Олег ГРИГОРЬЕВ
(1943-1992)
 


Олег ГРИГОРЬЕВ,  «Двустишия, четверостишия 
и многостишия». Спб., 1993, 124 стр.


 
 

Мотылек

Мне дали денег на букет,
Но я проел из вмиг.
Букета нет и денег нет,
Залез в чужой цветник.

Меня схватила в цветнике
За шиворот рука.
Я превратился в той руке
От страха в мотылька.

Порхаю тихо и легко
С цветка я на цветок.
Вонзаю рыльце глубоко
Свой длинный хоботок.
 
 
 


ОН ВСЕ ИЗНАЧАЛЬНО ПРИНИМАЛ

В нашем доме на Пушкинской, 10, Олег бывал последний год очень часто. Здесь он всегда имел у кого-то ночлег, хлеб, водку. Потом ему стали в водке отказывать.
Олег — один из трех близких мне умерших поэтов. Я стал как бы их подшефным. Леонид Аронюн и Енгений Михнов за месяц, за два предчувствовали свою смерть. А Григорьев последние два-три месяца постоянно говорил, что уже умер. Называл себя мертвецом.
Умер он очень по бытовому. Остался ночевать у меня, потом встал. Здесь, говорит, твердо, пойду туда, где мягче. Ушел в другую квартиру. Ночью ко мне прибежали взволнованные, нануганные подвыпившие люди. В три часа у него хлынула кровь из сосудов пищевода, его увеала «скорая». Шестнадцать часов после это-го он еще жил. У него было прободение язвы, обычно от этого не спасает даже операция.
Карнавального вокруг него создавалось очень много. И даже после смерти. Я два года не мог найти рецепт своих очков, и вдруг оставшиеся от Олега очки точно мне подошли.    После его смерти кто-то нашел огурец в чьей-то забытой сумке, мы вымыли его, съели — и потом поняли, что это была сумка Олега. Он уже лежал в земле, а мы ели забытый им огурец.
В другом оставленном им портфеле я нашел рукопись, которую он считал потерянной еще с 87-го года В рукописи были видны следы работы, тяжелой работы. Я даже подумал: кто-то пытается писать «под Олега»... А потом — вдруг выход, несколько строчек очень близких к нему, которых еще никто не знал. Вот зти: «Некуриный петух сорвал с курицы перья и пух. Теперь бегает по улице непетушиная курица». В найденой там же записной книжке я обнаружил много телефонов наших общих друзей. Нашел я и свой телефон десятилетней давности.
Сам он не размыкался очень на людей. Оставался всегда независимым человеком. Можно сказать, что его «составляли» чужая и собственная водка, чужой и собственный хлеб, и в общем, чужие и собственные мышцы. Были драки, его били мышцы становились чужими. Печень у него тоже была чужая, не его — она торчала...  А водка, хлеб и мышцы — все это соединялось.
Он жил без крыши над головой. Он принял эту роль, роль бомжа, поскольку в нем сидел очень средневековый человек, даже язычник. Здесь янно напрашиваются параллели с Вийоном.
Он все изначально принимал. Это был всегда высокий полет. Мозг всегда был ясный. Однажды он лежал у меня пьяный, услышал музыку из приглушенного телевизора и сказал: Бетховен. Пазвл вещь, сказал: Караян. Это бил действительно Караян, и он не мог знать заранее...
Олег был человек великолепной культуры. Он очень любил Карла Орфа, ему нравилась «диаложность» Орфа, его аранжировки: шепоты, крики, перевод многих инструментов на ударвые. Ему очень нравился Борис Тищенко, с которым они долгое время дружили, их связывал интерес к определенной культуре.
Иногда в общении Олег был страшен. Но вел себя так лишь оттого, что любил результативность встречи. А результативность зависела от таланта человека, с которым он встречался. Есть два глагола, которыми можно обозначить все его эмоции: он или восхищался, или рычал. Рычал — тогда, когда его не понимали.
