Авторы Проекты Страница дежурного редактора Сетевые издания Архив

Наталья Горбаневская

Стихи

Звуковая дорожка

Стихи из книги «Развилки»

Стихи 2008 года из книги «Круги по воде»

03.02.2008

17.12.2006

Свобода воли
почти поэма)


Новые стихи

Поэма без поэмы

Площадь несогласия

Восьмистишия
военные


Мои поэты

Глиняная птичка

Шесть циклов
восьмистиший

О стихах

Ахматова,
Бродский и все
остальные


Ахматова Поморского

«Время шуршит в саду...»

«О ком же…» (и о чём же?)

   

Наталья Горбаневская

ГЛИНЯНАЯ ПТИЧКА
стихи 1950-х — 2000-х



*

Пора понять начало всех начал,
к тебе приходит дьявол по ночам,
он прям и прост, как в ставенках просвет,
его уж нет, когда идет рассвет.

А ты смеешься, губы солоны,
как девочка, упавшая с луны,
не слышавшая имени греха,
и засыпаешь с криком петуха.

Но вот они, тетрадные листки,
оруженосцы страсти и тоски,
строители заброшенных дорог,
дарители непрошенных даров.

Откуда же такая в горле сушь?
Так это он, улавливатель душ,
так это он бессмертье заменил
мучительною скляночкой чернил.


*

За рифмой не гонюсь,
за славой не гонюсь,
ни за тобою, всех перепродажа,
ищи-свищи, скачу — не оглянусь —
воробушком по крыше Эрмитажа.

Воробушком, ободранным в боях,
наперекор непробивному ветру,
по белому, нелепому по свету,
корабликом во вздыбленных морях.


*

Говорить разучусь,
не совсем, так по-русски,
со всеми разлучусь,
не навек, так на годы,
нет меня ни
у Невы, ни у Таруски,
переменила
я слова и глаголы.

Свинцовые волны,
чужое море,
сосновые чёлны,
сухие весла,
а паруса
проедены молью,
а голоса
шуршат, как известка.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Но и там меня нету,
сколько зим, столько лет,
проплывя через Лету,
простывает мой след,
остывает горло,
холодеет щека,
и рука примерзла
к руке на века.


*

Со страниц моих
исчезает свет,
вкось и вкривь
перо скрипит,
не на час, не на миг,
исчезает навек,
в заросли крапив
моя Муза спит.

Она спит, лопухом
коленки укрыв,
в тени крапив,
как под сенью ив,
в волосах репьи,
на щеках ручьи,
а перо мое скрипит
и вкось и вкривь.

Без нее, одна,
на века, на века,
мне моя рука
не видна, не видна,
и последний свет
оседает, как снег,
как последний снег,
как под солнцем снег.


воскресенье

День стирки и стихов. Склоняясь над тазами,
ворчу и бормочу, белье в руках кручу,
а белое в ведре зеленом кипячу,
а пена мыльная дрожит перед глазами.

Как радостны стихи, вертясь во рту моем,
как радужны круги, в глазах моих качаясь,
а розы, на поплине мокром начинаясь,
поплыли на стенах, на стёклах, за окном.

Но под конец игры отяжелеют руки,
и не в игру игра, и в горле как дыра,
и, протянув веревку посреди двора,
я с голосом своим не оттяну разлуки.


*

Наревешься, наплачешься вволю
на зеленой траве
и опять возвращайся в неволю
с глухотой в голове.

Наревешься, наплачешься, горьких
наглотаешься слез,
на крутых укатаешься горках
в лопухи под откос.

И опять возвращайся. Доколе ж
все туда да туда ж?
Все ладони в колючки исколешь —
и востри карандаш.

Накарябай строку, нацарапай
на запястьи своем
да травинку кровинкой закапай
за рабочим столом.


*

Проклятье! Счастье! Пишутся!
Слова, как горы, движутся,
а я, как мотылек,
летаю между строк.

Вчера ль еще, на подступах,
в неверьи и в тоске,
металась я, немотствуя,
как рыба на песке.

А нынче каждый ручеек
болтает, как щегол,
течет река, и речь ее —
как щёкот за щекой.

И в слабом женском горлышке
(Щегол! Кукушка! Скворушка!)
гуляет между строк
вселенной ветерок.


*

Еще не знавшие значенья,
еще бесцветны и сухи,
в порыве самоотреченья
уже прощаются стихи,

и, недоношенной ладошкой
с порога пропасти маша,
пока склоняется над ложкой
твоя бессмертная душа,

с порога пропасти зеленой,
у самой бездны на краю
они ни сладкой, ни соленой
слезы с тобою не прольют,

но в пропасть с приглушенным плеском
падут, сознанье ослепя,
пока ты бродишь по перелескам,
пока разыскиваешь себя.


*

Кто бросает веревку
в вечную бездну колодца,
где укололась о веретенце
осиротелая птаха?
Камень пробьет воронку
и вызовет долгие кольца,
и отразится солнце,
холодное, словно плаха.

Штихелем вырыто
в медной доске,
отпечатано
в сто листов
все, что выла ты,
лежа в песке,
вся печаль твоя,
весь твой стон —

и тихая пауза
между двумя
молчаниями...
И лодка парусная
глядит на меня,
отчаливая.


*

Москва моя, дощечка восковая,
стихи идут по первому снежку,
тоска моя, которой не скрываю,
но не приставлю к бледному виску.

И проступают водяные знаки,
и просыхает ото слез листок,
и что ни ночь уходят вагонзаки
с Казанского вокзала на восток.


*

На воде, все равно что нигде,
я пишу спотыкаясь и наспех
и не глядя, остался ли след,
и не помня о колком дожде
и о том, что на белых запястьях
защелкнётся прощальный браслет.

Я пишу, ваше дело — прочесть
или мимо проплыть на байдарке
и другие подарки моим предпочесть,
что мне слава, что честь,
все равно что гашеные марки.

Я сама
никому не отправлю письма,
никому
не пошлю телеграмму во тьму.


*

В ладоши ладожские льдины
хлопочет юная Нева,
дитя Удела и Ундины
и всех удильщиков вдова.

Слезою сладкой солодимы
апрельские как лед слова,
где ни конца, ни середины
и всё мольба или молва.

