Пан или пропал

Алфавит в произвольном порядке № 14: «Т»

Твардовский

Неудивительно, конечно, что дедушку Гордея односельчане погоняли «паном Твардовским» — даже если бы дело не происходило в Смоленской земле, сравнительно недавно — для долгой деревенской памяти — возвращенной из польского владения, достаточно было бы и заметной популярности мотива о «польском Фаусте» в русской, в том числе «народной» культуре XIX века.

Удивительно другое: до какой степени имя — т. е. фамилия, получившаяся из уличного прозвища — определило судьбу Гордеева внука, «великого советского поэта и крупного государственного и общественного деятеля», лауреата трех Сталинских, одной Ленинской и одной Государственной премии, главного редактора «Нового мира», создателя «Теркина», наконец.

По польской легенде некий краковский дворянин продал душу черту — за магические силы, богатство и славу. В Польше до сих пор демонстрируют туристам разного рода реликвии, связанные с деятельностью пана Твардовского — например, магическое зеркало, в котором он показывал одному польскому королю только что умершую его королеву, по которой король отчаянно тосковал. Зеркало имело способность показывать будущее, но с начала XIX века не имеет, потому что его в сердцах сломал Наполеон по дороге в Россию — не понравилось предсказание.

Рассказывают также, что хитрому пану (немецкая «Википедия», впрочем, со свойственной немецкому народу невинной слабостью приписывать себе все на свете изобретения, утверждает, что Твардовский был немцем, переселившимся в Краков) удалось волшебным образом перенести все запасы серебра Ржечи Посполитой в один-единственный рудник, незадорого купленный, естественно, им, паном Твардовским — и хоть его паном Березовским или паном Ходорковским называй. Короче говоря, тот еще был жох, этот пан! И в договор с чертом ему удалось вписать хитроумный параграф, что, дескать, расплата душой может состояться только в Риме. Легко догадаться, что ни к какому Риму одна из подписавших договор сторон даже и приближаться не собиралась и жила себе поэтому безо всяких забот. И как-то зашла перекусить в трактир под названием «Rzum», в переводе с польского «Рим». Там-то его враг рода человеческого и заполучил в свои кривые когти.

И полетели. Куда полетели — не совсем ясно, но не в хорошее место наверняка. Тут хитрому пану Твардовскому пришла в голову блистательная идея — он запел гимн матке боске, Богородице то есть, и Сатане пришлось выпустить его из обваренных лап. (Интересная, но лишняя в нашем контексте аналогия, прошу не обращать на нее внимания: эпизод напоминает о срочном воцерковливании вышеупомянутых отечественных магов, особенно платонического еллина).

Но полностью прощен пан Твардовский всё же не был: он живет с тех пор на Луне, с одним-единственным слугой, которого время от времени превращает в паука и спускает на паутинке поближе к Земле — подслушивать земные новости. (Боже ты мой, опять — а не в Лондоне ли находится эта Луна? да и на должность паука кандидаты имеются…)

Эпизодом в жизни А. Т. Твардовского, соответствующим заключению известного договора, вполне можно считать историю, произошедшую с ним в 1931 году: семья автора свежеиспеченной поэмы «Путь к социализму», посвященной коллективизации и тов. Сталину на белом коне, была раскулачена и как раз в этом году выслана на поселение. Молодой поэт передал семье просьбу прервать с ним всякие отношения. Отец Твардовского, кузнец, был так потрясен поступком сына, что без разрешения ушел с поселения и добрался до Смоленска, чтобы посмотреть, что с сыном случилось — не заболел ли, не сошел ли с ума. Сын оповестил милицию.

Дальнейшая его карьера известна — смоленский комсомолец превратился в главного поэта Советской страны (причем не спущенного сверху, не назначенного, а действительно как бы выбранного народом — благодаря «Теркину», конечно), орденоносца, лауреата, члена РКК ЦК и кандидата в члены ЦК КПСС, редактора «Нового мира», наконец. И конец этой карьеры тоже известен — 1970 г., увольнение из «Нового мира», Красная Пахра…

Я вот что подумал: а не записано ли было в договоре 1931 г., что душа Александра Трифоновича будет в безопасности, пока он строит «новый мир»? Или пока «новый мир» строится и/или существует вокруг него. Тогда, в 1931 году в Смоленске, ему наверняка казалось, что новый мир будет строиться еще долго, а существовать вечно. А тут вот — каламбуры нечистой силы! — его извергли из «Нового мира» и враг явился за душой…

Впрочем, лично мне очень хотелось бы верить, что и новому пану Твардовскому удалось в последнюю секунду кинуть Сатану, хотя бы ради «Теркина» и пары стихотворений. Небось русский поляка не глупее. Только вот какую песню он запел, уносимый не знаю куда с Красной Пахры — «Я убит подо Ржевом», быть может? И к кому она была обращена, эта песня — к Богоматери или к собственному отцу, кузнецу из Загорья Смоленской губернии Трифону Гордеевичу Твардовскому? Но об этом мы вряд ли когда-либо что-либо узнаем.

