Стихи как таковые

Алфавит в произвольном порядке № 5: «М»

Александр Миронов

Есть два поэта, оба бесконечно любимых. Обоих зовут Александр Николаевич Миронов. И это один и тот же человек.

Первому поэту когда-то (в 70 — 80 гг. прошлого века) диктовали его стихи некие эфирные по тонкости звука и материи существа — пускай не жители Эмпирея, но из племени духóв несомненно. Второй — с начала 90 гг. и по сей день — пишет их сам, человеческой, дрожащей от ярости и страха рукой. — так написал я в кратком предварении посвященного Миронову отдела второго «Временника НКХ»

То ослабение, оглушение, оцепенение, то почти что обморочное состояние, подобное поэтической смерти, в которое впадает почти каждый русский поэт вокруг своего 38-го года (речь идет только о мужеском поле — у женщин это складывается почему-то не совсем так, хотя вот у Ахматовой, кажется, было что-то похожее…) и из которого выходит он лишь через несколько лет (а иногда и через очень много лет, если вообще; а иногда, как мы знаем, и физически не переживает этой страшной немоты — или даже только ее предчувствия) — явление малоизученное и когда-то тягостно меня волновавшее, а теперь просто занимающее — так вот, это состояние совпало у Миронова с концом восьмидесятых и началом девяностых — то есть с типологически сходным обмороком всей России, не знавшей ни как ей жить, ни зачем, ни предполагается ли это вообще. Но пропасть, разверзшаяся перед Мироновым, была, по всей видимости, глубже и чернее всякой другой пропасти всякого другого поэта этого времени.

Одно дело в теплой, тесной, уютно и отвратительно пахнущей горячим дерьмом и холодной кровью утробе суки-Совдепии, задыхаясь, но все-таки дыша опускающимся на тебя шуршащим прозрачно-черным и слепяще-светящимся ленинградским паром, от всего прочего отстраниться и сосредоточить себя лишь на незнаемых голосах — то ли бесовских, то ли ангельских, тончайшими переливами заманивающих тебя в неизвестно какие отравленные дали. И достичь, говоря с ними и говорим ими, сладости звука «италианской». Не думаю, что это было так уж легко и просто — да и удалось, в сущности, одному Александру Миронову (впрочем, другие ставили себе другие задачи) — но все устройство тогдашней жизни помогало ему: после нескольких развилок, ясных внутренних решений («вам туда, а нам, извините, туда») почти все практические вещи и значительная часть теоретических происходили в той жизни «на автомате» — без тебя, без твоего внимания и участия: можно было полностью сосредоточиться на одном — одном-единственном, самом существенном.

Когда плева порвалась и все мы так или иначе вывалились на холод и ветер, лишенному родной вонючей утробы Миронову пришлось вдруг заговорить «от себя», своим собственным голосом — и, к моему личному, например, изумлению, таковой у него оказался. Это голос отвращения и ненависти, но звук его — металлический, со скрипом и лязгом, но и с дальним гулом, иногда звучит чуть ли не соблазнительней прежнего, отравленно-сладостного голоса сфер.

«Решение» Александра Миронова оказалось уникальным — он нашел или вывел в себе принципиально другого поэта. Не видоизменил поэтику, не перешел в другое «направление» и т. п. и т. д. (подобные процедуры встречаются у поэтов, особенно у долго живущих, довольно часто) — а просто взял да и вынул из себя второго поэта.

Стихи как таковые

Алфавит в произвольном порядке № 4: «Ц»

Алексей Цветков

Когда начался «новый Цветков», я сделал для себя запись:

Новые стихи Алексея Цветкова: как будто налили воды в банку из-под варенья, не пустую, а давно брошенную с засохшим на донышке — что-то около четверти. И размешали. Куски варенья размокли, набухли, отлепились, плавают пленками, волокнами и шматками, вокруг цветная вода. Дальше будет хуже — старое варенье выловят ложкой, бледную воду выпьют, начнут снова подливать воду, и еще раз, и опять. Иногда будет отваливаться особо застарелый шмат, и тогда будет казаться, что все наладилось. Вода будет все бледней и бледней, пока не окажется простой сырой водой. Печально.

И стал наблюдать дальше. Единственно потому, что любил некоторые стихи «прежнего» Алексея Цветкова, а особенно его роман «Просто голос», где многомерность языка полностью искупала одномерность картины мира. Собственно, это же можно сказать и о последних «перед перерывом» стихах — с той только разницей, что по их поводу этого ощущения просто не возникало. Впрочем, не буду повторяться — свои суждения о сочинениях «старого» и, думаю, единственного (об этом и речь — ниже) Цветкова я уже высказывал.

