Август 2013 – февраль 2014

* * *
Поднимаешься на ступеньку
воздуха и видишь оттуда
желтоватую мелкую пенку,
взбитую ложечкой чуда,

ложечкой на первый зуб, серебряной,
чтобы назубок запомнить
этот глагол-моголь длинного времени —
на всю короткую память,

что остается только под ложечкой
и посасывает иногда немного,
можешь даже сказать «немножечко» —
ради малой толики слога.

* * *
Всё об одном и том же,
будто смотришь в одно
и то же окно,
будто во взгляде — сгоревшем бомже —
все погасло давно.

И только деревья от божьего страха
дрожат сильней, потому что — листва,
ближняя к телу своя рубаха,
будущие слова, слова…

* * *
ласточка бабочка
переполох
в облаке облака
совсем облак плох

он растает нам
скоро совсем
пух там
перо сям

семо и овамо
где хотишь
но только неявно
веянно лишь

* * *
В слезе спрятан сухой остаток дня,
пепел становится прахом, вторым в «или-или».
Сколько бы ни было небесного огня,
дождь разрешит «dies illa».

Встанем с земли, отряхнемся. Никто судить
нас не думал, а что до самосуда,
так это вряд ли дойдет. И последняя нить
будет сохнуть, пока никогда не случится чудо.

* * *
Сено, солома —
всё горячо,
сил Силоама
просит плечо,

просит предплечье,
просит рука —
извода, течи,
воды, глотка,

голоса силы,
ее плеча,
пока тянет жилы,
пока горяча.

* * *
Заблудиться бы в этом дереве
безвозвратным глаголом и найти
на горячем стволе говорящую дверь —
продолженье пути.

Если пустит за дверь птичка-стражница,
отворится ночной холодок,
и окажется пусто и влажно там:
ни колец, ни волокон.

Ни кола, ни двора деревянного,
только дрожь пробегает по коре,
только звуки пустые трехрядные
гомозятся в нутре.

* * *
Кругом орнаменты цветут,
смерть идет по спинкам насекомых,
животам червей — и где-то тут,
в горле, собирает в нежный ком их.

Что там вьется-шьется на полях,
что за кашка там заваривается,
в рамочку берет подножный прах,
говорит — не проговаривается?..

* * *
Пусть тут слышится голос, давно ничейный,
не в частном смысле, а в качестве общего счастья
что-то сказать стихами, случайно, отчаянно,
просто выронить сыр из пасти.

Пусть этот голос, отчужденно картавый,
непрерывно прерывистый, как три-точки-
три-тире-три-точки, тянущий слева направо
вверх, вниз и вверх, посинелую жилу строчки, —

пусть этот голос в каждом своем повторе,
каждой волне, бросающейся под нóги,
чтобы сбить с ног, будет чужим как море,
что на первом, что на последнем слоге.

Пусть этот голос, раздрызганный на подголоски
детского хора амёб в туфельках и ресницах,
вечно лежит на дне, где рыбы страшны или плоски,
и кашалоту даже во сне не снится.

* * *
Как сказать то, о чем сказать нетрудно
хошь — под вечер, хошь — с утра:
там, где людно, всегда паскудно,
да к тому же духота, жара?

Что бы там ни делали, к чему бы
дело там ни шло, —
кто-то в тесноте облизывает губы
и глотает тяжело

черствую слюну тоски и гнева,
корку ахиллесова пайка,
локоть справа, локоть слева
всё острей, острей, острей пока…

* * *
ветер ветер ветерок
обчая могилка
ветер в косточке неширок
ледяная жилка

ветер узенький в кости
частная кобылка
у кузнечика в горсти
холодок затылка

* * *
Бог слабых сил, плечей сутулых,
живущий в ложечке груди,
дай воздуха, ты дхнул и сдул их,
и в этот раз не подведи;

бог всех начал скупых и трудных
и мелких полустертых букв,
бог жил натруженных, и — рудных,
последних слов и первых звуков,

бог бешенства и бог лишенства,
бог меда, молока и фиг
в кармане, блажи и блаженства,
и бог-дитя, и бог-старик,

бог-террорист и бог-сатирик,
бог умников и дураков,
и бог-историк, и бог-истерик,
и тот, что был, и — был таков,

но так и быть, еще немного
есть, иногда, возможно, вдруг
(дай бог), дай, бог, немного бога
чуть-чуть внутри, чуть-чуть вокруг.

