Опубликовано
в журнале:
«Дружба
Народов» 2001, №11
Траектория
падения
стиха
Александр
Беляков.
Книга
стихотворений.
— М.: ОГИ, 2001.
Стихи
Белякова
очень емкие. Стихи
высокой
семантической
плотности. Строгая
строфа,
четкий ритм,
точная рифма.
Все работает
на создание
предельного
давления,
сосредоточенного
в точке.
Никаких послаблений,
никаких
неувязок,
никакой
произвольности
и шаткости —
ни для поэта,
ни для читателя.
Эти стихи
нельзя
читать
быстро — по
диагонали,
вскользь. Их
нужно
проживать.
Иначе не
получишь
ровно ничего.
“Кажется,
эти стихи,
ставшие
вещью, можно
снять с
бумаги и
бросить в
окно, и окно
разобьется”.
(Даниил
Хармс. Письма
к К. В.
Пугачевой. Письмо
4.
Понедельник
16 октября 1933.)
Здесь
необходимо
быть
аккуратным.
Можно попасть
не в стекло, а
в висок.
Снег
сник и киснет
Без
движенья
Тьмы
низких истин
В
окруженьи.
Мы
этот срам
Ногами
месим.
Теперь
он нам
Неинтересен.
О чем
это? “Тьмы
низких истин мне
дороже нас
возвышающий
обман...” Но
обман
сникает.
Приходит в
негодность.
Снижается до
встречи с
реальностью.
Раскрытый
обман
становится
“срамом”. Это
происходит
всегда.
Непреложно.
Так же, как
всегда снег
падает на
землю и
становится
грязью. Эта
неизбежность
и заставляет
нас думать о
реальности —
грязной и
некрасивой,
которую мы
месим ногами,
и она нам
неинтересна,
хотя только она
и существует.
Удивительный
вывод: действительность
— нам скучна, и
только обман
— интересен.
Но так,
видимо, и
есть.
Стих не
шар — он
эллипсоид,
как Земля.
—
Положим, я —
молокосос.
Положим,
ты — собакоед.
Но
мой вопрос
травой оброс,
А
твой ответ в
бетон одет...
Бойцы
сражались,
как могли,
И
только
раненый
мешал
Из
эллипсоида
Земли
Соорудить
бильярдный
шар.
Стих
не зафиксирован
в
пространстве,
он падает по
выверенной
траектории.
Мир, в
котором
летит этот
продолговатый
камень, очень
мрачный мир.
Это мир
экзистенциального
одиночества,
которому нет
ни сил, ни
желания
противостоять.
Родина
черепно-мозговая,
Твой
пациент к
тебе не
готов!
Крыша
съезжает,
приоткрывая
Бездну.
А
там — ни звезд,
ни крестов.
Где
тут быть
надежде? Есть
ирония, но —
Входит
голем в
олимпийских
штанах,
Молча
требует
квартальный
отчет.
Сядь
поближе,
керамический
брат!
Обнародуй
квадратуру
лица!
Я
спою тебе
кантату
затрат,
Ты
станцуешь
“ламца-дрица-цаца”.
Черной
грязи
наскребем по
углам,
Станем
пышную
чернуху
лепить.
Что
ни вылепится
— всё пополам...
И
попробуем
друг друга
любить. —
ирония
хороша, если
она тотальна.
Если она закрывает
весь мир,
если не дает
трещин, если
она
подменяет и
потому поднимает
окружающий
мрак. Но
Беляков не
верит в
тотальную
твердость
иронической
подмены и сам
разбивает и
отбрасывает
ее игру.
На
самом деле
есть тяжелый
разговор
хозяина
(“голем в
олимпийских
штанах”) и его
бухгалтера.
Конец
квартала,
нужно
сводить
баланс. Он
никуда не
годится.
Потому что
много всего сделано
не по закону,
а по
понятиям.
Потому что
много от чего
не осталось
никаких следов
и много от
чего
остались
сальные
несводимые
пятна.
Остается —
“лепить
пышную чернуху”
и
“попробовать
друг друга
любить” без
единого
шанса на
успех.
“А
будущее
хочет есть”. И
поэт
оказывается
в ситуации
очень
знакомой —
тяжелой и
беспросветной
борьбы за
существование.
И потому:
Чему
эта мгла
научить
могла?
Смиренью
чиновничьего
стола,
Старанью
кухонного
ножа,
Молчанью
книжного
стеллажа,
Горячности
байховой без
нужды,
Надежности
пледа
ледащим
днем...
Затюкает
сердце, и
вспомнишь ты,
Что
души вещей
обитают в
нем.
Просвет
все-таки есть
— в глубине
твоего существа,
в сердце.
Если бы это было
не так, стихи
бы не
существовали.
