Àâòîðû | Ïðîåêòû | Ñòðàíèöà äåæóðíîãî ðåäàêòîðà | Ñåòåâûå èçäàíèÿ | Ëèòåðàòóðíûå áëîãè | Àðõèâ |
Кирилл
Анкудинов Огненная геральдика Валерий
Шубинский.
ПОДЗЕМНЫЕ
МУЗЫКАНТЫ.
Стихи. Журнал
“Новый мир”, 2000, № 12. (Îïóáëèêîâàíî: Октябрь №
11, 2001)
Мы
свыклись с
тем, что
знакомое по
символистской
литературе
“двоемирие”
ныне бесповоротно
разведено по
разным углам:
“второй”, горний
мир отдан на
откуп
всезнающим
эзотерикам-практикам,
на долю же
поэтов
остался один
“первый”,
дольний мир.
Может быть,
именно
потому поэзия
стала такой
предсказуемой.
Поэты вынуждены
довольствоваться
впечатлениями,
полученными
от контактов
с дольним
миром, но этого,
как правило,
мало. А
культурные
впечатления
вопреки
ожиданиям
оказались
малоэффективны:
они стали для
пользователей
этого вида
лирического
горючего
причиной воистину
постмодернистской
ситуации —
обнаружилось,
что все
написано до
них.
Петербургский
поэт Валерий
Шубинский —
певец
утраченного
символистского
двоемирия. Не
в том ли
стихотворца
ремесло, В
этих, я бы
сказал,
подчеркнуто
манифестарных
строках,
конечно же,
ироничных,
как ироничен
всякий
манифест в
эпоху “пиара”,
но и чрезвычайно
серьезных,
исчерпывающе
определено
назначение
поэта.
Поэт-контактер,
поэт-посредник
между мирами,
поэт-геральдик,
вылавливающий
в огне и
мраке астральных
тварей и
заселяющий
их киноварными
силуэтами
гербы
подлинных
царств, поэт —
укротитель
“пленительного
зла” — в этой характеристике
есть какой-то
постсредневековый,
еретическо-алхимический
и, кстати,
вполне
рационалистический
(“фаустовский”)
излом.
Следует
заметить —
Шубинский
пишет о чудовищах,
проявляющихся
дважды:
сначала — в
грезе (“в
цепляющемся
сне”)
мира-мифа, в
коллективном
бессознательном,
а затем — в
тексте автора;
при этом
первое
проявление
недостаточно,
оно — и не
проявление
даже, а тоска
по проявлению,
сон о
проявлении,
зато второе,
авторское,
проявление —
то, что надо.
То есть Шубинский
хочет
усовершенствовать
миф, создать
“миф больше
чем миф”,
“сверх-миф” —
нехилая
задача!
Конечно же,
для этого
Шубинский
должен
обратиться к
мифо-реальности
непосредственно,
должен
прозреть ее;
собственно
говоря, этим
прозрением
он и
занимается.
Подборка
проникнута
мрачным
визионерством:
под
Петербургом
обнаруживается
другой,
подземный,
“даниил-андреевский”
Петербург,
впрочем,
похоже,
обретающийся
в сети метрополитена
(“Подземные
музыканты”);
отлетевшие
души
возлюбленных
встречаются
на фоне уже
полуреального,
но жуткого в
моменты проглядывания
послевоенного
Киева, обескровленного
и
разможженного
(“Киев, 1945”);
олицетворенные
первостихии,
адские уроды,
астральные
недоноски,
мертвецы
вторгаются в
привычную
реальность и
заполоняют
ее. “Есть в этом
воздухе
воздух еще
для
нескольких
теней”. А
больше, стало
быть, воздуха
нет. Потому-то
“тем, кто
выжил, тесно”,
хотя
выживших
мало; потому-то
“прочим
просторно”.
Мир,
увиденный Шубинским,
создан для
“прочих”, этот
мир — “мир прочих”. Такая
поэзия
прочно
вписана в
русскую культурную
традицию, в
чем-то она
даже
хрестоматийна.
Предтечи этой
визионерской
поэзии —
Баратынский,
Тютчев и
Бенедиктов, а
ее лучший
выразитель —
Константин
Случевский;
не случайно у
Шубинского
встречаются
явные
аллюзии из
Случевского
(“на его
балалайке
разбитой то и
дело хихикнет
и взвизгнет
струна”).
Разумеется,
не прошел
мимо этой
поэзии
символизм,
как ранний (И.
Коневской),
так и более
поздний (Ф.
Сологуб со
своими
“недотыкомками”),
в постсимволистскую
эпоху она
будет
аукаться то у
Георгия
Иванова, то у
Оцупа, то у
Шенгели, то у
Багрицкого. И
еще одно имя,
которое невозможно
не назвать:
Юрий
Кузнецов.