Под пол-куплета, пол-припева,
восток направо, запад влево,
когда линяет всякий зверь,
приотвори и выглянь в дверь,
не верь, не верь поэту, дева,
но и сама себе не верь.


*

Спи, кузнечиков хор!
Лес восходит на холм.
Бес проехал верхом.
Я не верю стихам.

Ложь, мелодия, сон.
Звон глагола времен.
Смех, признание, стон.
Что за жребий мне дан!

Слов не выпить с горсти.
Строк в тюрьму не снести.
Ни согреть, ни спасти
от властей и страстей.

Тронь струну — вся в крови.
Трень да брень оборви.
СВЕТ И СЛОВО ЛЮБВИ.
Спи, кузнечиков хор.


*

Проклятый дар не небес, а не знаю кого,
головокруженье гончих по следу рифм,
этот алгоритм, это машинное существо
в логове голоса, не согревая, горит.

Гул этот, шум этот, звон ли в ушах, водопад, водосброс,
возле плотины вертя меня как колесо,
летнего ливня свинчатою плеткой сечет вперехлест
лопатки и лопасти, бревна и ребра... И все же не всё —

все же не всё уже в ритме гудящего жёрнова,
что-то живое клубится из горла сожженного,
где-то дорога пылится, и лестница в небе качается,
тонкая ниточка крови сочится и не кончается.


*

Не высокой болезнью,
но из бреда ночного,
но позорною казнью
пробивается слово,

пробивается розгой
в пересохшее нёбо,
колесит бензовозкой
по губам, по бумаге и снова

возвращается в бронхи
мокрым кашлем вчерашним,
но уже и не страшным,
как на горизонте

кверх ногами сраженье
и его отраженье
в солонцах гуляй-поля,
выбирай, выбирай,
пока вольному воля,
а спасенному — рай...


*

Остаться одною
из малых сих.
Умри, перекован
в оралах стих.
Так вроде бы вечный
в каналах лед
кончается в таяньи
шалых вод.


*

Жужжание жука, журчание ручья,
язык, звуча, значенья в звуки
влагает так, как в раны руки,
вдыхает так, как душу в глину,
где ничего наполовину,
где тонкая стрела разлуки
застынет, застонав на луке,
но силой меткого плечаметнется в небо сгоряча.


*

Хорошо, я подчиняюсь,
я признаю вашу власть,
моторы, гудящие в голове,
и турбины, бурлящие в горле.

Речь идет не о таланте, зарытом или не зарытом в землю,
но о смирении
(где-то же оно вьется,
а в руки не дается).


*

Как мне справиться с напастью,
звуков выдержать обвал?
Кто меня такой-то властью
из ничтожества воззвал

и зачем? Для порожденья
бедных недорослей-слов,
для бесплодного уженья
водорослей в море снов.

Кто меня, как рыбу, держит
на невидимом крючке,
ждет — раздастся звон и скрежет,
ручка дернется в руке...


*

Безымянные, безъязыкие,
как просыпанная зола,
как растоптанная брусника,
как погода на позавчера...


*

Дрожит перо дешевой авторучкии, ляпая, царапает крючки —почти стенографические штучки,почти конспиративные значки.Созвучий лиловеющие тучки,
разорванные строчек ручейки,
и, окунувшись в каждой закорючке,
промокли замутненные зрачки.

И верх небес, рифмующийся с низом
речного дна, подернутого сизым
туманом оттекающего дня...
И ветер, обрывающий колючки
репейников, как пьяница с получки
гуляет, сочлененьями звеня.


*

Смешно сморкаться, ног не промочив.
Не будем плакать. Ни поодиночке.
Отбарабанивай речитатив
до точки

в нависший небосклон.
Бумажные платки чем лучше
для чёрканых черновиков,
чем зеркало воды текучей?

Ничем. А впрочем... Тем, что в них
хоть захлебнешься — не утонешь.
Хоть шелестенье губ одних
— без голоса — на дно проронишь.


*

Я спешу эту теплую медь
протереть золотистой фланелью
и задуть, задышать, и уметь
затрубить, и застыть в умиленьи.

Только щеки со старых гравюр,
как две розы ветров розовея,
раздуваются, не разумея,
что обрублен язык-говорун.


*

Не вырасти листве на пустоте,
на вакууме сплющенных желаний,
на меж страниц засушенном листе
не записать ничьих переживаний.

Не выпасть прошлогоднему дождю
на талый пласт грязнеющего снега,
сощурив глаз и прислонясь к ружью,
не распонять, где альфа, где омега.

Едва дыша, остановясь с разбегу,
ни к роднику припасть и ни к ручью,
запрягшись в бесконечную телегу,
не выиграть и не сыграть вничью.

За частоколами рукопожатий
не доглядеть раззявленных пустот
и не учуять в привкусе пожарищ
летучей дымки неисписанных листов.


*

Не гонись за призраком чего бы то,
не хватай ладонью пустоту,
в облаке обманчивого опыта
ласточку не словишь на лету.

Ласточку не словишь, и не высловишь
соловья, и не совьешь сове
в свете дня гнезда, и — и не вызволишь
скрытых сил в словесности своей.

Словеса не станут небесами, как
не добыть ни из какой травы
древесины, и завозим санками,
как и встарь, дровишки на дворы.

Из лесу, вестимо. И не вымолвишь,
на дворе творенье ли, в траве
тварь ползучая ли, только щеку вымоешь
от варенья — ан на рукаве
акварель, утрешь слезу и вымажешь
ту, вторую, выполнив Завет.

Как в Москве слезам не верят, так и тут
(тут — не «здесь», а тут, в попытке слов!).
Только часики так тикают и такают,
словно ждут подсчитывать улов.


*

Ничего и не сыщется проще
процарапать хвостатый щекочущий росчерк,
ничего и милее,
чем уметь свое имя, его не имея,
по слогам, по растянутым гласным
интонировать горлом безгласным
в клочковатом пространстве
анонимных страстей и троллейбусной тряски,
перепойного транса и транспортных петель,
в третий раз в этом горле удушенный петел
на заре не кричит и зарю не вещует
и, не чуя себя от бессонницы, щурит
слепотою куриной припухшие веки...
И в разлуке навеки голос в клетке, пичуга на ветке.


*

Не пропеть — прошепелявить, прошептать, прощебетать, прощелкать,
так щепотка соли, подлетая на ладони, не взлетает к потолку,
так щекотка обращает облик в зеркале в обмолвку,
так надерганное лыко, как ни лихо, а не пишется в строку.