Итак, я стал наблюдать дальше. Через некоторое время и мне вдруг показалось, что «все более или менее наладилось» (т. е. редкостный эксперимент с банкой из-под варенья удался — чего я от всей души и желал: чтобы банка из-под варенья оказалась «волшебным горшочком»), поскольку появилось несколько хороших стихотворений (два-три), но все дальнейшее производство заставило меня в целом вернуться к вышеизложенной точке зрения. Мне кажется, что, к сожалению, мой прогноз оправдался. Стихи эти представляются мне в целом принужденными, алгоритмизированными по принципу генерации текста, не дышащими и не звучащими. Даже рифмы по большей части не звучат, кажутся придуманными «по общей теории», а уж рифмы у «старого Цветкова» всегда звучали. Оба последних пункта (дышать и звучать) при всей их объективной неопределимости для меня суть (редко удается правильно употребить эту форму глагола) два основных и два единственных (можно так сказать — два единственных?) признака, отличающих стихи от нестихов.

Я сформулировал бы это так: эти стихи вовсе не нуждаются в стихотворной технике, к ним прилагаемой. Они бы прекрасно существовали в позднесоветской системе стихотворного изложения, поскольку просто рассказывают той или иной оригинальности мысли и описывают той или иной ценности наблюдения. Отсутствие заглавных букв, знаков препинания и (весьма умеренная) корневая рифмовка выполняют функции своего рода маскировки, некоего ложного следа. Речь на самом деле идет о своего рода бытовом стихотворстве, стихотворстве «от скуки» — как пенсионеры пишут в жэковскую стенгазету (сатира на агрессивную политику зарубежных стран, смена времен года, праздники, стихотворный пересказ антирелигиозных брошюрок и т. п.; обсуждать эти стихи с точки зрения их содержания я бы не взялся, оно мне кажется принципиально несущественным).

Впрочем, в смысле «жизненной стратегии» — какими способами справляться с мировой энтропией — меня (и никого) это все не касается: каждый человек выбирает собственные способы наполнения жизни; главное, чтобы они функционировали. Если этот функционирует — то и слава богу.

Вышесказанное касается только стихов как таковых.

Стихи как таковые

Алфавит в произвольном порядке № 3: «Н»

«Новый эпос»: …А Твардовского почему же не взяли? «Теркин на том свете» — прекрасный образец модной научно-фантастической юмористики. Несправедливо.

А ведь есть еще «Ленин и печник», объединяющий «новый эпос» с модой на коммунизм.

Были еще прекрасные рассказы Ильи Варшавского. Если их записать «стихами», получились бы прекрасные поэмы г. Сваровского. Или т.? Или о.? Не знаю, да это уже и не важно. Вообще (а это уже, конечно, отголосок донесшейся до меня «полемики» — в кавычках, потому что не вижу предмета для полемики), могу повторить только уже где-то и когда-то сказанное:

У этого режима такие враги, что с обнаружением каждого следующего приходится сызнова бороться с приступом желания записаться к этому режиму в друзья.

Стихи как таковые

Алфавит в произвольном порядке № 2: «А»

Несколько дней назад нужно было произнести вслух несколько великих русских стихотворений, в том числе «Приморский сонет» Анны Ахматовой («Здесь все меня переживет…»). Произнес — и остро усомнился в распространенном суждении о качественном превосходстве «ранней Ахматовой» над «поздней», такие это были полнозвучные, полновесные, упругие и глубоко дышащие стихи у меня на языке.

Действительно, никакое стихотворение не может считаться полностью прочитанным, пока оно не прочитано вслух. Чтение глазами применительно к стихам — скорочтение, своего рода технический паллиатив, наподобие чтения нот. Стихи — вещь по преимуществу устная.

Агрессия постсоветской интеллигенции против «высокой культуры» вообще и Ахматовой в частности, если не начавшаяся, то наиболее отчетливым образом манифестировавшаяся в недавней (не удивительно, но показательно многими если не с одобрением, то с пониманием принятой) книжке «Анти-Ахматова» какой-то Тамары Катаевой, может считаться только началом процесса развода, или, лучше, разъезда — это слово куда уместнее в связи с откровенно коммунально-кухонно-разборочным характером книжки — обеих линий русской культуры. Ахматова действительно оказалась поселенной с советской интеллигенцией в коммунальной квартире, пыталась даже участвовать в собраниях съемщиков и как-то воспитывать соседских детей (т. е. наших родителей), и, как ни странно, в некоторых очень отдельных и очень конкретных случаях это ей удалось — «ее культура» в некотором пока упрощенном виде стала жить не только в некоторых старых текстах, но и в некоторых новых людях. Но только в некоторых. Утопией (и самообольщением) было видовое перерождение всей советской интеллигенции, которая мало того что была советской, но еще и естественной наследницей слоя дореволюционной «широкой демократической интеллигенции» — естественного врага высокой культуры и в XIX веке, и в начале XX-го. Для такого перерождения не было ни исторических, ни общественных, ни экономических предпосылок. Только желание «унаследовать». Понимала ли это сама Ахматова? Почему-то мне кажется, что свои подозрения на этот счет у нее были. По крайней мере такое ощущение сложилось у меня по замечательной книжке Романа Тименчика об Ахматовой в шестидесятых годах. Может быть, ей даже казалось саркастической шуткой истории, своего рода реваншем, что продолжение существования родной ей линии русской культуры, чему она была готова принести почти любые жертвы (в смысле упрощения и огрубления под понятия совслужей и их симпатичных детей) произойдет через них, через победивших «разночинцев», как бы выведется из их гнезда.