* * *
Подошвы шаркают по песку.
Ребенок заводит плач. «Тих-тих», — ему говорят.
Голубок прилег на песке, в строку
укладывается всё подряд.

Муха ударила в руку лицом.
Птичка сказала «фррр»
крыльями. И перед самым концом
света зевнул Фенрир.

* * *
Если бы воздух отчаянья был почище,
а мертвая вода — послаще,
если бы Кухня Духовной Пищи
пищу богов готовила реже,
ты разглядел бы в конце аллейки
двух трясогузок, хвостами друг к другу,
клювы — в стороны, герб шайки-лейки,
что подчиняется чистому звуку.
И никакому слову. И слово
стало бы звуком, полным и чистым,
к чему оно, впрочем, всегда готово,
но попадается нам, речистым.

* * *
Золотые ветки. 
Голубые листья.
Дерево стоящее не прямо
и не криво.
Сверху 
созревают птицы. 
Снизу греет корни 
земляное пламя.
Птичий сок все слаще. 
Пламя все чернее.
Ветки наклоняются к рукам.
И приходят дети
и о листья греют
руки, 
собирая шум и гам.

* * *
Animula blandula vagula…

душка поблядушка побирушка
бедного тельца кидалачка
иди ты сама знаешь куда
в черную дыру японскую
там и шути свои шуточки

* * *
у воробушка всего 
восемь крылышек
но тебя он всего 
может вылущить

будто семечку 
или просто съесть
будто чéрвишку, 
со всем, что в нем ни есть

воробейчики-
соловейчики
ничего вам не скажу 
хоть убейчики

буду семечкой лежать
между осточек
буду червишкой бежать
между косточек

буду знать обо всём
что-то страшное
буду нем буду вем
буду брашно я

* * *
Но не речь, а черен он
Хлебников

Спаси жука, переверни
его на шесть его обратно,
и будут перевертни-дни
тебе возвращены стократно.

Он черен, да, но он не речь
в прямоугольном белом свете,
он просто пал с себя и с плеч
земли. Он пал, а ты в ответе.

* * *
Умных лиц я больше в воздухе не вижу,
здесь природа к своему концу
подошла и всё размазывает жижу
дурьих слез по плоскому лицу.

Чем тебя обидели? Что у тебя отняли
ангелы, прежде чем сбежать, —
куколку тряпичную в лоскуточке шали,
в дочки заигравшаяся мать?

И куда они ее, где ее приставили
босоногой девкой в барский дом,
чтоб козе небесной ли, чтоб небесной краве ли
натирала вымя птичьим молоком?

Чтоб доила утром козье ли, коровье —
в звуковое чистое ведро,
что промыто дóсветла говорливой кровью,
распирающей ребро.

* * *
Так, что-то цапает. Лапка-цапка.
И внутри как рвется старая тряпка.
Серая тряпка, чем ты была?
Флагом, конечно. Такие дела.

GOD, GANGSTER

Except for the screen where the color
Had too much red in it, too much pink.
Ch. Simic. «Paradise Motel»

Щёлк-щёлк, любовь моя, щёлк-щёлк,
там кто-то платные каналы,
что слишком розовы, слишком алы,
переключает, теряя счет

всей это перегонке тел,
всем этим впадинам, вершинам,
всем этим следствиям и причинам,
где лишь уголок простынки бел…

Там в темной комнате сидит
какой-то человек, похожий
на Чарльза Симика, гость захожий
в мотеле «Paradise». Бог? Бандит?

* * *
Ночь поднимается на задних лапах,
чтобы достать луну,
подгнившей луны красноватый запах
гонит у ночи слюну…

Все это было, конечно, было,
все это сделано из
масляного густо-зеленого ила:
живопись, живопись.

Но говори, только чтоб не молчало,
чтоб не смыкалось, мыкалось — ну! —
мыкало это, нет, лучше — мычало,
хоть про луну, про гнилую луну!