Но не плачет раненая липа, что не всяко лыко в строку
Соль ложится на пол, в щели, в землю, пусть она не соль земли, а прах.
Безголосая мелодия небесному чертогу
всё мила. И щекотливое блаженство серебрится в зеркалах.

Ничего не получается, а все-таки выходит что-то,
не такое, как хотелось бы, отнюдь не идеал, но не исходный нуль,
не кантата, но уже и не цитата, и болото
остается топью, но тропинки слабый след ему не затянуть.

Так-то, сея кляксы и огрехи, шепелявя, чертыхаясь,
из обмолвок извлекаешь облик нескольких не слишком кривобоких строк,
так-то сложишь из обломков печку, ибо через хаос
тянется и катится, слепой и спутанный, а катится клубок.


sturm am meer

Смирися, гордый человечек,
среди бушующих стихий,
среди святого Вита свечек,
и, светлячок ли ты, разведчик,
а в клочья рвет твои стихи

на промокательной бумаге,
обмокнутой в чернильной влаге,
где ни полслова не видать,
и ни к какой твоей отваге
ни благовест, ни благодать

не просквозит сквозь толщу молний,
через сверканье темных туч,
не озарит твой почерк, полный
воды словно галоша, вспомни,
что нет тебя меж луж и круч,

что не дитя добра и света,
но отмененная монета,
светляк, захлестнутый волной,
забудь об имени поэта
и повернись к себе спиной.


*

Эта правда, она же ложь,
эта проза, уложенная в ритм,
это масло, принимающее нож,
как исполненье молитв.

Этот жар, переходящий в озноб,
но вгоняющий градусник в гроб,
эта лучшая из прохлад,
ледяной сквознячок через ад.

Это правда — то, что я твержу,
но не верьте, не верьте, но не —
не проверьте, полоснув по ножу
слабым горлышком, припертым к стене.


*

Было б у меня больше время,
Не стихи бы я писала, а письма,
Я бы забиралась на деревья,
Захватив конверты и тетрадь.
Было бы во мне больше толку,
Я бы не ревела втихомолку,
Я бы и писем не писала,
И совсем разучилась бы писать.

Было бы во мне больше росту,
Красоты и светского лоску,
Я бы стала синенькой в полоску,
Стала б совершенно не я.
Было б у меня больше денег,
Я бы каждый Божий понедельник
Просто напивалась бы в доску,
Но не с вами, мои друзья.


*

А будь он нынешний, сейчасный,
писал бы он в припадке чувств:
«Я Вам звоню, хоть и бешусь,
хоть это стыд и труд напрасный...»?

Нет, слава Богу, только нам
по нашим книгам телефонным
гудки приравнивать ко стонам,
семь цифр — к шестнадцати строкам.

В собранья наших сочинений
не переписка принята,
но телефонные счета
и неоплаченные пени.

Так не пеняй на жесткий век,
на век стальной и деловитый,
гирляндой кабеля обвитый,
но если нет в тебе любви —
хоть позвони, хоть позови,
хоть растопи стихами снег
и измени теченье рек,
хоть зарифмуй мольбу молитвой —

одно молчанье возле уха
тебе ответствует сквозь треск
и вековечная проруха,
трагикомический твой крест.


*

И не до красоты, не до расчета
златых сечений в переполохе сечи,
и речи глохнут. Одних щитов защита
бряцает о мечи, упряча плечи
от злых сечцов. Сочти своих осталых
на опустевшем поле. На вокзалах
гудки взвиваются к стеклянным сводам,
уста усмешкой сведены донельзя,
до эха замирающего рельса
далече. Ежели дар речи отдан
битв отголоскам, вагонов перестуку
на стыках, гулу клокочущего пульса
из-под запястья. Одолевая скуку,
язык зашевелился, и запнулся,
и вновь в захлопнутой улегся пасти
доотоспаться. Не было б напасти
похуже этакой. Летящих стай
дай клич и клекот, вслед за взлетом птичьим
сведи мне челюсти косноязычьем
льдяным, как стылая по сече сталь.


*

Не происходит, а находит. Ходит,
словно ища оброненный кошель,
и вместо кошелька меня находит
(Вот радость-то! Вот сокровище-то
— словно Башмачкин, ласкающий шинель)
и на меня. А я, кроме расчета
цезур (и то каких-то ненормальных),
ничем покрасоваться не могу,
ни мыслей, уж хотя бы аморальных,
но оригинальных, в моем мозгу,
ни взглядов, чтобы, тьму пронзая, згу
в ней прозревала я, как умывальник
мы зрим, полупроснувшись, в ванной, не включая электричества,
ни благозвучия довольного количества,
то недостаток, то переизбыток,
то бледной немочью, то лихорадкой...
О жребий мой, скучнейшая из пыток,
родиться не найдохой, а находкой.


*

Это шатание-веяние
и на-ногах-не-стояние,
известное как вдохновение,
но неизвестное вам,
любому фонду пожертвую
это свое достояние,
в денежном выражении
равное ровно нулю.


ода 83-му автобусу

Даже в дождь, а тем более без,
словно бес под ребро мне метит,
словно с пасмурных ангел небес
провожает 83-й,

словно бессловесный ликбез
«б-а-ба», словно зэк на БАМе,
с сигаретою наперевес
бесконечно шуршу губами,

а мосты мне — наперерез,
а стихи — сочиняются сами.

О автобус, о автопегас,
это ж прямо хоть слезы из глаз!..
Видно, я оскудела слезами.

Примечание:
Для несведущих справка из путеводителя:
этот номер — из двух на сегодня оставшихся
устарелой модели с открытой площадкою
в этом городе. Что до второго — двадцатого —
он идет где-то там, даже не по касательной,
на востоке. А этот проходит поблизости
от меня и потом прямиком до редакции
«Русской мысли». И вышло, что по понедельникам
не нарочно, а что-нибудь да сочиняется.
Я давно задолжала ему благодарностью.


*

Никому ничем не поклянусь,
неверна ни речи, ни призванью,
в языковых трех соснах запнусь,
балкой легши рухнувшему зданью.

Но зато, пока мне быть живой,
зубы стиснув, без слезы и стона,
буду биться в стенку головой,
древоточцем в непрогрыз бетона.