И не могли бы
переворачивать
(или
выворачивать)
“низкий” мир,
опрокидывая
его наверх.
В
ожидании
Рыбы
закрылся век,
Истончился
лед, поседел
рыбак.
Философу
мерещится
смена вех,
Моряку
— рубах.
Водолаз
курирует
бездну вод
И,
впадая в
хронический
аппетит,
По
мобильной
кричит, что
улов плывет.
А
улов летит.
Эти
строки
кажутся
вариацией на
тему рисунка
Мориса Эшера
“Птицы и рыбы”:
замкнутые в круг
рыбы,
трансформируясь
и теряя
очертания,
становятся
птицами. В
стихах есть
та же
отчетливость
и строгость.
Та же точность
и
неизбежность
перехода.
Графически жесткая
артикуляция
и смысловая
замкнутость
высказывания.
Поэт
выбирает
единственные
языковые
средства,
чтобы не
сказать ничего
лишнего и
чтобы успеть
сказать все необходимое.
Краткость и
полнота речи
исчерпывают
содержание в
возможно
малом
словесном
объеме. В
стихах нет ни
недоговоренности
и открытости,
ни даже малой
возможности
сокращения и
сжатия
текста. А это
значит, что
нет свободных
связей,
которые
могут быть
открыты вовне.
Каждое
стихотворение
в книге —
одиноко.
Стихи почти
не связаны
друг с
другом. Они не
поддерживают
друг друга.
Это книга
одиноких
сущностей.
Это не стена,
а галечный
пляж.
Одиночество
поэта,
конечно, не
новость. Он уходит
в такие
области, куда
за ним не
может никто
последовать.
Одиночество —
это его
выбор. Но
степени
этого
одиночества очень
разные.
Всегда почти
остается
надежда на
“читателя,
советчика,
врача”, на
“друга в поколенье”,
“читателя в
потомстве”. У
Белякова
замкнутость
стиха
оказывается
глубоко
созвучной
одиночеству
человека — в
чужом, хотя и
родном
городе.
Город-медведь
не принимает
поэта, и сам
поэт
относится к
Городу
довольно
холодно — он
этот Город
едва ли
терпит:
Не
твое ли
зимовье — мой
дом родной,
Где
в потемках
гоняешься ты
за мной,
Награждая
за
преданность
сединой?
Тридцать
лет за спиной
у меня
пыхтишь,
А
вокруг на все
стороны —
глушь да
тишь:
Ничего,
кроме грыжи,
не накричишь.
Забубенным
ногам не
дождаться
дня,
И
нудит
бубенцовая
болтовня:
“Не
садись на
пенек и не
ешь меня!”
Единственное,
что может
этот город
сделать для поэта,
— это не
съесть его.
Не густо.
Предела
мотив
одиночества
достигает в
стихотворении
“Памяти отца”.
Строки
налиты свинцовым
отчаянием.
Все рушится и
распадается —
от Севера до
Юга, от
“осыпающегося
неба” до “земных
гужей”. Это
стихотворение
стоит того, чтобы
его привести
целиком.
Здесь смерть
близкого
человека
становится
космологической
катастрофой —
локальным
апокалипсисом.
И это не
кажется
преувеличением.
ПАМЯТИ
ОТЦА
Медный
солнечный
гонг
отодвинув на
Юг,
А
на Север —
аквариум
лунных морей,
Ты
повесил себя
на
спасательный
крюк
В
ледяной
пустоте над
кроватью
моей.
Прокатился
по комнатам
дизельный
гул,
И
осыпалось
небо снежком
меловым.
Я
проснулся и
больше уже не
заснул,
Наблюдая,
как дом
превращается
в дым.
Спотыкается
время.
Тяжелый,
ночной,
Изувеченный
сокол
священной
войны,
Ты
так низко
завис над
моей тишиной,
Что
другие
светила уже
не видны.
И в
тоске
разрывая
земные гужи,
Твой
единственный
я перегрызть
не могу!
Прочитай
свои руны и
мне расскажи
На
грядущем
свиданье, на
том берегу...
Но
именно в этой
точке, в
точке
катастрофы, проявляется
трансцедентный
свет: “грядущего
свиданья, на
том берегу”. И
доказательством
того, что это
свидание
возможно,
является
последняя
связь — “гуж”,
который поэт
не в силах
разорвать —
“перегрызть”,
как бы он
этого ни хотел
в своем
движении к
окончательному
одиночеству.
Выпало
нам из
времени
выпасть
На
ослепительно
голый выпас,
Будто
в объятья
друга...
Дразнит
тропа, петляя
и зыбясь.
Так
будь же,
стопа,
упруга!
Только
на нее — на
“стопу” во
всех смыслах
этого слова —
надежда,
последняя и
потому
бессмертная.
|