Также вставай на артритные лапы,
также слюной исходи,
чтоб не достать эти трупные крапы,
сладостные шелуди…

* * *
И эти липы, и эти тополи
над серой дорожкой, по которой шел
вдоль стадиона, где призраки хлопали,
если призраки забивали гол.

И солнце как-то так бедно рябило,
и в сандалетки набивался песок,
и маленькое синеватое било
большого времени било в висок.

Наверно, набегался и еще не отды-
шался, шальному пистону брат,
брат мячей, мечей, ничей, бубнящий оды
Играм, бу-бу, будто читая слова назад.

* * *
Не складывается картинка:
хоть и красиво всё так,
но одна паутинка
не дотянется никак…
До чего она там хотела —
никому не понять.
В том-то всё и дело,
блядь.

* * *
Что за деревом стоит?
Дерево? Не дерево.
Это — дерева оксид,
это — к ночи — дверь его.
В эту дверь оно уйдет
ночью, хлопнув воздухом,
забирая кислород,
оставляя звезды нам.

* * *
Что ни скажи, хоть всё скажи
и повтори, что скажешь, снова, —
всё чаще в складках воздуха калёные ножи,
всё реже речи редкая основа…

(Сновальный станок ветра. На колышках букв
распялена его линяющая пряжа.
Куколки ангелов рубят сабельками
синеватые нити одну за другой…)

* * *
Что стоишь и всё глядишь на небо,
бедный, бедный гражданин земли?
Там, на небе, рифмы нет на «небо»!
Здесь, под небом, свет ночной зажгли…

Свет зажгли, а погасить забыли,
и горит везде забытый свет,
свет, везде забытый, клочья пыли,
колтуоы планид или планет…

Чтó там, вечер или день, на стогнах,
ядовитый вагиновский день
или вечер в синеватых стеклах,
что рифмуют сбивчивую «тень»?..

* * *
Лицо, лица, лицу, лицо, лицом, лице…
Кого ни посади на золотом крыльце,
кого ни позови — сапожника, портного
и доброго еще, и честного какого —
царевича, царя, советчика, врача —
все сядут на крыльце, ворча и гогоча,
работая свою нехитрую работу
и между делом колупая позолоту.

Случайное лицо, случайное число,
приветствую твое слепое ремесло!..

* * *
Хорошо о смерти говорить
в сорок лет хорошими стихами,
вечную подергивая нить,
ветчину свою некрупными кусками
нарезая на спокойный хлеб
дармового творческого лета,
задавать вопросы, ждать ответа
сколько влезет — полон хлев!

* * *
Там русский свет стоит в углу
за тихой ширмочкой китайской,
и два дракона на полу,
когтя друг друга, там катаются.

Там свет еврейский, дикий свет,
лежит, разбросанный повсюду,
сбиваясь в клочья много лет, —
в густой подшерсток чуду-юду.

Там свет ничейный говорит
на улице одно и то же,
как будто вечный Вечный жид:
«Мне б только отдышаться, боже…»

* * *
Запах мокрого снега
с утра пораньше,
это так называется у прохожих,
это — чистая шняга,
сибирский Russian,
это быстро растает с утра попозже.

Это будет, конечно, —
в другое время,
десять тысяч поэтов о нем напишут
в первый день, будет вечно,
как плод и семя.
И чем дальше, дальше, тем тише и тише

эти зимние песни 
слышны отсюда,
в них всё больше снега, и день всё короче,
и сжимается тесно,
до сна, до чуда,
всё, что там осталось до божьей ночи.

* * *
Блок разговорный, Блок учебный,
что скажешь этим дням в ответ,
всей жизни милой, непотребной,
румяной, жирной, солехлебной?
Ведь что-то надо, кроме «нет».

Ведь что-то надо, надо что-то
такое, чтобы навсегда,
чтоб эти сладость и блевота,
без утвержденья, без отчета,
в одно смешались. Может — «да»?