*

Не сочиняй ни стихов, ни любовей.
Не начинай утро со вздоха.
Не починяй криков, оборванных в слове.
К ночи стенай нечленораздельно и плохо.

Это цена за биенье синеющей жилки.
Это вина только твоя и ничья иная.
Сколько капель вина выжмется из бутылки,
питой до дна и новой не починая.

Это смешно, когда бы было безгрешно.
Куда бы ни шло, а и о том — стишками.
Что же разрешено? Рыдать безутешно
да на ушко подушке подсчитывать на сердце камни.


*

Сколько ж мне с тобой, автобус,
разговаривать?
Чем же мне твою особу,
чем отдаривать?

Ты — стихов моих родитель
по симпатии,
даже если твой водитель
— член компартии.


стихотворение, первоначально написанное по-польски

А верлибры —
их-то я клеить могу по-французски и даже по-польски.
Как колибри,
запорхают, неся ко мне в клювике славу, а то и какие копейки.
Только хмурюсь,
сомневаясь, сумеет ли бедный стишок ну в каком-нибудь, скажем, Подольске,
не рифмуясь,
любовной ли, детской размах сообщить колыбельке.


*

Чиню, и штопаю, и нянчу
слова — как неродная дочь.
Довольна ли ты мною нынче,
работодательница-ночь?

Довольна ль, мачеха-грачиха?
Или, когда исполню в срок,
ткнешь носом: там-де погрешила —
и новый мне задашь урок?


*

Некоторые слова
я и вымолвить не смею,
замусолила словарь,
им других ища на смену.

Некоторые стихи
не напишутся и сами,
не затем, что пустяки,
а затем, что словесами.

И отыскиваю по-
прозаичнее, попроще,
как трамвайное депо
вместо вырубленной рощи.


*

Перечитыванье текста,
сочиненного тому
четверть века, будто тесто
поднимается в дыму,
отчадившем четверть века,
даже больше, двадцать шесть
лет тому назад, и веко
заслезится, эту весть
из забвенья вымывая,
этот зыбкий силуэт,
в рамке раннего трамвая
еле видимый на свет,
припозднившийся, гулящий,
лишний, точно буква ять,
но упорно шевелящий
тем, чего им не отнять.


*

Эта глиняная птичка —
это я и есть.
Есть у ангелов привычка —
песенку завесть.

В ритме дождика и снега
песню затянуть,
а потом меня с разбега
об стену швырнуть.

Но цветастые осколки
— мусор, хлам и чад —
не смолкают и не смолкли
и не замолчат.

Есть у ангелов привычка —
петь и перестать.
Но, непрочный, точно иней,
дышит дух в холодной глине,
свищет — не устать.


*

Какая-никакая — а я.
И строчка убегая — моя.

Не очередь отточий строча,
я как гранатометчик — сплеча

живу, дышу, надеюсь, на день
вперед не заглядевшись. Надень

стихи мои, как шарфик, на грудь.
А станет завтра жарче — забудь.


*

Мне чудится, пишу я всё
уже не в первый раз.
Свое же старое тряпье
от пяток и до глаз.

И рот, прикрытый лоскутом
замызганной тафты,
в который раз твердит о том,
что я и что iне ты.

И, от доски перелистав
себя и до доски,
до тех же доживу застав,
где те же отблески

мерцающего фонаря
московских мостовых.
Где — то же слово повторя.
И снова быть в живых.


*

Извините, португальцы,
извините, русские,
за мои шальные вальсы
и туфельки узкие,

за в годину бед и горя
с глупою улыбкою
уплывающую в море
золотою рыбкою

— только хвостиком плеснула —
рифму непослушную,
за взошедшую из гула
чересчур воздушную

или чересчур земную
музыку, за сонную
и уж вовсе неземную,
вовсе невесомую

независимую стёжку
по вселенной радостной,
за стежок, плетущий строчку
в дрожи лихорадочной.


*

Ах, загудело, зазвякало
в бедной моей голове,
лопнуло мутное зеркало
как бы в кабацкой гульбе.

Ах, заметало поземкою
по индевелой стерне
тонкую и незвонкую
ноту на рваной струне.

Ах, мое воинство ахово,
рифмы на первый-второй,
ах, мое зернышко маково,
горюшко ты мое...


*

Кому-то подарила
исписанный листок,
дарила, говорила:
«Возьмите этих строк

попробовать образчик,
короткий, как рецепт,
хотя и тарахтящий,
как грузовой прицеп».

Дарила, говорила,
а думала свое:
«Вглядись в мои чернила,
в житье мое бытье,

в мой, прирученным волком,
зажатый в горле крик
и в мой ночным проселком
летящий грузовик.

Вглядись в мои ухабы,
в разъезженную твердь,
в разверзшиеся хляби,
в ночную круговерть

дорогой, без дороги
и посреди зимы,
и взгромоздясь на дроги,
и на аэродроме,
толкнувшись от земли...»

А думала свое:
«Мое житье-бытье
— одна строка, и кроме
нет ничего. Не дрогни,
вглядись в лицо ее».


*

Когда начинаешь спотыкаться на простейших словах,
например, оцепенело задумываешься, что значит «когда»,
когда реченья и речи расползаются в швах
и сыплется ткань языковая, ни на что не годна,

— тогда прикуси язык и выключи телефон,
уставься в стенку и изучай обоев узор,
ибо зачем дар речи беречь, если он
дан на одно заикание да на позор,

да на ловлю созвучий, где их нет и следа,
где одна вода, с самой собою созвучна, журчит,
где все равно не додумаешься, что значит «где» и «когда»,
а тем более, где и когда «где» и «когда» звучит.


*

Ничто не повторится. Никогда.
Но в каждом новом — привкус повторенья,
и пишущееся стихотворенье
— как со шпаргалки. Черная вода

в чернильнице наводит подозренье,
что вложен был хороший кус труда,
что промывалась тяжкая руда
и острое прищуривалось зренье.

Но глаз, глядящий в дальний Арзамас,
заплыл слезою. Кто-то пьет за нас
170 лет, а мы, чужим похмельем
полны, в давнопрошедшую тетрадь
заглядываем, списываем, клеим...
И время жить, и время повторять.