Таким образом Ахматова стояла у истоков иллюзии, около полувека одушевлявшей советский «образованный слой» — что он является адресатом, наследником и продолжателем всей русской культуры — не только линии Фаддея Булгарина — Николая Некрасова — Глеба Успенского — Максима Горького — Александра Солженицына — Юрия Трифонова и т. д., но и линии Пушкина — Тютчева/Фета — символистов — акмеистов — Хармса/Введенского. Теперь становится окончательно ясно, что «та линия» в руки не далась, да она и по-прежнему чужда и враждебна, как минимум, конкурентна — никакого «культурно-антропологического объединения» не произошло, да и не нужно оно никому! — и что начинается новое размежевание. И только логично, что одной из первых мишеней оказалась Ахматова: ведь именно она привила «классическую розу к советскому дичку» (Ходасевич ничего такого не делал, да и делать не собирался, его традиционно используемая в этом смысле цитата говорит о переработке средствами традиционной поэтической культуры пещерных пореволюционных реальностей). Советский дичок (его наиболее злобная, пьяная, разочарованная, завистливая и саморазрушенная часть — образцовым образцом которой является автор предисловия к «Анти-Ахматовой») наконец-то отдал себе отчет в том, что его обманули, провели — что «возьмемся-за-руки-друзья» и «дорога не скажу куда» есть две вещи несовместные, взаимоисключающие. А те, кто этого до сих пор не понял, поймут когда-нибудь. Или нет. Это уже неважно, это — в прошлом.

Только не следует думать, что культурно-антропологическая граница между «демократической» и — скажем самым осторожным способом — «недемократической» культурой до сих пор проходит между какими-то слоями или социальными группами. С тех пор, как традиционный «недемократический слой», носитель «реакционной» («дворянско-помещичьей» и «крупнобуржуазной») культуры был в России ликвидирован окончательно (т. е. к началу-середине тридцатых гг., когда — как можно судить по воспоминаниям и дневникам — все к нему принадлежащие, не погибшие и не эмигрировавшие, а самое главное, их дети — перешли на в той или иной степени «советские позиции», в первую очередь с точки зрения своей ориентации в общественно-культурном пространстве; проще говоря, признали историческую правоту победившего общества — прошли своего рода перерождение), в реальной жизни эта граница проходит только между отдельными личностями. И даже больше того: очень часто эта граница проходит внутри отдельных личностей (например, внутри Бориса Пастернака).

Вообще же она, эта граница может проходить где угодно — например, ее можно при желании провести между Н. Я. и Осипом Мандельштамами (понятно, что имеется в виду Н. Я. шестидесятых гг. — по ее книгам, но не существовала ли эта граница в известной степени уже и в 20-30 гг.? — вопрос, требующий отдельного обдумывания).

И это граница движущаяся — прежде всего во времени. И вот она опять придвинулась почти к каждому из нас — потому что почти каждому из нас снова предстоит выбор, которого долго не было. Не каким быть (тут у нас выбора нет), а с кем быть. Или — с кем хотеть быть, что почти одно и то же.

Стихи как таковые

Алфавит в произвольном порядке № 1: «Л»

Лев Лосев.

Здесь поэтический дар путают с бытовым острословием и хорошим пониманием механизма стиха, выработанным на основе наблюдений за Бродским, но и не только за Бродским.

По крайней мере, это не беспородно — стихотворчество Лосева происходит от шуточных стихов на случай, в основном, посвящений на даримых книгах, которыми всегда любили обмениваться филологи, и рифмованных поздравлений, читавшихся вслед за стуком банкетной ложечки на банкетах по случаю защиты филологических диссертаций или юбилеев коллег.

Не стихи, а скорее действующие (в той или иной степени) модели стихов.