Он всегда был глубоко занят самообразованием. Оно у него было точным. В художественной школе Олег учился вместе с  Шемякиным, Целковым, Устюговым... Человек десять, представляющих сейчас таланты мира, были в ту пору выгнаны из СХШ за «не ту» руку, «не те» тенденции рисования. Причем Олег как раз в рисунке был академист.
В изобразительном искусстве Олег стал отцом того направления, которое я бы назвал «пышный» или «барочный» примитивизм. Постэкпрессионистские цвета: ярко-зеленый, ярко-малиноный, ярко-желтый кадмий... В 60-е годы было много людей, которые работали в этой манере. И считали себя его учениками. Эдуард Зелении, навример...
Почему он не стал художником? Художник больше требует отстоявшегося места — чтобы было, куда ставить мольберт, класть краски... А так — у него остались рисунки н рукописях — на полях, по-пушкински. И не случайно, что он был отпет в той же самой церкви.
Даже во время отпевания присутствоал какой-то момент театральности. Многие из тех, кто пришел на отпевание, впервые поднимались по лестнице домовой церкви на второй этаж, где небольшие объемы, затишье, тени, сохранившаяся старая живопись... Это были для них новые ощущения. И строгий отец Константин тоже невольно внес элемент карнавальности — проходямимо толпы страдающих людей, многие из которых едва ли не впервые пришли в церковь, он сердито указал: «В левой руке держат свечку! Правой крестятся! » Люди не знали как это делают! И все быстро переложили свечки из правой руки в левую. А разве не спектакль, когда вокруг гроба появилось дикое количество видеокамер и аппаратов, снимающих друг друга?.. Но главное — страдали все подлинно.
Все его неприятности с властями, с милицией тоже носили элемент театральности. Впервые это случилось в начале 70-х пос-ле выхода его первой книги «Чудаки». Он шел с авоськой, в которой были новая рукопись и фугас вина. Шел и искал художника Юру Галецкого. Перепутал дома. Спускаясь по лестнице, обратился к двум «торговым дамам»: сестренки, вы не знаете где живет Юра Галецкий? Он почему-то считал, что все должны это знать. Те обиделись на слово «сестренки», стали толкаться, он начал защищать авоську. Кто-то из спускавшихся в этой компании скрутил его. Отвели в милицию. При обыске обнаружили в кармане восемьсот рублей. Откуда такие деньги у гопника? Это я за книгу получил, «Чудаки» называется. А чем вообще вы занимаетесь? Где работаете? Работал раньше над «Чудаками», теперь — над ноной книгой... Ага, тунеядец! Суд. Отправили в Вологду, в ссылку. Может это кощунственно звучит — но эта ссылка его в чем-то спасла. Он был страшно болен полиартритом — а попав в свой, родной климат, излечился. Из ссылки привез и прозу — великолепную «взрослую» прозу. Она сейчас считается потерянной. Но на самом деле где-нибудь хранится. Многие люди специально крали у него рукописи, чтобы они потом не пропали.
В милиции он оказывался и тогда когда пытался защитить более беспомощных людей. Последний суд над Григорьевым, который кончился условным наказанием, был связан с тем, что Олег заступился за художника Гену Устюгова. Я знал Олега в его безобразиях. Это не столько сильный человек, сколько вспыльчивый, рычащий.
Было много историй — и смешных, и безобразных одновременно. Иногда дело шло к тому, что милиционеры просто старались не смотреть в его сторону...
В один из своих последних приходов ко мне он сказал: знаешь, Боря, я не отстоял себя как живописца. Я спросил: а как прозаика? Не отстоял. И как взрослого поэта тоже. Я отстоял себя только как  детского поэта. Детские стихи — они же коротенькие...