*

Когда бумага кончится, с дерев
сдеру непожелтевшие листы.
Сухие пальцы, одеревенев,
кой-как прочертят милые черты

нескольких слов, скорежившихся букв,
теснящихся на зелени листа
от дерева, что называлось бук
над Бугом, над границей. Ни черта

не разобрать в моем черновике
и мне самой. И только, гладя лист,
услышу отпечаток на руке
и букв, и слов, и губ, и уст, и лиц.


*

О, если б без слова, мычаньем
дотыкаться в вымя небес,
с прилипшим к губам молочаем,
с ключами наперевес.

О, если бы можно сказаться
нечленораздельней, чем мысль,
без стихосложенья — эрзаца
Иаковой лестницы ввысь.

О, если б без рифмы, без слога
и без языка, но пока
без складу и ладу эклога
карабкается в облака

и высь оглашает мычаньем,
чтоб слышали эти и те,
как жизни грядущей мы чаем,
посеяв ключи в пустоте.


*

Я живу на улице Гей-Славяне,
у меня под окнами молоток отбойный,
и в глазах от грохота бяло-червоно.
Я сижу за рулем, управляю словами,
и словам не тошно, хоть бывает больно,
и слова развеваются, как знамена.

Как знамена разные — разного дела,
разной нации, разного паньства
и самого разного скрытого смысла.
И под ними идут водолей и дева,
и лев и ягненок, и пастырь и паства,
и большая медведица, и большие числа.

И в асфальт вгрызается молотком отбойным
тот, кто вышел на поиски самого себя же
под вещей поверхностью, под их оболочкой.
Тот, кто станет тогда совершенно свободным,
когда услышит: «На тобi, небоже»,
— и замрет как вкопанный с пустою ладошкой.


ars poetica

Все напевы перепеты, пере-
биты, полегли на поле жатвы,
все любимые, и ахнуть не успели,
во строфах, как во гробах, зажаты.

Все мелодии к губам пристыли
инеем былых времен, и мерзлый
звук рожка не отогреется в пустыне
на хамсине жгучем и промозглом.

Все стихи написаны. Глотаю
воздух, как лягушка, пучеглазо.
Колом в горле та неспетая, спитая,
изнутри захлестнутое лассо.


*

Но спесь — не в том, чтоб спеть
про степь да степь кругом и дальше,
а чтобы молвить: «Передай же
поклон...», — распластывая песть

в ладонь, сводимый конь
закинет голову на гриву,
и полнолуние к приливу
ковыльному прильнет, не тронь

крыла души-щегла,
взлетающей — взлетающего
наружу из глухого чрева,
туда, где дальняя легла

доро-о-... женька до ро-
кового в поле перепутья,
чтобы самой ли спотыкнуться,
коню ли подшибить крыло.


*

Одна великолепная цитата.
Одна уже — и та, а если две?
И гладишь все три стороны квадрата,
и сладко ладишь струны в голове.

А там — проститься с грядкой огородной,
к босому бегу подстелить жнивье,
чтобы подслушать у кого угодно
и не сумняшась выдать за свое.


*

Стишок лоскутный,
распутной рифмы
плод беззаконный,
прижитый с ветром
на светлом ложе
рамы оконной.

На подоконнике
вскормленный гарью,
и пылью, и дымом,
хвор и простужен,
о чем он тужит,
о ком любимом?

Со сквозняками
он пьет глотками
горечь и моречь
и созерцает,
как ТА мерцает —
матерь и дочерь.


*

Дорубаюсь до складу и ладу,
до заваленной штольни.
Эолийского мору и гладу
нахлебаться мне что ли...

Эолийского мела и мыла
как уродцу наесться,
чтобы начисто перебелило
все наросты на сердце.

Эолий... — дорублюсь до конечной
пустотелой породы.
Замерев над подземною речкой,
пью незримые воды.


*

Таянье, тленье, латание,
пение и лопотание,
лепет, и пепел, и прах,
охра, и порох, и страх.

После зимы из берлоги
тяжко выходишь на свет,
иволга свищет в овраге,
ива вцепляется в земь.

Воем воздушной тревоги
душу встречает рассвет,
туч скороспелых ватаги
красятся в зелень и синь.

Иволга кошкой мяучит,
стонет, и плачет, и мучит
светочувствительный слух
флюсом, что за зиму вспух.


*

Стихи мои, наемшись дырбулщей,
захорошели, завелись, запели,
закапали, как капельки капели,
пронизывая существо вещей,

и чем проникновенней, тем тощей,
и вот уж на просвет заголубели,
раскачиваясь в утлой колыбели
на том дубу, где чахнет царь Кащей.

Над золотом заутренней земли,
над позолотой луковок и маков
раскачиваясь по влеченью звуков,
по излученью лучников и луков,
трепещет смысл от до-диез до ми-
бемоля, золотист и зодиаков.


из цикла «восьмистишия»*

9.

То ли короче дыханье,
то ли дыхание глубже,
легкие дышат стихами,
лёгко скачу через лужи.

Ох, как скачу я — и через
эту былую запретку,
где подрастающий вереск
небо увидит не в клетку.


12.

Чем кратче,
тем лутче,
как луч
из-за тучи

на миг
озарит
надир
и зенит.


*

Многозеркальным письмом,
перемноженьем кружка и крючочка
— все то, что не было сном,
стало туманно, размыто, нечетко.

Будто бы ангельский сонм
учит сцепленье крючка и кружочка,
и на листе жестяном
крутится скалка, считалка, решетка.

Ножки-ручки — закорючки,
строчки точек — это тучки.
Вот и — посмотри —
вышел месяц из тумана,
словно в детстве, без обмана,
с ножиком внутри.


*

                «Переулочек, переул...»

А в кругу этой петельки
жилка синяя бьется и жжет,
фитилек виршеплетенья,
кружевницын бикфордов шнурок.

И искрою на порохе
полыхнут монастырь и пустырь,
если по обе по руки
фитильку не прикажут: «Застынь».


последнее стихотворение*

Все отдам, пишите сами,
и гусиных перьев пук,
и глухой, как сом с усами,
в стенки клетки сердца стук.

Все раздам, мешок и шило,
перелет и недолет,
не печалься, все пройдет,
все пойдет, мой друг, на мыло.


*

Улавливай, схватывай,
загадав на счастье,
в ручеек асфальтовый
закидывай снасти.

