Авторы Проекты Страница дежурного редактора Сетевые издания Литературные блоги Архив

Лев Лосев

ОТРИЦАНИЕ ОТРИЦАНИЯ

Наталья Горбаневская. Чужие камни. Нью-Йорк: Russica, 1983.

Эта книга поражает читателя обилием «не» и «ни».

                        Не пропеть — прошепелявить, прошептать, прощебетать, прощелкать...

— такой строкой открывается сборник, а на последней странице читаем:

                        Никому ничем не поклянусь, неверна ни речи, ни призванью...

И это не только обрамление, доб­рая половина стихотворений, напи­санных Натальей Горбаневской за четыре года, 1979-1982 (всего пятьдесят, едва больше, чем по стихотворению в месяц: примечание для интересующихся производительностью поэтического труда), построены на фигуре отрицания.

Читаем книгу подряд: «Нет, не самоуглубленность, / не сонливость и не леность, / не любовь и не влюбленность...», «Мой ненаписанный дневник / похож бы был на кучу книг...», «Между небывшим и несбывшимся, / несбыточным и небывалым / такой разрыв...», «Я не сумею объяснить, почему / белые ночи / не белей рукава / ночной рубашки...», «Никогда никому не рассказывай, / что услышала ты...» и так далее...

В одном стихотворении за другим Горбаневская начинает с того, что отрицает некую данность, заданность — природы, культуры, собственного бытия. Заданность формы, если вдуматься, ибо с точки зрения поэта общепринятая, общевидимая форма есть обман, и она безустанно этот обман разоблачает, отбрасывает одну пустую оболочку за другой в поисках сути.

Образы формы, утратившей содержание, у Горбаневской всегда конкретны: в этом она верная ученица Ахматовой. Так, если она пишет о выходящем за пределы душевном смятении, то эти пределы

смяты, стерты и сброшены в черный чулан,
как чулок, чей нейлон от срывания рван,
как бинты, с зарубцованных сорваны ран...

— вслед за чем в стихотворении возникает образ опрокинутого стакана.

Чулок — снятый, бинт — сорванный, стакан — опрокинутый, снег — растаявший, дневник — ненаписанный, фонтан — не бьющий, вплоть до страшноватого сюрреалистического образа заросшего (не заблудившегося!) трамвая:

Водитель, водитель, пора выходить,
моторный вагон обвила повитель,
и нежить уже начала наводить
волнистую тень на деповский плетень.

Как и всем настоящим поэтам, накрепко связанным с родным языком и культурой, Горбаневской всегда была свойственна перекличка с русскими поэтами прошлого и современниками. Цитата — существенный элемент ее стиха. Иногда это цитата прямая, как в стихотворении, посвященном А. Д. Сахарову: «И глянул окрест, и душа его...» (слегка перефразированный Радищев), иногда лишь отдаленная реминисценция запавшего в душу образа:

                                                ...я шевелю
губами, вычисляя расстоянье
до таянья снегов, до расставанья
души и тела...

(ср. у Бродского: «Он видит снег и знает, что умрет / до таянья его...»). Но в новой книге и русский поэтический мир (поэтос?) все чаще возникает в негативном контексте, формулы поэзии отрицаются так же, как штампы массовой культуры: «Я не поэт, но и не гражданин...» (контр-Некрасов), «не дитя добра и света» (контр-Блок). Отрицание нередко выражается и пародийным гротеском. Так, вместо озаряемой полной луной лермонтовской русалки, у Горбаневской — «пена на кружке пивной / озаряема полной луной».

Дело тут не в нигилизме. Горбаневская — зрелый поэт, игра в дерзости ее не соблазняет. Дело в тютчевском стремлении разглядеть нечто «под золотым покровом майи». Разрушение стереотипов литературы, речи, мышления здесь сродни саперной работе, труду по извлечению жизни из-под руин рухнувшею здания. Труд по извлечению подлинной реальности из-под иллюзорной нелегок. Об этом в книге есть отдельное стихотворение. В первой же строке его сталкиваются цитаты из Пушкина и Блока, причем последний, конечно же, оспаривается: «Но правды нет и там. И пьяное чудовище неправо». Акмеистически конкретно вырисованная картина летнего Парижа, «парижских улиц ад», неожиданно оборачивается иллюзией, «нехваткой»:

                                                ...мы ощутим перед глазами мигающую и слепящую
нехватку не абстрактной истины, но чисто зрительной константы,
сводящей в узел мостовые и фасады, алкоголизмы и таланты.