Борис Поннзовский

ВЫХОДЯЩИЙ


При жизни Олег Григорьев выпустил три киижки для детей с двумя большими перерывами. В первом он побывал на «стройках народного хозяйства», о чем составил лаконическое воспоминание: «С бритой головою, В робе нолосатой Коммунизм я строю Ломом и лопатой.» А во втором чуть было не угодил туда же, да был отвоеван изрялно осмелевшей по перестроечному иремени общественностью. Затем случился «буклет» — в сущности, сложенный вчетверо неразрезанный лист, пущенный — уж не знаю насколько удачно — в продажу неким философическим кооперативом с одеколонным назнанием «Лесная река».
Вовсе не хочу сказать, что этого мало. Иные не видали ни строчки собственной, типографски напечатанной (по крайней мере в пределе Великой Шестеренки). Скорее, это констатация библиографического факта: именно, три книжки и «буклет» (да плюс публикации в детских газетах и журналах). Но Григорьев, конечно, не был «детским поэтом». Не был он и поэтом «взрослым», как простодушно выражаются в своем кругу профессиональные составители «считалок» и «дразнилок». Не был он ни честным эскапистом, ни бесчестным халтурщиком (где проходит между ними граница, лучше не спрашивайте, никто этого не знает и никогда уже, видимо, не узнает). К особой ситуации в литературном процессе привела Григорьева особая «эстетика»*, что лишний раз доказывает, если это еще нуждается в доказательствах, его поэтическую первородность, его — наиредкостнейшую для советского человека — адекватность самому себе.
Всем известный, но никому не близкий, высоко ценимый, но не вводимый в расчеты (ни в подпольные, ни в паркетные), не нацеплявший маску пьяницы, асоциала и самородка, а — в виде исключения — бывший и тем, и другим, и третьим, Григорьен как бы проскальзывал, что твой Чарди Чаплин в «Новых временах» между зубчатых колес жизненной машины со всеми соответствующими травматическими последствиями для себя как психовизицеской и социальной единины, но безо всякой опасности для себя, как поэта «Проблемы выбора» для него не стояло, в самом буквальном смысле — он то ли не знал, то ли не хотел знать об ее «существовании, и это, как видится теперь, на некотором расстоянии от ушедшего времени, и было единственным решением  потому что все возможности оказывались плохи, сам акт учстия в выборе делал выбранный путь почти бессмысленным.
Поэтика Олега Григорьева находится в областях, где натасканный на сумму «вторичных эстетических признаков» взгляд редактора не подозревал вообще никакой поэтики. Было смешно и большое спасибо. Подобное же, чисто физиологическое воздейстние предопределило и «народный успех»** григорьевского стихотворения «про электрика Петрова», положившего основание целому фольклорному жапру, так называемым «садистским частушкам», высвобождавшим и перерабатывавшим ту разлитую в жизни латентную жестокость, которая в полной мере и наигрубейшем виде открывается только сейчас. Народное подсознание так же не опознало в Григорьеве представителя серьезной (что значит киижной, чуждой, интеллигентской культуры, как и редакторское. Было страшно — и спасибо еще большее. Но в обоих случаях, посколькуГригорьев не подделывался ни под то, ни под другое подсознание, горговал, так сказать, «готовым платьем», а не «шил на заказ», это не перерождало его авторской сути и ограничивало воздействие от неадекватного использования его стихов (чем он, конечно, мало себя заботил, да и не должен был) чисто терапевтическим эффектом — русские дети двадцать лет проходили на его стихах терапию страхом и терапию смехом, к сожалению, большей частью раздел-ьно, и эта разделенность предопределялась именно что вышесказан-ной неадеквагностью, несоразмерностью их использования.