Стихи как таковые

Алфавит в произвольном порядке № 13: «Ц» (2)

Цитаты

1. По дороге на Берлин

Несколько дней назад, по дороге на Берлин (впрочем, с запада на восток и, слава Богу, без пуха перин) глядя в окно поезда, где пейзаж на глазах становился все более восточногерманским и обретал тем самым приятные очертания двоюродных осин, я задумался почему-то о цитатах в стихах. Я об этом время от времени (примерно раз в четыре года) задумываюсь с самого начала восьмидесятых годов, когда прямое и непрямое, текстуальное или ритмическое цитирование большими массивами начало входить в заметную моду и сделалось на долгое время почти что повсеместным, почти что Большим Стилем неофициальной (преимущественно московской) словесности; см. посвященную этой теме статью Анны Герасимовой „Центонная поэзия как феномен тоталитарного сознания“ — с ее выводами я, пожалуй, не очень согласен, но в ней демонстрируется множество чрезвычайно убедительных примеров „новой советской центонности“.

Уже тогда мне казалось, что у этого нового советского цитирования какая-то совсем иная функция, чем у наших старых знакомых — цитаты-отсылки, цитаты-подхвата, цитаты-иероглифа Читать далее

Стихи как таковые

Алфавит в произвольном порядке № 12: «С»

Сергей Стратановский

А интересно, приходило ли уже кому-нибудь в голову, что Сергей Георгиевич Стратановский — сводный брат русского Геродота?

Стихи как таковые

Алфавит в произвольном порядке № 11: «Х»
<Сел за статью о Бенедикте Лившице. Начал думать о Маяковском и о странном возобновлении его интонации в недавнее время. Из этого выделился отдельный текст, отрывки из которого здесь (полный вариант еще обдумывается)>

Новая русская хамофония
Читать далее

Стихи как таковые (Бедный Генделев…)

Алфавит в произвольном порядке № 10: «Г»

Михаил Генделев

Я с ним два раза в жизни обменялся рукопожатиями — один раз на мельнице Монтефиори в Иерусалиме, второй, кажется, в «Пирогах на Никольской», во всяком случае, в Москве.

Один раз пошутил — не столько про него, сколько не про него, что с подозрением отношусь к поэтам, чьи фамилии по корню связаны с торговлей: «Händel», «Handel» — «Гендель», «Гандель».

В Институте водного транспорта — вдруг сейчас вспомнил! — я учился вместе с маленьким, круглым и смешливым троечником Леней Эпштейном, генделевским каким-то племянником (дядя уже был в Израиле, поэтому племянник понижал голос, доверяя).

Но главное: в конце семидесятых годов (совсем в другом месте — в архиве второго моего института, Финансово-экономического, где на потертом диване я проводил значительную часть учебного времени) подвернулась мне случайно машинописная «сплотка» с некими безымянными стихами. Кое-какие из этих стихов, сонетов — что я уже и тогда не особенно одобрял (но стихам шестидесятых годов — а стихи были явно шестидесятых годов — до известной степени прощал) — были совсем замечательные, а главное, томили анонимностью. И никто их не знал. По моим расчетам выходило, что кроме как Генделеву, некому было их написать — больше ни на кого из заметных стихотворцев «неофициальной поэзии» они похожи не были. Небольшая проблема была в том, что и на Генделева — по крайней мере, как он в то время «доносился» из Израиля — похожи они были тоже не особо.

Почему-то эта подборка окружалась таинственностью и конспиративностью (впрочем, таинственность и конспиративность были обычным средством против тяжелой советской скуки). Мои расспросы воспринимались неблагосклонно. «Источник текста», т. е. некто, попросивший заведующую архивом, Алену Турро, перепечатать ему эти стихи, долго отмалчивался, отсмеивался, смотрел на Алену укоризненно, потом все же неохотно и отрывисто бросил: «Юра Динабург». На чем я и успокоился — Динабург так Динабург, мне-то какая разница.