 

Подобно Тютчеву и Фету, Хлебникову и Заболоцкому (а из современников первым приходит на ум Михаил Еремин) Горбаневская обращает свою поэзию к натурфилософии. Вернее, сама поэзия становится у нее натурфилософией, связывающей все сущее в один узел.

Этим определяется и природа поэтического мастерства Горбаневской, утонченного мастерства, надо сказать. В отличие от многих современных поэтов, строящих стихотворение на развитии внешнего сюжета, она, в лучших своих стихах, мастер подлинной, глубинной композиции, основанной на продуманной симметрии или асимметрии образов. При этом развитие стихотворения для нее не ряд дискретных «удачных образов», а метаморфозы: образы культуры и истории обращаются в образы природы, звукообразы в реальные детали (что и заставляет нас вспомнить упомянутых поэтов- натурфилософов).

Замечательный пример — стихотворение «И не до красоты, не до расчета...» Попробуйте объяснить, о чем оно — о писании стихов, о жизни, о метаморфозах: как всякая подлинная поэзия, оно абсолютно не поддается изложению, переводу на язык прозы, максимум, что мы мо­жем сказать в этом случае, — «обо всем», или «о жизни». О том, как историческое связано с современным, культурное с природным, механическое с живым (и наоборот). При этом автор еще и подшучивает над читателем: начав стихотворение заявлением «И не до красоты, не до расчета / златых сечений...», выстраивает его так, что образ-кульминация («гул клокочущего пульса») приходится именно на золотое сечение протяжения стиха.

Такого совершенства Горбаневская достигает не во всех своих стихах. Иногда читателю кажется, что ему предлагают не стихотворение (не «штуку поэзии», как выражаются в кругах, близких к альманаху «Метрополь»), а приглашают присутствовать при самом мучительном; процессе рождения стиха, наблюдать тот поток лирической лавы, которому еще предстоит отлиться в форму. Но, если вернуться к началу этих заметок, тема всей книги «Чужие камни» как раз и состоит в протесте против формы, против остывания, отвердения, остановки.

В этой связи, пожалуй, лиричнейший из мотивов книги — это мотив «я для меня мало», отрицание собственной личностной оболочки, часто связанное в стихах Горбаневской с изображением стихотворчества. Об этом у нее есть несколько замечательных стихов:

Не происходит, а находит. Ходит,
словно ища оброненный кошель,
и вместо кошелька меня находит
(Вот радость-то! Вот сокровище-то!
— словно Башмачкин, ласкающий шинель)...

Снова (вспомним снятый чулок,опрокинутый стакан и пр.) пустые оболочки (кошель, шинель) представляют я поэта, наполняемое только смыслом стиха.

Консервативный слух читателя русских стихов может шокировать и метрическая вольность, и смелость рифм, но нельзя не признать; что у Горбаневской это не новации ради новаторства, а трудное продирание к новому уровню миропонимания, новой чувствительности, пользуясь словами Милоша из его мудрого «Поэтического трактата», Горбаневской же переведенного на русский язык:

 

                                                ...хотел бы
Я не поэзии, но дикции иной.
Она одна даст выраженье новой
Чувствительности, что спасла бы нас
И от закона, что не наш закон,
И от необходимости не нашей...

 

Своим стихом Горбаневская побеждает «не нашу необходимость», осуществляет свою свободу.

И целый свет —
лишь суета сует,
и всяческая суета
всегда животвореньем занята,
смолчите «нет» и отвечайте «да»,
и диалектика тучнеет на престоле...
Мне столько лет уже, что эта ерунда
слаба, чтоб порешить мою свободу воли.

 

Припомнив эти строки, я решил, что назову свою положительную рецензию «Отрицание отрицания».

Русская мысль. 1983 (июль)