Не плачет, не хмурится,
пойманная в сети,
улица рифмуется,
как и всё на свете.


*

Плохо устроена моя голова.
Рожает не мысли, а только слова.
Да и те не то чтоб сама родила.
Вот такие дела.

В мякоть оброненное зерно
нет чтобы зрело спокойно, но
рвется из-под височной кости
насквозь прорасти.

Неперемолотая мука
комом спекается в мученика,
шарящего, как пустым черпаком,
обрубленным языком.

Доктор рентгеном долго смотрел,
что у моей головы в нутре.
Непросеянной больше всего трухи.
Это мне за грехи.


*

Этот стон у нас, этот вопль,
этот всхлип дактилической клаузулы,
этот вой побирающихся толп
голодая о Лазаре

называется песнею,
то есть стихом,
а кормится плесенью
и толченым стеклом.


*

И рифму украду,
и голос керосинный,
такой еще красивый
в том роковом году,
в пороховом чаду
серпа над красной нивой,

где с ивой краснотал
сцепляется прутами,
где рифмы заплутали
в чащобе по кустам
и к ссохшимся устам
из лужи, из пруда ли

льнет черная вода
обиды и труда.


песенка

                Толе Найману

Лопухи и лебеда
в голод лучшая еда.
Значит, наша братия
выживет всегда.
Стебелек из-под забора
как грибок из сыра-бора.
Значит, нищим от собора
отдадим остатнее.


*

А в языке не много слов:
дождь, ветер и жара,
да звук имен,
да стук подков,
да гулкое вчера.

На языке, как вкус халвы,
последние слова,
да хлеба кус,
да слух молвы,
да что с ума свела.


*

Унялась та песенка,
что звенела в ухе,
что спасала и пасла
стадо черных овц.
Рассказали бы с утра,
что случится к вечеру,
может, прямо по росе
босиком ушла бы.

Ну, спасибо, что была,
до свиданья, что сплыла,
извини, что не горюю
и горючих слез не лью.
Этот голос, этот глас,
а ни от чего не спас,
заблудившееся ягня
бьет с размаху между глаз.


из цикла «новые восьмистишия»

5.

Ни за рифмой, ни за славою,
как и прежде, не гонюсь.
Всходит солнце над державою,
и ему не поклонюсь.

Мне ни грамоты, ни ордена,
на заплаты эта честь.
Но позволь мне, Боже, Норвида
«Vade mecum» перевесть.


7.

Русский язык
потерял инструмент,
руки, как бы сами,
о спецовку отирает,
так и не привыкнет,
что Иосиф умер,
шевелит губами,
слёз не утирает.


*

Отчуждаюся порока
у порога.
Голова не поредела
у предела.

Повторю: не из модели-
программы.
Шевелю сама, как древле,
мозгами.

Чтоб росли мои силлабы
не слабы.
Чтоб имели мои слоги
руки-ноги.


*

Я знаю — это осень,
это октябрь.
«Просим! Просим! Просим!» —
хлопки тарахтят.

Публика замерла,
видя, как с алых и желтых
деревьев слетают слова
в рифмах, как в шортах.

«Не холодно ль?»
— Ничего, потерпят.
Не такая ими знаема боль,
не такой еще трепет.


*

На меня или меня ты нашел,
ужли вправду я достойна твоих
умножённых, как великих княжон,
слов, ходящих на своих на двоих?

Отвечает мне нашедший меня:
«Если вправду я нашел на тебя,
значит, небо, эту ночь удлиня,
над тобою наклонилось любя,

значит, росчерк твой и вправду остёр,
хоть затупленным пером и скрипя,
значит, утром кто-то сложит костер,
звонких строф, как тонких дров, нарубя».


*

Это что-то, это не...
нечто, лещик в глубине,
в отмороженном окне
ледяной реки,
ни подсечь, ни уловить,
не достать, не умолить,
сети плесть, и леску вить,
и вострить крючки

— все напрасно. Рублый лед
рыбу наверх не прольет,
этот снежный перелет —
на веки веков,
на столетья без углов...
Не найдя ни слез, ни слов,
полумерзлый рыболов
встал — и был таков.


*

Вся из отзвуков,
вся зарифмована,
ветров-сквозняков
добыча невесомая,
жизнь моя.


из цикла «восьмистишия третьи»

                Памяти Манука

1.

Осмысляется звуком
всё, и до запятых,
если гулом и гуком
ты умолишь святых,

если ты Бога ради
умоляешь святых
в их тяжелом окладе
заступиться за стих.


2.

Не за себя, не за себя, за тот,
что, как юродивый, и плачет, и поет.
Как деревенский идиот,
и сам не знает он, куда идет,

зато приходит. Чаянная цель,
сняв с рифмы цепь, освобождает мель,
и где лицо секла метель,
уже нежданный, выплывет апрель.


3.

Уйдя за скобки,
как за скобу коробки,
шкатулки музыкальной,
стихи не робки,
но не торопки,
они не торопливы,
откатывая как отливы,
плеснув о берег дальный.


4.

На память с юности твердя
«волна волне волною»
и твердь земную бередя
той вольною, иною.

О ты — волна ль моя, волна,
и вы — покой и воля,
и ты, голубенького льна
волнующее поле.


7.

Чистописание стихов,
бубня бубню бубнима,
нагроможденье пустяков,
изнанка мира-Рима,

поспешный ритм, прозрачный пот
и непрозрачный образ,
людская молвь и конский топ,
изнанка urbis-orbis.


9.

Сколько их, великолепных,
я посеяла в пути,
чтобы им на бездорожьи
сорняками прорасти.

Но припомню не без дрожи
те, что мне всего дороже,
под ножом косилок летних,
с одуванчиком в горсти.


10.

Надвигается город. Предместья
остаются одно за одним
в том таинственном месте-неместе,
о котором все чаще бубним.

Надвигается город, вокзала
надвигается твердь, и вокзал
затвердит, что я недосказала
и чего кто другой не сказал.


12.

Сточился карандаш,
бумага истончилась.
Всё, всё за тот пейзаж
отдашь. Не получилось.

Сточился острый ум
за половину срока.
И музыку, и шум
равно не слышит око.


*

В голове моей играет
духовой оркестр,
дирижер трубу ругает:
— Что же ты не в такт?
А трубач о соло грезит,
не несет свой крест,
в общий хор никак не влезет,
дует просто так.