Значительно позже, во времена уже Живого Журнала, любезный и осведомленный Герман Лукомников (спасибо ему еще раз) обратил мое внимание на запись Конст. Кузьминского о Генделеве (давать ссылку на нее в день генделевской смерти было бы не очень уместно, больно уж злобна), где приводился один из сонетов той старой «сплотки». Всё же тогдашний мой расчет был верен — Генделев…

Вот это стихотворение. Мне оно и сейчас кажется замечательным, а строчка про Кайрос и более того:

СОНЕТ НА СЧАСТЛИВЫЙ СЛУЧАЙ

(Из цикла «Сонеты января»)

А. И.

Уповай, Петербург, на почти европейскую душу.
Примеряй — он расейской порошей припудрен — парик.
Будет дело в Сенате: в одной из парадных задушен
гость, случайно зашедший на маленький спичечный вскрик.

Приговор станет легок и прост, ибо кто-нибудь будет заслужен,
вероятно, — убийца, и можно с собой на пари,
что меня обвинят, и простят, и нельзя говорить,
как творился допрос, и как я признавался от стужи,

что поджечь собирался поленницы старых кварталов,
в багряницах согреть богаделен имперских костяк,
где, к карнизам когтясь, память прежних костров обитала…

Бог Счастливого Случай, Кайрос — задушен в гостях.
Я в тени Герострата, точнее, его пьедестала.
И с какою мне скукой желание слова простят.

Есть еще два стиха из этих, как выяснилось, «Сонетов января», которые я до сих пор помню: «В шатрах ахейцев женщины кричали, / и до утра не проспались цари…» По-моему, замечательные!

Удивительно, конечно, это сгущение поэтической талантливости, произошедшее в Ленинграде 60 гг. — поневоле начинаешь верить в сумасбродства Л. Н. Гумилева — про космические лучи, под углом падающие на закругление земли и отпечатывающиеся полосой. Правда, в этом случае, луч должен был не плашмя упасть, а даже как бы отвесно вбиться . И расплющиться лепехой величиной примерно с Куйбышевский и Смольнинский районы. Ну, может, еще и кусочек Петроградского туда же.

Кто как отпущенным ему даром распорядился — это, конечно, совсем другая история, да мы сейчас и не об этом.

Пусть будет желтая иерусалимская скала Михаилу Генделеву пухом.

Стихи как таковые

Алфавит в произвольном порядке № 9: «Х»,«В»

Алексей Хвостенко, Анри Волохонский

Хвостенко — гениальный, но совсем не талантливый. И никогда не старался.

Волохонский — очень талантливый, но совсем не гениальный, хотя всегда старался.

Если бы можно было их объединить в одну личность, какой это было бы огромный поэт! И сами они, вероятно, это чувствовали и на первых порах почти сливались в некоего тянитолкая по имени Волохонский-и-Хвостенко…

С другой стороны, кто знает, какими сторонами они бы слились, а какие отпали бы — если бы это было возможно… Вдруг получился бы какой-нибудь Волостенко (что-то вроде Драгомощенко, только с чувством юмора), а не (великий) Хволохонский!

И сами они, вероятно, это чувствовали — эту опасность. И отодвигались друг от друга — на вторых порах…

(Это запись была скорее «по ходу слушанья», чем «по ходу чтения»)

Стихи как таковые

Алфавит в произвольном порядке № 7: «К»

Станислав Красовицкий

Вопрос к самому себе, время от времени подымающийся откуда-то с периферии сознания — не своим ходом, а обычно по какому-то, что само уже по себе показательно, внешнему поводу: «А почему, собственно, Станислав Красовицкий никогда не казался мне уж таким особо крупным или важным поэтом?» Уверения в этом, в том числе и от вполне уважаемых мною людей, я слышу постоянно с тех пор, как познакомился с этими стихами, т. е. с самого начала 80-х гг. И с самого начала 80-х гг. пожимаю плечами.

Речь, конечно, идет о стихах второй половины 50-х гг., а не о новейшем творчестве о. Красовицкого — этом непринужденном сочетании слабоумия и мракобесия. Такое ответственное утверждение я беру на себя только в результате ознакомления с источниками — в частности, с блогом о. Стефана Красовицкого:

Теперь путинский сатанинский режим при попустительстве Патриархии прочертил еще более глубокую линию, чем линия крови 1993 года, допустив Оскорбление Самого Господа нашего Иисуса Христа показом фильма «Код да Винчи».