* * *
Слова невысокие, по плечо
каждому, кто встанет с ними рядом
и услышит, как шепчут они горячо
слова, с каким-то разумным ядом,
друг другу шепчут себя самих
о том, что надо чаще смотреть под ноги,
потому что некоторые из них —
цветные стекляшки — валяются на дороге.

* * *
Словарный ангел залетает сюда
на серых суффиксах, -ышках,
он в запасе, его оставили навсегда
в мальчишкиных книжках.

Это ангел историй, страшных, простых,
страшно простых историй,
где ходит ходуном полутораногий псих
по берегу моря

и стих полуторастрокий бормочет без конца,
подвывая дальнему грому:
«Пятнадцать человек на сундук мертвеца,
йо-хо-хо, и бутылка рому!»

И мальчик следом сбивается с ног
и о чем-то спросить боится,
потому что за ним сквозь надплечный дымок
следит говорящая птица.

Тропический ангел галлонов и пинт,
на квинте сорвавший голос,
сжимает в зубах Капитан Флинт
серебряный Сильвера волос.

* * *
светит месяц но не греет
в уголке молчит звезда
говори со мной скорее
невысокая звезда

подрожи со мной немного
сквозь просветы облаков
повитийствуй ради бога
что куда-то был таков

посиди со мной на ветке
покачайся на ветру
на реснице на планетке

я тебя потом сотру

* * *
Так это, оказывается, желуди
падают в темноте, по листьям стуча,
как по клавишам, о своем голоде —
треснуться сгоряча
об асфальт, уже тепла не помнящий,
о серое дно,
о мертвое море то еще,
над которым свету темно.

* * *
В подкорке воздушной, в размягшем мозгу
осеннего макроцефала
пространство согнулось в электродугу
и нежно себя целовало
в причинное место своей пустоты,
в огромную черную дырку,
и сыпались всё голубые цветы
косому придурку за шкирку,
а он всё стоял и большой головой
направо-налево ворочал,
и голубь ворчал у него в горловой
щели, ворковал голубочек…

* * *
Маленькие плеши на траве,
больше не прогневанные осы,
ветер оставляет в рукаве
будущего первые занозы.

Слишком чутки к будущему все
(вечная осенняя обманка):
может — к школьной, троечной, Красе,
может — к смотровому люку танка.

* * *
Высокое темное чувство дождя,
упавшей воды оболочка
на сердце, дождь днесь, был, пойдет погодя
под шухерный стук своего молоточка.

Кто с неба на землю однажды упал,
тот принял ее с потрохами,
и стон вертикально поставленных шпал,
и поезд ветрюги, идущий верхами.

Что воля на небе, то боль на земле,
но вольному воля дороже:
хоть шпалой бежать в остро пахнущей мгле
с пощечиной мокрой на роже!

* * *
Слова безвесны и крылаты,
оставьте свой нигдешний звон,
пусть будут ваши икры, латы
всего лишь белые заплаты
на грязной скатерти времен.

* * *
Молчи, дурак, смотри на всё,
как на выкругленную сумму,
как на толкущийся посев
мучинок твоего ума.

Чуть сито дернется, они
летят, помалкивая сухо, —
тонкий помол, мучений тени,
дыхание осмысленных краюх.

* * *
По ступенечкам — виском!
Так выходят из вокзала,
увидав одним глазком,
что снаружи света мало,

что снаружи — снег, и век,
и железная обида,
что снаружи — снеговик
с красным носом Еврипида,

что у них чего-то там
не заладилось на свете,
и они по темнотам
все попрятались как дети…

И уже не чуя ног,
и уже души не чая:
«Им — цветов, а нам — острог,
солнца им, а нам — свеча и…»

* * *
Как Озимандия в болотных сапогах
стоит предзимний царский воздух,
и правда вся стоит в его ногах —
усталая вода в сверкающих бороздах.

Кругом – пустыня вер, но верится с трудом,
что здесь когда-то что-то было
и сбудется еще, пускай каленым льдом,
пускай разливом кала или Нила.

Всё глубже в горний ил уходят сапоги
под весом горя, взглядом Гора,
и зга в твоем глазу не видит божьей зги
среди стесненного простора.

* * *
Шурши, шурши, и прошуршит в ответ
великая витийственная стружка,
молчанье золотое, чистый бред
опять несет она, твоя подружка.