Аналогии с
Кузнецовым
возникают
уже на самом
верхнем
уровне
текста — на
уровне
сюжетов. “Оккервильское
привидение”
(“человечек-тыква”,
“человечек-буква”)
имеет
многочисленных
собратьев в
мире поэзии
Кузнецова
(см. стихотворения
“Сотни птиц”,
“Урод”, “Снег”), а
“Вторая баллада”
вообще
выглядит как
путеводитель
по
излюбленным
мотивам
Кузнецова,
так сказать,
по памятным
кузнецовским
местам — здесь
и мертвец,
который не
может предаться
земле, и
мистический
беспосадочный
самолет, и
воскресшие
отцы. При
этом как личности
Шубинский и
Кузнецов не
имеют ничего
общего —
разнится все:
убеждения,
культурные
приоритеты,
миропонимание. Большинство
людей,
оказавшись в
другой реальности
или столкнувшись
с какими-либо
ее
локальными
проявлениями,
задумываются
над тем, как
извлечь из
этого выгоду,
смысл и
моральные
примеры для
новых
поколений.
Такой подход
коренится в
человеческой
психологии, с
этим ничего
не поделать.
Открыватели
новых континентов
испытывают
два
взаимодополняющих
стремления —
все
разграбить и
всех
окрестить. Но
“второй” мир,
горний мир,—
тоже своего
рода новый
континент,
стоит ли
удивляться
тому, что он
осаждаем
толпами
конкистадоров-миссионеров
(в одном лице).
Почти всякая
современная
магия есть
магия
практическая;
закономерно,
что все
практические
маги моралистичны,
как
Герцогиня из
“Алисы в
стране чудес”,
при этом их
морализирования
столь же уместны
по отношению
к горней
реальности, с
которой они
имеют дело,
как речи
Герцогини. Для
этих магов
все
неизменно
что-то
значит: проплыла
русалка —
отсюда
мораль: без
труда не
вытащишь
рыбку из
пруда, возник
василиск с
огненным
взором —
отсюда
мораль:
соблюдайте
правила
противопожарной
безопасности,
явился
двойник —
отсюда
мораль:
голосуй, а то
проиграешь. Стихи
Валерия
Шубинского
лишены
такого подхода.
В них находит
выражение
принцип “Вот
я вижу нечто
и говорю об
этом просто
так”, наиболее
показательный
пример —
стихотворение
“Подземные
музыканты”, в
котором
отсутствует
лирический
герой. “Есть
под городом
город” — кто
говорит об
этом? Сложнее
со
стихотворением
“Киев, 1945” — оно все-таки
о любви и
представляет
собой монолог
влюбленного —
кого?
Призрака,
духа, элементала?
Призрак не
может найти
возлюбленную
— такой же
призрак в
толпе других призраков,
призрак
вспоминает,
призрак бессилен,
призрак
мечтает о
встрече в
другом эоне,
когда станет
всесильным. И
здесь — не душеполезно-бездушная
притча, а
реализм “второй”,
горней
реальности,
из которого
не выжмешь
ничего, кроме
как “и
призраки
любить умеют”
— идею
сентиментальную,
но не имеющую
никакого
прока для
насельников
“первой”, дольней
реальности. Подобный
подход
предполагает
особое отношение
к
поэтическому
языку.
Шубинский —
типичный
“языковик”,
работающий
над фактурой речевого
высказывания,
он может
позволить
себе
обращать
внимание читателя
на то, как
сказано в
ущерб тому,
что сказано.
Отсюда —
обилие
удивительно
затейливых
аллитераций,
этих речевых
пилястров и
балясинок. Но
на этом пути
есть свои опасности.
Порою
замечаешь,
что в стихах
Шубинского
смысл
“плывет”
подобно тому,
как “плывет”
звук при
настройке
радио. А
когда долечу
я Видеть
это обидно и
странно, ведь
в иные моменты
Шубинский
потрясающе
точен в
определениях:
достаточно
вспомнить
“тьмы и света мелкую
сеть” под
крылом
самолета или
удивительное
сновидческое
ощущение:
“Было страшно
от тусклой
зимней травы
и от быстрой
зимней зари”.
Шубинский наделен
снайперским
зрением,
отчего же он
в иные
моменты
досадно
забывает о
своем даре?
По-видимому,
стихия языка
одерживает
верх над
волей и
сознанием
поэта. Когда
речь
отпускается
на волю, она
становится
опасной для
своего
хозяина. Хотелось
бы сказать о
прекрасной
ритмико-интонационной
проработанности
стихов Валерия
Шубинского.
Современные
поэты уделяют
мало
должного
внимания
форме, они
все больше
колотят
четырехстопным
ямбом, как
ломом. В
подборке
Шубинского —
то лихорадочно-напряженный
дольник,
обеспечивающий
идеальную
балладную
ритмику, плюс
восхитительная
кольцевая
рифмовка (“Вторая
баллада”), то
умопомрачительные
сочетания
строк с
разным
количеством
стоп — от двухстопного
анапеста до
пятистопного
(“Подземные
музыканты”). И
все это — в
соответствии
с интонационными
подъемами и
падениями, с
виртуозной
работой над
звуком (я
говорю здесь не
только об
аллитерациях,
но и о
звуковом обеспечении
интонационного
ряда). Поэзия Валерия
Шубинского
формалистична
в хорошем
смысле слова
— она на
редкость
профессиональна. Так
что, господа
поэты,
снимайте
шапки: метеор,
так сказать,
пролетел по
небу — в
поэтическом
мире
произошло
событие, в
“Новом мире” опубликован
достойный
автор.
|