или

Еврей нехристианин – не настоящий еврей, у него и больше шансов стать не настоящим человеком, чем у любого другого – пример академик Гинзбург. Противоположный пример: крещёный в Православии Академик Лев Берг, создатель самой разработанной теории антидарвинизма.

Но тогда, в начале 80-х гг., никаких представлений на этот счет у меня не было, так что мое тогдашнее пожимание плечами можно считать вполне освобожденным от каких-либо внелитературных впечатлений. Чистым выражением непосредственного стиховосприятия. Поэтому лучше вернемся к стихам.

Конечно же, речь не идет о том, что это совсем уж плохие или вообще неталантливые стихи — напротив, довольно-таки талантливыми они казались и тогда, в 80-х, когда люди «общего московско-ленинградского круга 60-х гг.», прочувствованно декламировали про «тртацких девок» — для просвещения молодежи, так сказать. Довольно талантливыми кажутся и теперь. Но теперь — как и тогда — чувство невыносимой неловкости охватывает меня, когда дело доходит до «дорогого Ивашки-дурачка» и особенно до «с древнерусския пишу стихи картин». Это уже какой-то в лучшем случае Леонид Мартынов. Если не Евгений Винокуров. «Тртацкие девки» принадлежат как бы к одной языковой реальности (не могу сказать, что они у меня вызывают такой уж сверхъестественный восторг, некоторые — примерно того же времени и сходной тематики и стилистики — стихи Сосноры из «Всадников» кажутся мне первороднее, но тем не менее), а «Дорогой ты мой Ивашка-дурачок, / я еще с ума не спятил, но молчок» — к другой. И это представляется мне принципиальным наблюдением по стихам Красовицкого конца 50-х гг. Сначала я считал это просто «дерибасом» (жаргон того времени — брак, легкая попорченность в товаре) и подозревал некий внутренний стопор, не позволяющий довести «продукт» до кондиции, но теперь думаю, что дело обстоит гораздо сложнее и интереснее. Почти в каждом из известных мне стихотворений «старого Красовицкого» можно наблюдать (в той или иной пропорции) это одновременное существование двух параллельных, двух, в сущности, несмесимых, двух, в сущности, взаимоаннигилирующих языковых реальностей: с одной стороны, поэтической культуры русского модерна, как раз в то время вдруг заклубившейся и заволновавшейся в невоплощенном, куда ее оттеснили десятилетия войны, террора и, главное, эксперимента по выведению «нового человека», и судорожно искавшей своего выхода через всех представимых и непредставимых медиумов (и одним из лучших оказался, естественно, Красовицкий — не потому что он больше других прочел или понял, а просто по физиологии своего говорения, своих мембран и связок), и, с другой стороны, самопроявления как раз этого, нововыведенного и почти сразу же начавшего эмансипироваться (так ему казалось, во всяком случае) от породившей его идеологической лаборатории человека — советского интеллигента. И этот человек, уважая в себе свое, человеческое, борется с «громкоговорителем» (чтобы не сказать «рупором») в себе. Звучит даже благородно, но вот как выглядят результаты:

в качестве, условно говоря, «медиума модерна» Красовицкий писал:

«И тихую зыбку поправив в ведре
брусничными комарами,
усатые листья на толстом ковре
всю ночь набухают шарами».

А в качестве себя, человека 50-60 гг.:

«В наш век электричества, атома, газа,
быть может, тогда и найдете покой,
когда совместите картонную вазу
из этого мира с живою душой».

В качестве медиума:

«А по закрученным дворам
бредут разнеженно собаки, … »

а в качестве себя самого:

«… и предлагают шулерам
сентенцию о верном браке».

Речь, конечно же, идет о, так сказать, «абсолютном», а не «относительном» значении этих стихов. О том, какое впечатление производили они в 50-60-х гг. на фоне «всего окружающего», непосредственно судить не могу и охотно верю современникам, что ошеломляющее. По тем или иным причинам культурно-исторического характера, которые, может быть, и интересны, но лично для меня при непосредственном восприятии были и остаются несущественны. Значение и вообще присутствие стихов Станислава Красовицкого в «общем тексте» великой русской лирики ХХ века представляется мне весьма и весьма сомнительным. Раз в десять, примерно, лет по тому или иному случайному поводу я пытаюсь перепроверить это свое ощущение, но прихожу к нему снова и снова.