Шурши, шурши, и прибежит назад
вся эта золотая груда,
поструганный, уже забритый сад
с улыбкою придуманного друга.

* * *
Ветер пробирается в кость
и свистит в нее,
в эту безмысленную трость,
эту стерню, жнивье.

Ух, какой веселый мотив!
Так и хочется повторить,
так и хочется, повторив,
потерять отчаянья нить.

Гульку высвистать из куста
к себе на плечо
и в наточенные уста
поцеловать горячо.

* * *
Как Бродский о Кавафисе, — еле-еле
говорение бедности в черном теле
буквы, идущей за буквой в общую ночь
называть изумруды «зелеными», не толковать, а толочь
«молодые и красивые» тела
в ступке времени, доводя до кричащего числа
их душистые зерна, их искрящийся пот,
их счастливые вести изо рта в рот,
вести взаимного воздуха, вести маленьких знойных богов,
оттолкнувшихся детскими пятками от берегов
по разные стороны моря, вязкого от жары,
и над морем столкнувшихся плясками мошкары,
пылкою пылью памяти, порохом всех разлук,
каждой крупицей знающим: слово — всего лишь звук
взрыва в сапах истории, говорящей не о том,
что было пóтом и семенем, но — что было потом.

СЕМЬ СИНИЦ

1.

Синюшка-побирушка,
чирик-чирик-чирик,
послушай-ка вполушка,
что скажет материк,

как он на все четыре
свои тебя пошлет
повыше и пошире
распластывать живот,

чтоб этим, как их, людям
успела ты чиркнуть,
что их мандам и мудям
заказан к морю путь,

что ты не сплоховала,
что это не бла-бла,
что ты огарком сала
все море подожгла,

что это не для славы,
что это навсегда,
чтоб знали все шалавы,
как бедствует беда.

2.

Мадам д’Онуа,
мадам д’Онуа.
Золотая иголка.
Белая Нева.
Перышки времени
дышат едва
на морозе. Румяные
пробегают слова.
В белолапом раменье
дышит голова
на стекло без толка:
все равно листва,
где синеет балаболка,
намертво жива.

3.

спой мне песню ни о чем
спой мне песню никому
как за мельничным ручьем
сердце падает во тьму
и глядит глядит вода
черноглазым колесом
спой мне песню никогда
чтобы жернов невесом
стал над зернышком ума
не размолотым еще
и считая сердце тьма
тараторила трещо-
ткой крутясь пока темно
до того кукареку
сыпь исаюшка зерно
собирай павло муку
спой мне песню что поют
караконджулы зимой
у желтеющих запруд
утешая сердце тьмой

4.

Синица допоет с листа
Листа сенильное мясцо,
и станет кость листа чиста –
его последнее лицо.

А спинка сохранит следы
от клюва и от коготков –
мурашки Брайля, «бр-р-р» воды,
глаза холодных пузырьков.

5.

Немного моря в коротком клюве,
и на тебе – такой влажный свист,
как будто отсверкнул аллювий,
по всей долине еще речист.

Ушла река и не вернется,
но ты придержи ее в уме
и с нежностью золоторотца
поглаживай голыши в суме,

чтоб оставаясь в текучем теле,
они сохраняли свой номинал
и суммой речи рыбьей отпотели
когда бы ты их ни достал –

купить себе немного света
и посмотреть ему в глаза,
а там ни ответа, ни привета –
сплошного золота слеза.

6.

Н. Г.

Parus маленький большой,
норвидова птичка,
надо плыть, хоть за душой
мелкая водичка.

Надо плыть, не надо жить,
все равно застрянем,
pod latyńskich… фьють-фьють-фьють…
żagli cieniem.

7.

Подлетает к подоконнику,
семку жареную берет
и несет ее покойнику,
и кладет ему в открытый рот,
а покойник семку лузгает
и выплевывает шелуху,
открывает глазки узкие,
видит светлую труху,
что летит из деревянного
неба, сгнившего почти,
и текут в ушные раковины его,
слева – «господи», справа – «прости».

Добавить комментарий