, и сразу же – впляс,
Покуда воскресный денек не угас,
Покуда деревня, пьяна и дика,
Не свалится на пол в дверях кабака,
Покуда побитые жены мужей
Не поволокут от кабацких дверей;
Пока на подушку из девичьих глаз
Слеза одинокая не пролилась:
«Свистун мой, певец мой, в далеком краю
Неужто не слышишь, как слезы я лью?
Сменял ли меня мой любимый жених
На барышень важных – на сук городских?»

Лошадка чихает, чтобы выпустить всласть
Всю пыль, что зимою в ноздрях собралась.
И вишня, как будто надевши фату,
Стоит над водою вся в белом цвету.

Деревня – на поле, в работе своей,
По пояс – в жару раскаленных лучей,
Все руки в мозолях, на лбу ее пот,
И смотрит, раскрыв в удивлении рот,
Как едет долиною франт городской,
Как машет он спьяну в окошко рукой:
«Дорогу! Глядите на мой шарабан!
Вернулся домой ваш поэт-хулиган!
Повсюду любим он, прославлен у всех,
В Москве и в Нью-Йорке знавал он успех.
Но слава его отравила – и в нем
Тот яд загорелся смертельным огнем.
Колдуньей-танцовщицей заворожен,
И песню, которой прославился он,
Он пропил, и кудри – овсяный венец,
И голову пропил свою наконец.
Примите ж бродягу — он сын ваш родной,
Готовьте ж для сына веревку с петлей.»

Деревня в ответ усмехается зло,
Хохочет над гостем родное село:
«Каков – поглядите! Дождались сынка:
Сынка-щеголька, свистуна-барчука!»

Луна-кобылица глядит из-за туч,
В озерной воде отражается луч.
Цветущая вишня стоит в полумгле,
На вишне – певец с головою в петле.
И кажет луне он, бескровен и дик,
Язык золотой свой, замолкший язык.

Ах, пьяный мальчишка, ты без топора
Подсек эту вишню, белей серебра!

PS (Но мы-то знаем, что на цветущей вишне Есенина повесил Блюмкин. То-то и фамилия у него такая… цветущая.)

: 3 комментария

  1. Похоже на Клюева :-)))

    Четыре вдовицы к усопшей пришли…
    (крича, бороздили лазурь журавли,
    Сентябрь-скопидом в котловин сундуки
    С сынком-листодёром ссыпал медяки).

    И так далее…

    • Re: Похоже на Клюева :-)))

      Да! Конечно! Я всем это говорю. И именно на «Избяные песни». Не только из-за размера, который тоже очень узнаваем, но и из-за бытовой, вещественной плотности (и огурчики тебе — ну, их Мани Лейб совал чуть не в каждое стихотворение, из Нежина же человек… и капуста, и лен).

Добавить комментарий