Как было уже сказано выше, в принципе я не собирался касаться причин эффекта, в свое время произведенного стихами Красовицкого в литературной публике, но пока писал предыдущее, подумал, что в основе этого эффекта, вероятно, находился не только выплеск «инородного словесного вещества», как я бы это назвал — по тогдашним временам явная сенсация, но и сочетание этого вещества с «соприродной», по времени и социокультурному типу близкой личностью. Сама возможность такого сочетания, обещавшего «соединение» со старой культурой, субъективно воспринимавшееся тогдашней и до последнего времени нынешней (пост)советской интеллигенцией как «воссоединение». (Об этом см. подробнее здесь)

Еще меньше я собирался касаться причин известного и знаменитого «акта отказа» Ст. Красовицкого от стихотворчества. Но сейчас мне приходит в голову, что, вполне вероятно, именно это сочетание «двух личностей», борьба между «самостояньем человека» и функцией медиума в сущности чуждой культурной стихии было для него самого чрезвычайно мучительным и угрожающим психофизическим состоянием, а уход в религию, а затем в православно-фашистоидную идеологию — единственным практическим способом снятия этого мучительного внутриличностного конфликта, этой постоянной угрозы «взаимоаннигиляции». Можно не сомневаться, что описанная психокультурная коллизия и вообще является — в разведенном виде, конечно — одной из основных причин «религиозного возрождения» советского времени. Красовицкий, вероятно, был одним из самых ранних объектов развертки этого внутриличностного психокультурного столкновения и одним из наиболее ранних (и радикальных — в соответствии с силой и одиночеством конфликта) обнаружителей «решения».

Другой причиной было, кстати, своего рода «идеологическое голодание» — выращенный идеологической лабораторией человек нуждается, как в наркотике, в идеологических давлении и строго определенных координатах своего мира. При первых же признаках разрушения «родной», в смысле, породившей его и его мир идеологии и при первых же болезненных ощущениях, связанных со снятием давления («ломках»), он выбирает и превращает в идеологию все, что только может ею стать — и два первых, предлагаемых как бы самой отброшенной идеологией (в качестве ее «естественных противоположностей») выбора: религия и «Запад». Очень часто — и то, и другое вместе (в результате — несколько больше слабоумия, чем мракобесия, что тоже не утешает: см. нынешний журнал «Континент»).

Попутным следствием — а для людей с литературными амбициями едва ли не основным и едва ли не побудительным поводом — является «внелитературное обоснование литературного качества», вполне, как известно, обеспечивавшееся официальной теорией, веры которой у многих уже не было. Поэтому они нуждались — и срочно! — в другом единственно верном учении, соблюдение которого обеспечивает автоматическую состоятельность текста. Это касается, конечно, не Красовицкого, боровшегося с внутриличностным конфликтом, на фоне которого литература была мелочью, — но, скажем, одного из главных его пропагандистов, известного поэта-сироты и прозаика-секретаря (или наоборот): для того «единственно правильное учение», на каковом основалось его стихотворчество, всегда было своего рода инструментом преодоления (вероятно, в первую очередь, в себе самом) комплекса превосходства одного бывшего друга — неплохого, конечно, поэта, но уж такого бездуховного, сил прямо нет… Полагаю, что и пропаганда величия Красовицкого до известной степени являлась инструментом этого преодоления. То есть его личностный конфликт находился вне его. Ну, это уже несколько другая история, на букву «С» — «сироты». Может быть, и до нее дойдут руки. Но вряд ли. На свете есть много вещей куда более интересных.

Стихи как таковые

Алфавит в произвольном порядке № 6: «С», «К»

Виктор Соснора, Иван Козлов

В юности я несколько раз заходил на ЛИТО В. А. Сосноры — еще до его болезни.

Соснора был гонщик (не в автомобильном смысле, а в тележном). Одна из прогнанных им телег была о поэте-слепце Иване Козлове, чьи неопубликованные поэмы и стихотворения хранятся в архивах под самым страшным грифом секретности и никогда-никогда не будут опубликованы, потому что в противном случае все бы увидели, что Пушкин по сравнению с Иваном Козловым просто ничтожество, и всю историю литературы пришлось бы переписывать наново. А Советская власть это решительно запрещает. Я уж не помню, чем Соснора мотивировал такое поведение Советской власти — желанием ли сэкономить на учебниках или тоталитарной природой культа Пушкина (последнее, впрочем, вряд ли — это был год… 80-й, я думаю. Или 79-й).

К чему я это все рассказал? Думаю, эта история не требует особой морали.