Дирижер ломает палочку
в мелкую щепу,
голове моей задымленной
не прижать щеку
к теплой меди, в забегаловку
— нет, не забежать,
и колючей рифме вздыбленной
на складу лежать.


из цикла «exegi monumentum»

2.

Не тьмою тем, не мраком
метафор и фанфар,
но тем зеленым зраком,
что смотрит светофор,
тем одиноким глазом,
мерцающим впотьмах,
кому приказ — не разум,
а дух — не страх.


6.

И я — рассказчик.
Но чего? о чем?
Мой черный ящик
каким ключом
отомкнуть? В пучину
как занырнуть,
ища причину,
вылавливая суть...


8.

История поэзию не учит,
поэзия историю — тем паче,
и кто кого по пересылкам мучит,
не зарифмуешь...

Умри, мой стих, нечесаный, немытый
и, проявивши нрав, лишенный прав.
Невинно убиенный Лжедимитрий,
заряжен в пушку, падает стремглав.


10.

История поэзии сестра
и только.
Их не регистра не сравнить, ни реестра,
малая толика
семейной схожести в тяжести век,
в манере
рот приоткрыть, но не в дискурсе, нет,
по крайней мере.


*

Подобрали меня рифмы в канаве,
кой-как обтряхнули, обмыли,
подбирали мне одежку по росту,
то есть, значит, с чужих детей,
мазали, сводили коросту,
очищали, отчищали от страстей,
прочищали мне уши и мысли,
а случалось, чуть не доконали.

Я их, как умела, держалась,
а случалось, трепыхнусь, чуть не вырвусь,
загуляю проходными дворами,
чтобы срезать долгий путь напрямки,
но они меня, как пашню, орали,
не сымая с плуга руки,
и давали мне задаром и на вырост
неиспрошенную милость и жалость.


*
Что же ты
говоришь сама не зная что и как...
Прожиты
жизнь любовь и прочее
ни за пятак.

Реченька
мимо жизни и мимо любви течет.
Неизреченный
смысл речи изувеченной
весь наперечет.

Сталось ли
то чего ты чаяла и ждала?
К старости
когда тую рифму «младости — радости»
изжила...


*
                Весной я болен.

Весною я больна.
Не лирикой, не лирой,
но роющей до дна
сторукою, сторылой
тысяченожкой спазм,
язвящих чрево дрелью.
И Ты от ней не спас,
не заменил свирелью.


*

Путаница-путница,
девушка-душа,
кровь по капле спустится,
как с карандаша

буковки на чистое
пространство листа,
где вопит неистово
пуща-пустота.


*

В предсонье сочиняя и забыв
наутро всё... О Господи, избавь
— не от забвения, от сочиненья,
от сонных мар, от маревных зыбей,
от вылазок без лампочки в забой,
где скоро дотрухлявеют крепленья.


*
                ...Господь!
                этот воздух запустевший только плоть
                душ...

Первая-то рифма каждому слышна,
а вторая — «плоть-душ»,
Господи, прости меня, так ли я смешна,
дуя все в ту же да ту ж

дудку двуединую, душ плоть
выманивая на свет?
Дай мне в огороде лебеду полоть
с тою, чей восход воспет.


*

И весь-то труд — глазеть в окно
автобусов и электричек,
чтобы с мотором заодно
урчал ручей журчащих строчек.

А время, вместо быть пустым,
течет и полнится журчанием,
как ключ, пробившийся в пустыне,
как луч из туч светлом нечаянным.


стихи о русской поэзии

И время звучит, и пространство звучит,
и учит, и мучит, и точит,
и только последнее что-то молчит
просторной строфой многоточий.

В пустые дырявые руки словлю
что ссыплется в них само,
сомну, изорву, искрошу и слеплю
свое звуковое письмо.

Туда, где вода не смывает следа,
где ветер не сдует пепла,
где корочка льда у того пруда
навеки не окрепла.


*

Достопочтенный шкаф,
сколько ненужных слов,
тяжких, как батискаф
на дне беспробудных снов,
сколько ненужных рифм,
ухнувших за борт («На кой...»)
и, зацепясь за риф,
съедаемых солью морской,
сколько ненужных строк,
строф, метафор и форм...
Невыученный урок
душит, как хлороформ.


*

Весна наступает, отступает и снова
кидается в атаку, стреляя листвой,
бурля и кипя у дощатого створа
и крепкий расшатывая затвор.

Так страсть не уступает бесстрастью,
так сон вскипает средь бела дня,
так я отступаю перед прежней напастью,
слова сочетая, сближая, родня.


малая ода 49-му автобусу

Вот я сижу, меня везут,
я как Наполеон
на колеснице.
Стишок еще раздет, разут,
неоперен
и полуснится.

Из нечленораздельности
он еле вылезет
на пересадке.
Кто взялся мой разбег нести,
меня и вывезет
к разгадке.


*

Блажен эпический поэт,
кому дыхания хватает,
не перехватывает горло
вполслова...


*

Я знаю, зачем мне
дана глухота —
чтоб стала ничейною
речь изо рта,

чтоб стало нечаянным
слово из уст,
как если б пил чай
Иоанн Златоуст,

как пламя вдоль просеки,
сбросив тряпье,
посмотрит и спросит:
«Где жало твое?»


*

Ничего не учив,
не уча по складам,
даром дар получив,
даром дар и раздам.

Чуть навязчив мотив,
теребящий струну:
даром дар отхватив,
не упрячу в суму.

Даром дар, не дары,
только этот один
средь кромешной жары
и нетающих льдин.


*

Как от Крыма до Рима
ветр играет волною.
Если я одержима,
то хотя бы не мною.

Как из присказки сказка
пробивается стойко.
Если с чем я согласна,
с токованием только.

Как от urbi до orbi
речи тлеют немея.
На горбу и на морде
донесу что имею.


*

И вдохновения святые,
и запятые, запятые,
и обуянный дух мечтой,
и снова точка с запятой,
и ах! — и страстный, как Испанья,
через препоны, препинанья
Пегас домчится всем назло
в свое покойное стойло.


*

Слова плывут туда, сюда ли, мимо,
как стайка потревоженных утят,
нахохлен стих, как ворон возле млына,
и, как листовки, ласточки летят.