Очень распространено мнение, будто Олег Григорьев — «наследник обериутов». Вообще, в их наследники легко зачисляется всякий, кто спосодобился вызвать смех у благодарной аудитории и выказал при этом некоторые литературные претензии, — и Днитрий Пригов, и Владимир Друк, и Игорь Иртеньев — спасибо еще, что не Жванецкий. Не стану сейчас отвлекаться на выяснение слабой смесимости таких явлений, как поэтика обернутов и нынешний московский авангардизм (да и прежний московский авангарднэм, крученыховского, что ли, типа), но применительно к Олегу Григорьеву этого вопроса обойти не удастся. Действительно, к «обериутам» (в историко-культурном смысле малосодержательный, но пока что общеупотребимый термин) Григорьев ближе, чем кто быто ни было из «смешащих», поскольку его стихи, как и стихи Хармса, Введенского, раннего и среднего Заболоцкого***, иногда Олейникова, относятся к серьезной поэзии, то есть способны, в отличие от юмористичесной версификации, проникать в экзистенциальные состояния сквозь щели между ужасом и смехом. Но вот само соотношение, сам принцип взаимодействия первого и второго, выражаясь не по-русски, и делает всю разницу. Проще всего это сформулировать так: в обереутских стихах (да и в прозе с пьесами) действительно страшно, потому что на самом деле смешно. У Григорьева действительно снешно, потому что по-настоящему страшно. В наше время не надо доказывать близкородстеенность этих инстинктивных проявлений, но необходимо сказать, что в сфере серьезного искусства одного вне другого практическине существует. Если ошущается только страх, или только смех, или даже и то, и другое, но последвательно, дискретно, а не одновременно, одно в другом (что в чем — вот что принципиально), мы, скорее всего, находимся в сфере чисто (или по современной моде замаскированно) развлекательного.
У Олега Григорьева своя, оригинальная пропорция этих состояний и свой, оригинальный способ извлечения их друг из друга, что собственно, и обеспечивает ему право называться оригинальным поэтом.
Есть и другое, не менее важное обстоятельство. «Обериутская» локальная культура (как сейчас уже можно судить не только по основным текстам, но и по «сопутствующему материалу»**** — дневнику Якова Друскина или записям «Бесед чинарей» была в высшей степени рефлективной. Она наблюдает себя со стороны, строит поведение своих участников по законам высоко-интеллектуальной трагической игры, «трагической забавы», как выразился формально принадлежный, а по сути противоположный ей Константин Вагинов. Она входит н некий мир, мир исходно ужасный, но еще находящийся в процессе стремительного ухудшения историческими (в широком смысле) обстоятельствами.
Ничего подобного не происходит с миром Олега Григорьева. Он — единственный обитатель стабильной, уже прочно рутинизированной реальности, которую и ошущает в ее и своей единственности — не в процессе, но в результате.
Обериуты входили в чужой смешно-страшный мир, а Олег Григорьев выходит из своего страшно-смешного мира — он, как и все серьезные писатели наших времен и мест, выходящий. И он сам это знал, может быть, безотчетно, но знал. Иначе бы не появлялись у него, паря над добродушной жестокостью существования, такие чудесные строки, напоминающие о «жителе Рая», как назвал кто-то Леонида Ароизона, поэта как будто генерально чуждого Олегу Григорьеву: «Смертъ прекрасна и так же легка, Как выходиз куколки мотилька».
Этот долгий, мучительный выход, который он назвал, и был вправе назвать, прекрасным и легким, Олег Григорьев — на мои вкус, один из замечательнейших поэтов истекшего тридцатилетия  — уже закончил. Прочитанная вами книга — попытка посильно показать его поэзию во всей ее неразложимой сложности. Удалась ли эта попытка — судить вам.
 

О. Юрьев


* в большинстве случаев было наоборот: выбранная (или навязанная) сониальная ситуация диктовала творческую приналлежность
** иных почему-то беспредельно восхищающий.
*** подчеркиваю «периодизанию», просто чтобы напомнить о той пещерной простоте, с какою подчас работала вышеупомянутая чарли-чаплинская машина — посадили раннего Заболоцкого, а выпустили позднего.
**** очень часто не менее значительному художественно
 
 



 Библиография по КХ:
 
  Олег ГРИГОРЬЕВ  "Двустишия, четверостишия и многостишия", Спб. 1993, 124 стр. ХХХ ЛЕТ
    "КХ", выпуск III с. 157; стихи 
    "КХ", выпуск V с. 109; «Из неопубликованных стихов»