*

Ты гражданин?
Живи один.
А ты, поэт,
на целый свет
иди обнять
людскую рать,
тьму тем, и свет
неси, поэт,
в ладонях двух,
чтоб не потух.


*

Ты понимаешь, понимаешь,
чего я говорю?
Ты не обманешь, не обманешь,
что это всё не плод ума лишь?
Я чую, слышу, зрю

и густоту, и редкость речи,
нагруженной на эти плечи
случайные, мои,
как воин, кликнутый на вече,
оставивший бои.


шерри-бренди

Что с тобою? Что с тобою? Что с тобой?
— говорит прибой прибою вперебой.

Что ты, что ты... Что ты, что ты... — А что ты?
— так пустоты сводят счеты пустоты.

Этот шелест, этот шорох, этот шум —
то ли прелесть, то ли порох — трах и бум.

Эти страхи по рубахе, по рублю,
эти строки-белобоки обрублю.

Этот узкий, тесный, русский, тихий стон
— убоюсь ли этих гуслей, этих струн?


*

Эта песенка петая
под колючки ежу.
По вчерашней погоде одетая,
промерзаю, потею, дрожу.

Эта петая песенка
дикобразу под дых.
Не ищу по погоде ровесника,
непогод очевидца младых.

Петую-перепетую
насвищу под иглу.
На тебя я, погода, не сетую,
отыщу себя в пятом углу.


из цикла «еще 13 восьмистиший»

3.

Сантиметрика стиха
и квадратная — стихов,
не лузга, не шелуха,
соло, соло, а не хор,

соло, соло — значит, соль,
соле мио, посоли
шелестящую юдоль
шелушащейся земли.


9.

Наглости, дерзости, натиска
или и впрямь наплевательства
неистощимый родник...
Да над водой не поник
тополь ли, клен ли классический,
вычленен, вычищен, вычислен,
вычитан до запятых
— чёрта ли лысого в них?


на годовщину 18 декабря

Я тебя усыновила,
ты меня удочерил,
мои синие чернила
расписал по мостовым,

мои чуждые реченья
набережными вдыхал,
веемое вдохновенье,
приставаемый причал.

Чаемый, нечаянный,
обопри гранит
о стишок случайный мой,
жар моих ланит.


*
Мой хорей,
не хромай,
не хромей,
не замай,
как Борей
захромал
за апрель
и за май,
захромал,
охромел,
будто март,
будто смерть.


*

Где она, эта дощечка,
чернильная, школьная щёчка,
а строчка виляет, как речка,
рваная, как сорочка.

И грека в ладье через реку
туда, где не водятся раки,
где ластиком стерты огрехи,
где нам за грехи на орехи
достанется.

Вот и дощечка,
до донышка и до точки
исчерканы мелко, как сечка,
ее восковые цветочки.


*

Сражаться? Бороться?
Оттачивать жало?
Беру, где берется,
где и не лежало.

Восторг? Вдохновенье?
Бессонные ночи?
Без жара и рвенья,
между дел, между прочим.

Усердие? Это уж
последнее, что
пришло бы мне в голову,
да не пришло.


*

Как хорошо, когда дни, иногда и недели
ничто в голове не толпится, на ум не приходит,
будто на уши наушники с музыкой вздели
и музыка плавно качается, как пароходик.

Вот капитан у руля, а вот и матросы,
над радиорубкой вполсилы играет динамик,
к дальнему брегу доносятся лишь отголосы,
а к ближнему — голосы, но на мгновение, на миг.


*

Нету гибче и лёгче
эн того языка,
что и шепчет, и квохчет,
как на нарах зэка,

что и веет, и реет,
как андреевский флаг,
как матросы на реях
и как досточки плах.

Что лилеет лилово
и лелеет десну,
праславя... праоснова
— рубит пращур сосну.

И что сеет и веет,
вырезает и льет
из кириллицы веер,
из глаголицы мед.


*

Миленький, чернильненький
куцый карандаш,
мы с тобой будильники
с дешевых распродаж,

мы с тобой в малиннике
мелкое ворье,
нарисуй мне, миленький,
фамилие твое.

Беловик ли, черновик
мокрого, горелого,
фиолетово на вид,
а на просвет — сиренево.


*

Учу себя смирению,
никак не обучусь,
сиреною-свирелью
по горло облучусь.

Но — на себя похожа
на четверть ли, на треть —
сползающая кожа
все будет песни петь.


*

И вторю, и цитирую,
себя же имитирую,
то цитрою, то лирою
бряцаю невпопад.
С одной строкой нетвердою,
как с писаною торбою,
ношусь, дурею, пробую
наладить струны в лад.

Я вдвое, втрое, ввытрое
сухие слезы вытру и —
и цитрусовой цитрою
из горла выжму сок.
Не пешее, не конное,
дрожит стекло оконное
и нотой беззаконною
колотится в висок.


*

Из ничего, из ни-
какой невнятной мысли,
тем более из внятной.
Слезу с губы слизни,
припомни вкус тетради,
на обыске изъятой.

В каком-то высшем смысле
— под бубенцом ни зги.
Но только Христа ради
обратно не усни,
скользни, не прозвени.


*

А путь рифмуется
с отдохнуть, разумеется.
Ты ли, умница,
мелешь, как мельница?

Ты ли, ветхая,
машешь, как юная,
сиреневой веткою
в ночку безлунную?

Лунные, ленные
твои владения,
и взяты в пленные
эти изделия

ума ли, ветхости,
дождя ли частого,
радости, редкости
помола частного.

Твой путь и истина,
как жизнь, короткие,
ржавые листья на
сада загородке — и...


*

Неправда ли, поэт сказал,
что слух давно мне отказал,
а я и не заметил
и, собираясь на вокзал,
замешкался и запоздал,
стихов своих не встретил...

И вот теперь они в толпе
блуждают сами по себе,
в толкучке привокзальной,
без слов, без эха и т.п.,
и не плеснуть им по судьбе
волною в берег дальный.


*

Забываю — и не жалею,
замираю — и не боюсь,
и ни с холодом, ни с жарою
не сражаюсь и не борюсь.

И косеют мои глаголы,
и кривеют мои слова,
голодны, и нищи, и голы,
еле слышимые, едва

говоримые членораздельно
неразжатым движеньем губ,
и живут от меня отдельно,
как от дерева лесоруб.